Я не могла спросить Марию Тинс, о какой картине она говорила: она поймет, что я подслушивала. Не могла я спросить и Таннеке - она со мной больше не сплетничала. Тогда как-то, когда у Питера-младшего не было покупателей, я спросила его, слышал ли он о служанке в красном платье.
- Ну как же - у нас в мясном ряду об этом долго судачили, - с усмешкой ответил он. И начал перекладывать выложенные на прилавке говяжьи языки. - Это было несколько лет назад. Ван Рейвен захотел, чтобы твой хозяин написал картину, где был бы он сам и одна из его служанок. На нее надели красное платье его жены. И Ван Рейвен потребовал, чтобы в картине был кувшин с вином, которым он ее поил после каждого сеанса. Ну и что - она от него забрюхатела еще до того, как картина была закончена.
- Что же с ней стало?
Питер пожал плечами:
- Что всегда бывает с чересчур сговорчивыми девушками.
Я похолодела. Разумеется, я и раньше слышала подобные рассказы, но они никогда не касались знакомых мне людей. Я вспомнила о своих мечтах надеть платье Катарины, о том, как Ван Рейвен схватил меня в коридоре за подбородок, о том, как он сказал хозяину: "Тебе надо написать ее портрет".
Питер оставил в покое языки и нахмурился:
- Почему тебя интересует, что с ней стало?
- Да так, - ответила я с беспечным видом. - Просто я случайно подслушала разговор. Меня это не касается.
* * *
Я не видела, как он готовил фон для портрета дочери булочника, - я тогда еще не помогала ему с красками. Но на этот раз, когда жена Ван Рейвена пришла на первый же сеанс, я была наверху и слышала, что он ей говорил. Она была молчаливая женщина. Она следовала его указаниям, не произнося ни звука. Даже каблучки ее туфель не стучали по кафельному полу. Он поставил ее у окна, ставни которого были открыты, потом велел сесть на один из расположенных вокруг стола стульев с львиными головами. Я услышала, как он закрывает ставни.
- В этой картине будет меньше света, чем в прошлой, - объявил он.
Она ничего не ответила. Казалось, он разговаривает сам с собой. Потом он крикнул мне:
- Грета, принеси желтую накидку моей жены и ее жемчужное ожерелье с серьгами.
Катарина в тот день ушла в гости, и я не могла попросить ее, чтобы она дала мне свои драгоценности. Да я все равно не посмела бы. Вместо этого я пошла в комнату с распятием к Марии Тинс, которая отперла шкатулку Катарины и протянула мне ожерелье и серьги. Потом я достала из шкафа желтую накидку и аккуратно повесила ее на руку. До этого я никогда к ней не прикасалась. Сейчас же я ткнулась носом в ее меховую оторочку - мех был мягкий, как крольчонок.
Я шла по коридору, и меня вдруг посетило безумное желание выбежать на улицу с этими дорогими вещами. Я могла бы пойти к восьмиконечной звезде посреди Рыночной площади, выбрать направление и никогда сюда не возвращаться.
Вместо этого я поднялась в мастерскую и помогла жене Ван Рейвена надеть накидку. Она красиво облегала ее плечи. Потом она продела петли сережек себе в уши и надела ожерелье на шею. Я хотела помочь ей завязать его ленточки, но хозяин сказал:
- Не надо надевать ожерелье. Пусть лежит на столе.
Она опять села на стул. А он сидел за мольбертом и вглядывался в нее. Ее это, казалось, совсем не беспокоило: она смотрела в пространство невидящими глазами, как он пытался заставить глядеть меня. - Посмотрите на меня, - сказал он. Она посмотрела на него. У нее были большие темные, почти черные глаза. Он положил на стол скатерть, потом снял ее и заменил на синюю ткань. Он выложил жемчуга по прямой линии, потом скомкал их в кучку, потом опять выложил по прямой. Попросил ее встать, потом сесть, потом откинуться на стуле, потом наклониться вперед.
Я думала, что он забыл про меня, но вдруг он сказал:
- Грета, принеси пуховку Катарины. Он велел ей поднести пуховку к лицу, потом положить на стол, не выпуская из руки, потом отодвинуть ее в сторону. Потом дал мне пуховку и сказал: - Отнеси ее назад.
Когда я вернулась, у нее в руке было перо и перед ней лежал лист бумаги. Она сидела на стуле, слегка наклонившись вперед, и писала. Чернильница стояла справа от нее. Он открыл верхние ставни, а нижние закрыл. В комнате стало темнее. Но свет из окна падал на ее высокий лоб, на лежавшую на столе левую руку, на рукав желтой накидки.
- Немного подвиньте левую руку вперед, - сказал он. - Вот так.
Она продолжала писать.
- Посмотрите на меня, - сказал он. Она подняла на него глаза.
Он принес из кладовки карту и повесил ее на стене позади жены Ван Рейвена. Потом снял. Попробовал повесить небольшой пейзаж, потом морской вид с кораблем, потом все убрал.
И ушел вниз.
Пока его не было, я внимательно разглядывала жену Ван Рейвена. Наверное, это было невежливо, но мне хотелось узнать, что она будет делать, сидя одна. Но она не шевелилась. Даже как будто окончательно утвердилась в принятой позе. К тому времени, когда он вернулся с натюрмортом, где были изображены музыкальные инструменты, у нее был такой вид, словно она всю жизнь сидела за этим столом и писала письмо. Я слышала, что до картины с ожерельем он написал ее портрет с лютней. Она, видимо, уже знала, какие требования он предъявляет человеку, который ему позирует. А может быть, ей просто было свойственно так себя вести.
Он повесил натюрморт позади нее. Сел на стул и опять стал ее разглядывать. Они смотрели друг на друга, и мне стало казаться, что они забыли про мое присутствие. Я хотела пойти наверх и опять заняться красками, но не посмела нарушить его сосредоточенность. - Когда придете в следующий раз, вплетите в волосы белые ленточки, а не розовые, а сзади стяните волосы желтой лентой.
Она едва заметно кивнула. - Можете расслабиться. Он ее отпустил, и я пошла наверх. На следующий день он приставил к столу еще один стул. На следующий принес шкатулку Катарины и поставил ее на стол. Ее ящички были инкрустированы маленькими жемчужинами.
Пришел Ван Левенгук со своей камерой-обскурой. Я в это время работала в чердачной комнате.
- Придется тебе обзавестись собственной камерой, - услышала я его густой бас. - Хотя, с другой стороны, так я получаю возможность наблюдать, как ты пишешь. А где натурщица?
- Она не смогла прийти.
- Как же нам быть?
- Справимся. Грета! - позвал он меня.
Я спустилась по лестнице. Левенгук приветствовал мое появление изумленным взглядом. У него были ясные карие глаза с тяжелыми веками, отчего казалось, что он полудремлет. Но на самом деле он совсем не дремал - наоборот, был в недоумении и некотором беспокойстве. Об этом говорили поджатые уголки губ. Но все же, он смотрел на меня по-доброму и даже, опомнившись, поклонился.
За всю жизнь мне ни разу не поклонился богатый господин, и я невольно улыбнулась в ответ. Левенгук рассмеялся:
- Ты что там делала, милая?
- Растирала краски, сударь.
- Завел помощницу? - сказал он, обращаясь к хозяину. - Какие еще сюрпризы ты мне приготовил? Собираешься учить ее живописи?
Хозяину эти шуточки явно не понравились.
- Грета, - сказал он, - сядь за стол в ту же позу, в которой вчера сидела жена Ван Рейвена.
Я испуганно подошла к стулу и села, наклонившись вперед, как сидела она.
- Возьми в руку перо.
Я взяла перо, и ему передалась дрожь моих пальцев. Потом положила руки так, как они лежали у нее. Только бы он не попросил меня что-нибудь написать, как попросил жену Ван Рейвена. Отец научил меня расписываться, а больше я ничего не умела. Но по крайней мере я знала, как надо держать перо. Я посмотрела на листки бумаги, лежавшие на столе: интересно, что жена Ван Рейвена на них написала? Я умела немного читать знакомые тексты, например, молитвы в моем молитвеннике, но не скоропись образованной женщины.
- Посмотри на меня.
Я поглядела на него, стараясь подражать жене Ван Рейвена.
- На ней будет желтая накидка, - сказал он Ван Левенгуку, и тот кивнул.
Хозяин встал со стула, и они начали налаживать камеру-обскуру, чтобы глазок был направлен в мою сторону. Потом по очереди поглядели в нее. Когда они накрывали голову черным халатом и смотрели на меня, мне было легче сидеть, ни о чем не думая. Я знала, что ему нужно было именно это.
Он несколько раз попросил Ван Левенгука подвинуть натюрморт на задней стене. Потом попросил открыть и закрыть ставни, все это время глядя в камеру. Наконец он был удовлетворен. Встав и бросив халат на спинку стула, он подошел к столу, взял листок бумаги и протянул его Ван Левенгуку. Они начали обсуждать что-то, касающееся Гильдии, и проговорили долгое время.
Потом Левенгук взглянул на меня и воскликнул:
- Да пожалей ты девушку, отошли ее заниматься красками!
Хозяин поглядел на меня, как будто удивившись, что я все еще сижу за столом с пером в руке:
- Можешь идти, Грета.
Уходя, я заметила, как на лице Ван Левенгука промелькнуло выражение жалости.
Камера-обскура оставалась в мастерской несколько дней. Мне не раз удалось в нее заглянуть, когда рядом никого не было. Вглядываясь в предметы, лежащие на столе, я подумала, что они расположены как-то не так. У меня было чувство, что я смотрю на висящую криво картину. Мне хотелось что-то изменить, но я не знала что. Ящик мне ничего не подсказал.
Пришел день, когда опять появилась жена Ван Рейвена, и он долго смотрел на нее через камеру. Я проходила мимо, когда он стоял с накрытой головой, ступая как можно тише, чтобы ему не помешать. На секунду я задержалась позади него, глядя на позирующую жену Ван Рейвена. Она наверняка заметила это, но у нее не дрогнул ни один мускул. Спокойный взгляд темных глаз был устремлен прямо на него.
И тут я поняла, что было не так: слишком уж все аккуратно. Хотя я сама выше всего ценила аккуратность, я уже поняла из других его картин, что на столе должен быть небольшой беспорядок, за который мог бы зацепиться взгляд. Я по очереди рассмотрела все предметы на столе - шкатулку с драгоценностями, синюю ткань, жемчуг, письмо, чернильницу - и поняла, что именно надо изменить. После этого, испугавшись своих смелых мыслей, тихо вернулась к себе на чердак.
Когда я поняла, что надо изменить, я стала ждать, когда он это сделает.
Но он ничего не трогал на столе. Он слегка прикрыл ставни, велел натурщице наклонить голову налево, немного иначе держать перо. Но того, что я от него ожидала, он не сделал.
Я думала об этом и когда выжимала белье, и когда крутила для Таннеке вертел, и когда протирала плитки на кухне, и когда промывала краски. Я думала об этом, лежа в постели без сна. Иногда я вставала, еще раз посмотреть на фон картины. Нет, я не ошибаюсь.
Он вернул камеру Ван Левенгуку.
При каждом взгляде в угол у меня давило в груди.
Он поставил на мольберт натянутый на раму холст, загрунтовал его свинцовыми белилами, а сверху мелом, смешанным с обожженной сиеной и желтой охрой. Я все ждала, и у меня все больше давило в груди. Он очертил легкими коричневыми мазками силуэт женщины и наметил каждый предмет. Когда он начал рисовать большие пятна "неправильных" красок, мне стало казаться, что моя грудь лопнет, как мешок, в который насыпали слишком много муки.
И вот однажды ночью, лежа без сна, я решила, что мне придется самой поменять то, что нужно.
На следующее утро я вытерла со стола пыль, подняв шкатулку и аккуратно поставив ее на место, выложив жемчужины в ряд, протерев и положив на место письмо и чернильницу. Мне все так же давило грудь, и я сделала глубокий вдох. Потом одним быстрым движением подтянула синюю ткань спереди кверху, чтобы она как будто вытекала из густой тени под столом и ложилась наискось перед шкатулкой. Немного поправив складки ткани, я отступила назад. Ткань словно очерчивала держащую перо руку жены Ван Рейвена.
Так-то лучше, сказала я себе и плотно сжала губы. Может, он меня за это выгонит из дому, но так гораздо лучше.
Я не пошла на чердак днем, хотя у меня там было много работы. Я сидела с Таннеке на скамейке и чинила рубашки. Утром он не поднимался в мастерскую, а ходил в Гильдию и обедал у Ван Левенгуков, так что пока не видел моего самовольства.
Я сидела как на иголках, и даже Таннеке, которая старалась меня игнорировать, заметила мое состояние.
- Что это с тобой, девушка? - спросила она. Она теперь, следуя примеру своей хозяйки, называла меня не по имени, а "девушкой".
- Ничего, - ответила я. - Расскажи мне про тот случай, когда сюда в последний раз приходил брат Катарины. Я слышала об этом на рынке. Говорят, ты тогда отличилась.
Я надеялась, что лесть отвлечет ее внимание от того, как неуклюже я уклонилась от ответа на ее вопрос.
На секунду Таннеке гордо выпрямилась, но, вспомнив, кто ее спрашивает, буркнула:
- Не твое дело. Нечего совать нос в чужие дела.
Несколько месяцев назад она бы с наслаждением рассказала мне историю, которая выставляла ее в таком выгодном свете. Но вопрос задала я, а мне она отказывалась доверять и не собиралась ничего рассказывать, хотя ей, наверное, было жаль упускать такую возможность похвастаться.
И тут я увидела его - он шел по Ауде Лангендейк по направлению к нам, опустив поля шляпы, чтобы защитить глаза от яркого весеннего солнца и сбросив с плеч плащ. Вот он подошел к нам. Я не смела поднять на него глаза.
- Добрый день, сударь, - совершенно другим тоном пропела Таннеке.
- Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?
- Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.
Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.
Когда он ушел, Таннеке прошипела:
- Что за манеры - не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!
- Он разговаривал с тобой.
- Естественно. А ты не смей грубить, а не то быстро вылетишь из этого дома на улицу.
Наверное, он уже поднялся в мастерскую и увидел, что я натворила.
Я ждала, едва держа в руке иголку. Не знаю, чего я ожидала. Что он станет ругать меня на глазах у Таннеке? Что он впервые повысит на меня голос? Скажет, что я погубила картину?
А может, просто стянет синюю ткань книзу, как она была раньше. И ничего мне не скажет.
Вечером я мельком видела его, когда он спускался к ужину. Вид у него был ни сердитый, ни веселый, ни озабоченный, ни спокойный. Не то чтобы он меня игнорировал, но и не повернул головы.
Перед тем как лечь спать, я посмотрела, сдернул ли он синюю ткань на прежне место.
Нет, не сдернул. Я поднесла свечу к мольберту. Красно-коричневой краской он наметил на холсте новые складки ткани. Он согласился со мной!
Я легла спать, улыбаясь.
На следующее утро он вошел, когда я вытирала пыль вокруг шкатулки. Он никогда раньше не видел, как я измеряю расстояние между предметами. Я положила руку вдоль края шкатулки и подвинула шкатулку вдоль нее, чтобы вытереть под ней пыль. Когда я посмотрела через плечо, он стоял и наблюдал за мной. Он ничего не сказал, я тоже - мне надо было вернуть шкатулку точно на то же место. Затем я стала прикладывать мокрую тряпку к синей ткани, чтобы собрать с нее пыль, стараясь не помять новые складки - те, что сама же и уложила. Мои руки немного дрожали.
Закончив уборку стола, я посмотрела на него.
- Скажи, Грета, почему ты передвинула ткань?
Он говорил тем же тоном, каким у нас дома спрашивал про овощи.
Я подумала минуту.
- Женщина так безмятежно спокойна, что хочется внести какой-нибудь беспорядок в ее окружение, - объяснила я. - Что-то такое, на чем остановился бы взгляд, но что одновременно было бы приятным для глаз. Вот я и решила, что ткань должна как бы повторять положение ее руки.
Он долго молчал, глядя на стол. Я ждала, вытирая руки о фартук.
- Вот уж не думал, что научусь чему-то от служанки, - наконец проговорил он.
В воскресенье матушка подошла послушать, как я описываю отцу новую картину. Питер, который пришел к нам обедать, сидел на стуле, уставившись на солнечный зайчик на полу. Когда мы говорили о картинах моего хозяина, он никогда не участвовал в разговоре. Я не сказала им, как поменяла расположение предметов на столе и заслужила этим одобрение хозяина.
- По-моему, эти картины не возвышают душу, - вдруг хмуро заявила матушка. Раньше она никогда не высказывала мнения о его картинах.
Отец удивленно повернул к ней лицо.
- Зато набивают кошелек, - сострил Франс, пришедший навестить родителей, что не так-то часто с ним случалось. В последнее время он всякий разговор сводил на деньги. Допрашивал меня, дорогой ли мебелью обставлен дом на Ауде Лангендейк, просил описать накидку и жемчуг, в которых позировала жена Ван Рейвена, инкрустированную шкатулку и ее содержимое, размер и количество картин в доме. Но я обо всем этом особенно не распространялась: мне было стыдно плохо думать о собственном брате, но я боялась, не подумывает ли он о более быстрых способах обогащения, чем тяжелый труд на фабрике. Конечно, пока что он мог об этом только мечтать, но мне не хотелось подогревать эти мечты, рассказывая о дорогих вещах, недоступных ему - или его сестре.
- Что ты имеешь в виду, матушка? - спросила я, игнорируя выпад Франса.
- Мне не нравится, как ты описываешь эти картины. С твоих слов можно подумать, что на них изображены религиозные сцены. Что эта женщина на картине - Святая Дева Мария. А на самом деле это просто женщина, которая пишет письмо. Ты вкладываешь в эти картины смысл, которого у них нет и которого они не заслуживают. В Делфте тысячи картин. Они висят повсюду - не только в богатых домах, но и в харчевнях. На рынке можно купить такую картину за твое двухнедельное жалованье.
- Если бы я это сделала, - отрезала я, - вы с отцом две недели сидели бы без хлеба и умерли бы с голоду, так и не увидев купленной мной картины.
У отца дрогнуло лицо. Франс, который крутил в руках бечевку, завязывая на ней узлы, застыл без движения. Питер поднял на меня глаза.
Матушка ничего не возразила. Она редко высказывала свои мысли вслух. И каждая такая мысль дорогого стоила.
- Прости, матушка, - пробормотала я. - Я вовсе не хотела сказать, что…
- Ты, вижу, совсем там вознеслась, - перебила она меня. - Забыла, кто ты и кто твои родители. У нас честная протестантская семья, которой нет дела, что там принято в мире богатых людей.
Ее слова были как удар хлыстом. Я опустила глаза. Она говорила как мать, и я в свое время скажу то же самое своей дочери, если у меня возникнут опасения, что она может сбиться с пути. Хотя ее слова меня обидели - так же как и пренебрежительный отзыв о его картинах, - я понимала, что в них была большая доля правды.
В этот вечер Питер не стал меня задерживать в темном закоулке.
На следующее утро мне было тяжело смотреть на картину. Он уже выписал ее глаза и высокий лоб, а также складки на рукаве. Я смотрела на сочный желтый цвет с особым удовольствием и одновременно с чувством вины, которое во мне породили слова матушки. Я попробовала представить себе, что законченная картина окажется на стене палатки Питера-старшего, что эту простую картину, изображающую женщину, которая пишет письмо, можно будет купить за десять гульденов.
Нет, такое не укладывалось у меня в голове.