Он знал, что коллеги воруют, и мог бы при желании выяснить, откуда у соседа по кабинету новая недвижимость за границей или очередной "гелендваген". Но его это не интересовало. С годами он отяжелел, и его извращенное художественное чувство несколько отупело; он так ничего и не украл, на жизнь ему хватало зарплаты, которую он долго и удачно вкладывал в покупку недорогих квартир в Москве, сдаваемых им теперь. Он никому не мешал, и его пока не трогали. Но он чувствовал себя теперь не клапаном в сливном бачке, а самим бачком: в пространстве его полномочий совершалось то, что само по себе было противно ему, он видел теперь весь унитаз, туалет целиком, руку и даже больше – хозяина этой руки. Сначала его отупевшее художественное чувство вяло забавлялось тем, что в рамках производимых им действий выделяют и сливают средства, а он по-прежнему вроде как не при делах, но со временем стало слишком страшно каждый день видеть хозяина руки, для опрокидывающего движения которой он долго и терпеливо набирал в себя воду, и появился еще один повод напиваться. Он опрокидывал рюмку за рюмкой, набирался дорогой водкой пополам с дешевым коньяком и с ужасом думал о том, что когда-нибудь придется пожать эту руку и пойти в баню с ее хозяином.
Однажды она зашла к нему в кабинет, одетая в первый раз на его памяти в серое, а не в черное платье, и просто сказала:
– Я развелась.
Он уловил краем глаза, как по стене слева и сзади метнулось легкое серое облако, и вдруг испытал забытое юношеское переживание идиотского веселья, которое дарило ему его художественное чувство, перебиравшее во рту очередной дурной каламбур: "Она развелась… развелась… Не она развелась, а она развелась; я разводил ее, и она развелась!" Тут же он устыдился грубости этой ненужной мысли и встал ей навстречу.
Они поехали к нему и напились вместе – она оказалась едва ли не большей любительницей водки и коньяков, чем он, – и был вялый, короткий, неоконченный секс, и они мгновенно уснули, словно смертельно утомленные долгим совместным трудом, и, проснувшись утром, он обнаружил, что без макияжа ее кожа почти такая же серая и мятая, как у него, и он понял, что любит ее, и они провалялись весь день в постели, и впервые за много лет он был счастлив. В понедельник они вместе не пошли на службу; он снял почти все деньги со счетов, оставив немного на жизнь, и купил наконец "гелендваген".
– Я не могу принять такой подарок, – сказала она, блестя глазами и туфлями в тон лакированному кузову.
– Все равно, теперь мы будем ездить на нем вместе.
Во вторник ему передали записку. В ней говорилось о том, чего он так боялся: его приглашали. Правда, не в баню.
Дежурный адъютант открыл двери:
– Вас готовы принять.
Он вошел.
– Присаживайтесь, присаживайтесь, – доставая ложечкой лимон из чая, сказал хозяин кабинета.
Он устроился в кресле, помолчал немного и тихо спросил:
– Зачем вызывали?
Хозяин кабинета аккуратно засмеялся и начал ходить взад-вперед перед своим столом, поедая куски лимона из чая. Казалось, что у него этих кусочков там бесчисленное количество, он ел их один за другим, доставая из своей бездонной чашки.
– Я вас не вызывал, – весело жуя лимон, говорил хозяин. – Я попросил вас, чтобы вы приехали ко мне, так сказать, на чашечку чая, скрасили мое одиночество. Просто поговорить, знаете. Скучно мне. Сижу я тут целыми днями один, решаю вопросы, и словом перекинуться не с кем… Да, чаю?
Он коротко кивнул. Он понимал, что это невежливо, но сделать с собой ничего не мог – открыть рот не был сил. Через несколько секунд вошел адъютант и поставил перед ним чашку чая и вазочку с сахаром. Лимонов не было.
– Угощайтесь. О чем я, собственно, толковал? – продолжил хозяин. – Да, одиночество. Позвал я вас просто поговорить, потому что мне скучно здесь. Все дела, дела, бумаги, звонки… так и человеческий облик потерять недолго. Друзей у меня нет. Ничего, что я жалуюсь вам?
На этот раз он, понемногу избавляясь от страха, нашел в себе силы произнести:
– Нет, что вы, мне очень интересно.
Хозяин нежно и застенчиво улыбнулся и осторожно сел в кресло.
– Спасибо. Спасибо вам, друг! В наше время так сложно найти понимание у людей. Все куда-то бегут, все заняты и сердиты, слово доброго никто не скажет… – Он чуть задумался, однако тут же достал из чашки новый кусочек лимона и взял себя в руки. – Извините еще и за то, что оторвал вас от работы. Да, работать для вас сейчас гораздо важнее, чем выслушивать жалобы скучающего чинуши, запертого в кабинете на ответственной работе. Но потерпите же чуть-чуть! Позвольте мне просто поговорить с вами, раз уж вы здесь. Не охране же мне все это излагать. Собственно, что тут излагать: как вы думаете, может ли человек, работающий в некой структуре и несогласный с устройством этой структуры, продолжать свою карьеру в ней?
Он молча сглотнул.
– Или, – продолжал хозяин, – он должен пересмотреть свое отношение к устройству организации, в которой он вот уже столько лет беспорочно трудится?
– Я… я собирался уйти в отставку, – выдохнул он.
Хозяин искусно изобразил, словно поперхнулся лимоном от удивления:
– В отставку? Вас?! Ценнейшего работника? Столько знающего, обладающего таким опытом? Да где же мы найдем вам замену, родной вы наш? С ума сошли: вас – в отставку?! Ступайте работайте.
Когда он выходил, в спину ему донеслось:
– Спецсигнал в Управлении получите, на вас выписано.
Он остановился на секунду, хотел что-то сказать в ответ, но раздумал и вышел. Садясь в свой "гелендваген" и не попадая ключом в замок зажигания, он вдруг понял, чем он является теперь: тем, что уже начало свой путь к унитазу и что скоро сольют, если он изо всех сил не притворится, что он на самом деле не то, что следует слить, а другая, полезная субстанция. Его художественное чувство никак не отреагировало на эту грубую метафору, и он шепнул:
– Застрелюсь.
Запершись в квартире, он неделю пил. Комната, где он терял сознание на полу, выпив очередные пол-литра, была завалена пустыми бутылками из-под водки и лимонной кожурой. На столе лежал пистолет, купленный на всякий случай три года назад у знакомого капитана ФСБ. Каким-то чудом он не застрелился случайно; телефон он выключил, о черноглазой чиновнице старался не думать. В Министерстве он научился избегать потенциально опасных людей; теперь он применял этот навык в отношении человека, для которого сам представлял опасность. В первую трезвую ночь понедельника он сидел неподвижно, подперев голову руками, и молча смотрел на пистолет. В пять часов утра он вдруг вздрогнул, встал и начал ходить по комнате, сначала медленно, потом все быстрее и наконец зашептал и лаково заблестел глазами в темноте. Его художественное чувство работало, как никогда, мощно:
– Действительно, ведь это будет гениально! Смерть чиновника. Смерть… смерть чиновника… ведь я чиновник! – Он засмеялся, радуясь холодным стальным бликам, неизвестно откуда взявшимся на стенах. – Не снимая вицмундира, умер. Лег и, не снимая вицмундира, умер. А я сниму костюм, и все спросят, почему голый, а я отвечу, как есть: так в бане же был, вы что! В баню к хозяину ходил… А потом, ведь нужен авторитет, нужна моральная чистота, чтобы взять в заложники. Невинных людей… Я выйду и скажу им: смотрите, я чист перед вами. Я в… в… в баню ходил. К хозяину!
Он еле смог выговорить последнее слово и упал на пол, сотрясаемый истерическим смехом. Светало, по улице проехал одинокий черный автомобиль с зачем-то включенной мигалкой. По стенам комнаты плотно метались серые тени.
Отсмеявшись, он два часа неподвижно лежал на полу, тяжело дыша. Потом встал, побрился, выбрал чистую сорочку, повязал галстук, надел хрустящий синеватый костюм, заложил пистолет за брючный ремень и поехал в Министерство.
На входе он увидел ее и остановился, пораженный чем-то самым важным в своей жизни, что он давно забыл и только сейчас начинал вспоминать. Она пока не видела его, и он вежливо изогнулся, пропуская вперед молодого человека в серой куртке. Она медленно повернулась, узнала его, и ее губы от страха сложились в нечто похожее на презрительную улыбку, показывавшую мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные смородиновые глаза, черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный "Мерседес-Гелендваген". Он шагнул к ней, по привычке любуясь ею, и механически улыбнулся и заговорил что-то, но вдруг увидел, что молодой человек в скромной серой куртке стоит неподалеку и откровенно разглядывает ее, и он вдруг вспомнил все, что должен был вспомнить, и огромная серая тень метнулась в последний раз и накрыла его целиком, и он выстрелил, и черные, стальные, синие, лаковые, ласковые блики погасли навсегда, и звук выстрела гулко растворили в себе тяжелые мраморные своды Министерства.
2012 г.
Рантье
Нина Васильевна приличная, уважаемая женщина. Нина Васильевна встает рано утром, обматывает поясницу шарфом, ставит чайник, варит себе яичко. Включает телевизор: "Доброе утро". Утром обязательно новости. В новостях всегда показывают серьезных, напряженных людей, которые стоят и жмут друг другу руки, а потом сидят вполоборота за столом и говорят что-то. Нина Васильевна любит новости, в них всегда все расскажут и объяснят, что к чему и откуда что берется. Без телевизора никуда, ложись и помирай. Живет Нина Васильевна в скромной однушечке на улице Кравченко в Москве.
Чайник вскипел, яичко сварилось, Нина Васильевна надела поверх шали синее плотное платье, ноги, помнящие каждый шаг, что ступили за эти шестьдесят пять лет, спрятала в шерстяные носки и теплые войлочные туфли. Позавтракала, накормила кошку, полила цветы, протерла пыль со стенки, мимоходом, как всегда, остановилась возле серванта, засмотрелась на фотографию Андрея: восемь лет уже как умер, а все привыкнуть не может. Ну, ладно! Утренняя церемония, основа миропорядка и гарантия стабильности – порядок должен быть прямо с утра, – совершена, пора браться за настоящие дела! У нас сегодня много дел, ох, многонько! За окном, как всегда, шумела стройка, приветствуя новый день Нины Васильевны фейерверком свариваемых труб.
Сбербанк, за свет заплатить. Живодеры. Сами жрут в три горла, а мы отдавай им последнее. Поругалась с каким-то молодым нахалом в розовой рубашке и наушниках, что пролезть хотел без очереди. Сказано: бери талончик и сиди, пока не позовут! Нет, позатыкают уши свои затычками и лезут. Наплодились. Ну, кое-как отдала последние кровные, обругали, так хоть не задавили, и на том спасибо.
Теперь – на почту, дочке позвонить по межгороду. Хоть и не стоит она того, неблагодарная, а все равно надо голос родной услышать. Любят они, ох, любят по заграницам разъезжать, будто олигархи какие. Как поженились, так, почитай, и ездят два или три раза в год. Все на Бали, на Бали. Через пару дней после свадьбы при ехала к ним, проведать хотела, помочь, может, чего, пирог привезла, все утро с больной-то спиной над ним горбатилась, а открыл ОН, в простынь кутается: вы чего же, мол, Нина Васильевна, без звонка, как снег на голову? КАК ЧЕГО?! Это что же, теперь мать дочь родную и увидеть не может? Тут и сама Лена из спальни выбежала, тоже почти голая: мама, ты прости, мы сейчас очень заняты, собираемся в медовый месяц. В месяц, значит, медовый. Молодцы какие. Собираются. НУ, А Я КАК ЖЕ?? Еле отпоили тогда валокордином Нину Васильевну. Два месяца не разговаривали. Потом помирились.
Не отвечает дочкин номер, попусту трещит телефон в пустом, чужом, молодом, похабном, до потолка, до краев залитом солнцем гостиничном номере! Ушла, наверное, с НИМ, гулять да деньги просаживать, больше у них ничего на уме нету. Ну, мы люди не гордые, попозже позвоним еще. Так. Теперь в поликлинику.
В поликлинике поднатужились и придумали особенное гнусное унижение для Нины Васильевны. Какой-то "дневной стационар", что ли, для работающих граждан, желающих посетить врача утром, до службы. Это значит, что всякая приезжая сволочь возьмет квиток и, локтем отпихнув Нину Васильевну, пролезет в заветный кабинет без очереди и засядет там на целый час. Ему, мол, на работу надо, не может он в очередях сидеть. А Нина Васильевна просто так, значит, гуляючи сюда пришла? У нее дел никаких нету? Сиди жди в душном темном коридоре, пока сердце не прихватит, глаза пыльной паутиной не застит? А все почему: потому что теперь только приезжим и жизнь в Городе, и мэр у нас приезжий, и даже президент и тот приезжий, и все-все главные начальники понаехали, черных машин понакупили и стоят в пробках, нарочно, по злобе своей холопской не пускают троллейбус Нины Васильевны, гудят, травят ее газами: мы, мол, тут теперь хозяева, а вы сами помирайте как хотите, мы вам не мешаем. Демократия. Кое-как отсидела очередь, уж обед наступил, когда Нина Васильевна вышла от терапевта с рецептом. Теперь в аптеку: успеть ли до обеда?.. Все никак не привыкнуть, что обедов теперь почти нигде нету, все работает хоть круглые сутки. Конечно, если им заняться нечем, то можно и без обеда. Купила Нина Васильевна в аптеке рядом с поликлиникой нужные лекарства, опять полпенсии отдала. Просто слов никаких нет.
Вот и замелькали, закружили от ежедневного расстройства и унижения черные мушки перед глазами, закружили и стали жиреть, разрастаясь: уже не мухи, а черные пульсирующие точки, дверные глазки, обзор того света, дырки в порченой дешевой оболочке фальшивого картонного мира. Присела на скамейку, отдышалась, всплакнула немного. А чего всплакнула-то? Ну, неблагодарная, да, вышла замуж, сбежала, бросила и лежит теперь где-то, развратная, скользкая, вся в меду, с ним, холодным, страшным, строгим. Но все равно, родная ведь душа!.. Ладно. Половина дел вроде бы сделана, теперь – к Прокофьевне в гости.
В метро нет, метро это нам ни к чему. Там только эти, в розовых рубашках и с затычками ездят, кто не успел еще машину купить. Задавят, затолкают, места не уступят, обхамят – этого и наверху, слава богу, хватает. Лучше на троллейбусе: хоть и медленно, но безопасно, опять же, разговориться всегда можно с кем-нибудь, всегда есть хорошие женщины, с которыми можно и про цены, и про приезжих, и вообще про жизнь. Щелкает электромотором троллейбус, везет Нину Васильевну в гости к последнему в Городе человеку, который ее понимает, и так же щелкает и каждую минуту рискует остаться без искристого питания сердце Нины Васильевны.
Да, не узнать Москву! Ни деревца, ни лужайки, ни воздуха, ни просвета в далекий дым лесов, один бесконечный, все расширяющийся бетонный муравейник для тех, кто приехал, впился, вцепился и не оторвешь его, хоть вырви все ногти и выбей ему все зубы: он будет работать всю жизнь, носить розовую рубашку, травить Нину Васильевну выхлопами своей машины, рассчитается наконец за этот гроб с евроремонтом на пятнадцатом этаже и умрет, оставив все детям, а те родят своих детей, жить опять станет негде, и начинай все заново. Хоть и сволочи эти приезжие, а все-таки иногда, в троллейбусе, в тихую минуту жалеет их добрая Нина Васильевна.
…Прокофьевна блинов напекла, чаю в цветастом чайнике заварила. И пошли разговоры! Кто что по телевизору видел: говорили, что в мясе одни сальмонеллы и химикаты, что покупать ничего нельзя, потому что людей нарочно травят, что в котлете нашли человеческий палец, что от мобильных телефонов идет сильное излучение, что те, которые на Чистых прудах сидели, американские агенты и что им заплатили много тысяч долларов, – а если заплатили, так можно ведь и не работать, правильно? вот и сиди сколько хочешь, бездельничай, – и что парад планет ничем хорошим не закончится: жди беды, это уж верно. Обсудили и лекарства, и цены, и плитку (ходить невозможно же), и дневной стационар, и дворников-гастарбайтеров (грязь от них, опасность и наркотики), и нового мэра: сидел бы у себя в тайге или откуда он там, что ему в Городе делать? О чем еще двоим старым людям говорить, если у них никого, кроме друг дружки, и не осталось? У Нины Васильевны хоть дочка есть, пусть и пропащая, неблагодарная, а Прокофьевна так вообще одна на всем белом свете: детей не было, муж умер. Жаловалась Прокофьевна с опаской, наклонялась к самому уху: приходили к ней, мол, какие-то люди ласковые с бумагами непонятными, предлагали обменять ее трехкомнатную квартиру – "Куда вам одной такие хоромы, это ж сколько убирать" – на поменьше, с полным пансионом и уходом в случае наступления страхового случая по состоянию здоровья, об чем распишитесь: вот здесь. Прогнала их Прокофьевна, ибо наслышана о жуликах, черных риелторах, что и перед убийством не остановятся, если надо будет. Теперь страшно. Живет Александра Прокофьевна на Ленинском проспекте.
Ох, квартиры, эти квартиры! Все бы им квартиры!.. Как раз время подошло Нине Васильевне ехать по последнему, самому важному делу, связанному как раз с квартирой. Сдавала она оставшуюся после матери (сама жила в мужниной) двушку на улице Обручева, что приносило ей немало хлопот и расстройства. Ведь это что за люди! Они же не понимают, что их об-ла-го-де-тель-ство-ва-ли! В Городе живут, в тепле, в уюте, все необходимое есть, не тревожит их Нина Васильевна, плату берет божескую, а они только и знают, что гадить да нос воротить: мол, дорого берете, Нина Васильевна, мол, вламываетесь без звонка по утрам в выходные, мол, съедем мы отсюда. "Вламываетесь" – это что же, теперь свою квартиру и проведать нельзя?! И когда же ездить туда, если не по выходным?! Нина Васильевна хоть и на пенсии, но у нее все равно дел невпроворот в будни, не то что у этих молодых, которые только в компьютер пялиться и умеют. Снимали у Нины Васильевны квартиру две подруги, молодые девушки: Настя и Лена.
Нина Васильевна вышла на родной с детства остановке – правда, поперестроили все вокруг, – доковыляла до подъезда, долго ждала лифта. Долго жала на кнопку звонка. Наконец открыла запыхавшаяся Настя:
– Нин Васильевна, вы что ж не предупредили! Я совсем не ждала вас… я бы…
Так. Не ждала. Спокойно, значит, живем. Как у себя дома.
Нина Васильевна молча прошла в комнату Насти, которая побольше. Там на столе горкой стояла только что вымытая посуда, блестело несколько запотевших бутылок. На диване сидели, спрятав руки между колен, двое худых юношей в очках. Таак.
– Настасья, – очень ласково спросила Нина Васильевна, – а Лена где?
– На работе еще, Нин Васильевна. А я вот… по раньше.
– Праздник какой у вас, что ли?
– Так ведь… диссертацию я дописала, Нин Васильевна. Отметить вот хотим.
"Врет ведь, все врет, – думала Нина Васильевна. – Хахалей-то если водить, какая там диссертация".
– Молодые люди, – самым приторным голосом, каким только можно, обратилась она к сидящим на диване, – а вы давно тут живете? У девочек?