Повесть Белкиной - Наталья Рубанова 9 стр.


Сто шестнадцатое ноября

Разговоры о: том-сем, с кем-как, зачем-хорошо ли, долго ли-понравилось ли, etc. Маскируешься один к пяти, но краска с крыльев стекает под внезапным ливнем, и вот ты стоишь – обтекаешь, обсыхаешь – белая как мрамор (потому что твердая), а не как снег (потому что не таешь), и даешь себя разглядеть, но только сбоку и – чуть-чуть. Так вот шеи народ тянет, думает себе что-то, и про волчонка в стае…

А вороны – свое: "Мы с тобою – одной крови!"

Ты и я.

Ты – ТОГДА – там, за сутки пути, я – ночью на вокзале, в чужом городе, одна в дожде, хотя кругом "сестры по разуму", а "брат" пошел за пивом. Ла-ла! И сигарета за сигаретой, и голос в трубке такой теплый и сонный, но до тебя все равно сутки, и понесло ж меня в эту Европу, а теперь вот стою у обменника, запихивая непонятные бумажки в карманы; как жить, если бы у тебя была другая кровь?

– Но ты такая же крашеная ворона.

* * *

[Интермеццо. "Жаба"]

У Полины Борисовны – дамы лет сорока с тощим, но ухоженным хвостом, – висело в кабинетике несколько картин. Первая, над креслом – неплохая копия одной из известных работ Климта, вторая, рядом – никому не известная копия полуобнаженной дивы в голубых тонах. На них-то и обратила внимание Ника, впервые зайдя в помещение, где специально, видимо, не пользовались верхним светом, а одной лишь настольной лампой в псевдояпонском стиле.

Полина Борисовна (опустим ее должность, а также то, что когда-то была она любовницей Самого X) вежливо поздоровалась и, указав на стул, захламленный журналами, еще минутку понабирала что-то. А как дошла до точки и повела хитрым своим носиком – ну прям-таки лисьим, – повернулась к Нике (опустим ее должность, а также то, что она никогда не была любовницей Самого Х) и посмотрела ей в глаза.

Через пятнадцать минут Ника вышла из кабинетика Полины Борисовны в легком замешательстве. Во-первых, она была уверена в том, что после сорока все без исключения – жабы. Во-вторых, Полина Борисовна оказалась умной и красивой, а не как ей рассказывали в другом кабинетике. И, в-третьих, запах мужских духов мадам вскружил Нике голову настолько, что пришлось придержать ту руками, дабы сия пользительная часть тела – "А еще я в нее ем!" – не улетела. Миновав секретаршу, Ника свернула в холл, а затем в туалет. Подойдя к зеркалу, она долго изучала свое отражение, пока это занятие не прервал стук каблучков Полины Борисовны, улыбнувшейся ей и открывшей белую дверь кабинки. Невольно услышав тот самый запретный звук, который так старательно скрывают женщины, пользуясь, скажем, туалетом любовника, Ника, не помня себя, выбежала в коридор.

Кабинетик Полины Борисовны вызывал у Ники еле сдерживаемое восхищение: огромный, под потолок, стеллаж во всю стену был уставлен книгами и альбомами; их разбавляли экзотические сувениры, привезенные мадам из дальних и ближних уголков нашего шарика, который, как говорят, так одинок в холодной Вселенной! Ника находила любой повод, чтоб только оказаться в пространстве, освещаемом лишь настольной лампой в псевдояпонском стиле да лисьей улыбкой Полины Борисовны. "Берите печенье, – говорила она, и в миндалевидных ее глазах непонятного цвета проглядывала усмешка. – Берите-берите!" Коробка заморского печенья как будто специально пряталась за локоть Полины Борисовны, и Нике, чтобы дотянуться, приходилось невольно задевать его. В одно мгновение успевала ощутить она неизменное качество ткани, скрывающей от посторонних глаз стройное тело мадам.

Потом печенье падало на пол, и Ника неловко извинялась, с третьей попытки от заморских пряников научившись отказываться. Полина Борисовна, отдавая ей папку с бумагами, смеялась зрачками, и Ника часто выдурманивалась из кабинетика в холодном поту.

Как-то, выйдя из здания, она увидела Полину Борисовну, садящуюся в пежо. Ника проводила ее долгим взглядом: шубка болталась на левом плече, красивые светлые волосы были нарочито небрежно собраны в модный пучок, гармонировавший со светло-бежевым цветом машинки, а сумочка, на которой таяли снежинки… Но тут Полина Борисовна обернулась, словно поймав на себе Никин взгляд: "…?" – спросила она что-то, обнажив два ряда отличных, хотя и островатых, зубов, и облизнула сухие узкие губы. Отказаться было невозможно, да не очень-то и хотелось. Вдохнув резковатый запах мужских духов, Ника пыталась выкинуть из головы "чушь", пока мадам вела машинку, но тщетно.

На следующий день, войдя в кабинетик Полины Борисовны, Ника с удивлением дотронулась до прядей ее волос, потом провела рукой по скулам, да и сказала.

– Что ж ты так долго молчала! – покачала головой Полина Борисовна, прыгнула к Нике на колени, и превратилась в жабу.

* * *

Сто семнадцатое ноября

– А если бы черных птиц красили в белый цвет? Вот путаница получилась бы! – написала я черно-белой гуашью по голубому небу.

– С меня так и льет! – печально простучала каблучками по странице Алиса. – Все страньше и страньше!

– Ты – удивительная сказка, – улыбнулась я ей мягкой загогулиной "у", а Алиса неожиданно быстро согласилась: – Да, я – удивительная сказка! Самой с того света перечитывать интересно!

Разве я могу спорить с чудесной потусторонней девочкой из самой лучшей на свете истории? Нет, я расскажу ей другую! Ту, что Мальчишка слушать не станет…

* * *

[Интермеццо. "Г-жа Х и г-н Уй"]

– Сюжет притянут за уши.

– Да она исписалась давно!

– А вам не кажется, что в этом есть определенная интрига?

– В чем – в этом?

– Не кажется. Надуманно.

– А меня проняло.

– Вас и не то проймет.

– Зачем вы так?

– Мы должны объективно освещать современный литературный процесс.

– Что такое объективность?

– А что такое вкус?

– Любая критика…

– …есть самоудовлетворение.

– Душевный онанизм!

– Душевный онанизм – это когда ты вместо того, чтобы путешествовать, смотришь передачи Крылова, вот что такое душевный онанизм.

– Сто раз писали, что Литературная Критика умерла.

– Сто раз писали, что Литература умерла.

– Сто раз писали, что Автор умер.

– Ну да, и кланчики всякие…

– Кланчик, это, кажется, у Пруста, если не ошибаюсь, в…

– Не ошибаетесь.

– А говорят, будто критика создает литературу!

– Никогда не соглашусь! Литература сама себя создает. Как Моцарт, например, мог бы обойтись без монографий, так и литература может обойтись без критики.

– А Моцарт теперь ангажированный композитор!

– Ужасное слово – ангажированный. Жалящее. Жирное.

– Критика, как и литература, всегда разноформатна. Кому-то нравится, к примеру, Яркевич, кому-то – Таня Толстая, а кому-то – Гостева.

– А вам? Вам кто их них больше нравится?

– Мне? Яркевич. Матерится больно изячно.

– А вам?

– Мне никто не нравится, я и себя-то читать не успеваю.

– Между прочим, кое-кто заметил (цитирую), будто "всякий, у кого есть хоть какое-то профессиональное чутье знает, что никакого кризиса в литературе не существует, потому как зачем говорить о кризисе, раз печатают такие замечательные тексты?"

– Но для кого эти тексты замечательны? Кто их замечает?

– Вся литературная тусовка зависит от СМИ. Пи-ар-р-р-р…

– Чего?

– Книга, входящая в потребительскую корзину…

– …равно как и выходящая из нее…

– Критик должен быть прежде всего наблюдателем!

– И не гордиться, что уже ничего не читает.

– И не заниматься самовыражением.

– Это еще почему?

– Да потому. С той же музыкальной критикой сравните.

– Я не профессионал в этой области.

– Музыкальная критика – это вообще жопа.

– А вот Борис Асафьев…

– Полно-те!

– "Музыка – искусство интонируемого смысла", вот вам и Борис Асафьев. Смысла, понимаете? Даже музыка! А что уж говорить о слове?

– Решительно не нужно говорить о слове!

– Это напоминает Хармса.

– Почему так сложно пробиться новому? Да потому что представление о литературе у большинства людей ограничено школьной программой!

– Критика разных направлений – Северный и Южный полюса.

– "Критика", "критика гламурная", "критика младофилологическая"…

– Плавали, знаем…

– Критика всегда была, есть и будет лишь довеском всякого искусства!

– И это-то больше всего и раздражает работающего в столь неблагодарном жанре. Кому же хочется быть довеском?

– Не думаю, что кто-то воспринимает себя как "довесок"!

– А вы? Вы воспринимаете?

– Я – нет.

– А что там с "единым полем" литературной критики?

– Какое поле, я вас умоляю…уже давно нет "единой литературы"…

– Тот, кто любит Улицкую, едва ли полюбит Сорокина.

– Здрасте! Первый раз в первый класс.

– А у меня внучка в первый класс, кстати, должна пойти.

– Вот и учите ее читать нормальные тексты.

– Какой вы сегодня язвительный!

– Я всегда язвительный.

– Стоп-стоп-стоп! Мы же собрались обсудить журнальный вариант ПОВЕСТИ БЕЛКИНОЙ, напечатанный в "Толстяке".

– Белкина – даровитый автор, но ей нужно работать над собой.

– Хм, всем нужно работать над собой. В том числе и печатающимся в "Толстяке".

– Шизоидный текст, хотя сама Белкина, как и ее героиня, шизофренией вроде бы не страдает. Меня этот роман раздражает. Рецензия соответствующая.

– Вы пишите, что ее произведение "очень женское". Что-то я не заметила. Да и как тогда должен писать мужчина?

– В вас, сударыня, говорит гендер.

– Вы бредите, но спорить я с вами не собираюсь. Почитаем газетки-с.

– Почитаем-с…

– Если бы текст Белкиной был написан в годы перестройки, то стал бы сенсацией. А сейчас читаешь, и предугадываешь.

– И что же вы предугадываете?

– Да всё.

– Не верю! – входит с криком Станиславский, сметая на своем пути всё и вся. – Не верю!

Критики – в том числе г-жа Х и г-н Уй – поджимают хвосты и прячутся под диван. Константин Сергеевич наливает из штофа водочку, выпивает, закусывает, опять наливает, выпивает, закусывает, повторяет те же действия в третий раз, и уходит к себе через балкон. Критики потихоньку выползают из-под дивана и, озираясь, тоже наливают себе водочки. Дискуссия завершается.

* * *

Cто восемнадцатое ноября

В гостиницах все чужое, а ухоженные домики с палисадниками напоминают слайды. И – красные черепичные крыши, ни на одной из которых не живет Карлсон. "Чи можэ ми пани поведжечь як дойщчь до пляцу?" Выжженная когда-то столица стреляет теперь анютиными глазками, в набережную сразу влюбляешься (города с набережными, за редкими исключениями, д р у г и е), а готические конструкции не отпускают еще долго, не считаясь с кастрированным: "Выежджамы ютро": виза – упс… Итак, выежджамы ютро. Из ценных вещей – отсутствие мыслей.

– Нора – это место, где лежат твои вещи до следующего переезда, – говорит слишком громко.

– Нет, нора – это место, где кроме нас никого нет, – говорит слишком тихо.

– Кукольный дом, – говорит Нора слишком быстро и отворачивается.

А у нас с Мальчишкой: и дом, и нора, и бабок-Ёжек целый мешок! "Только пантеры не хватало", – подумала я, и прикусила язык: усатая морда уже дышала мне в затылок.

* * *

[ПАНТЕРА ТАВРИЧЕСКАЯ]

"Южная оконечность Великой Степи – р-р-р-раз, северная часть Средиземноморья – р-р-р-два, субтропики ЮБК – р-р-р-три. Еще что-то… р-р-р…" – она с недоверием в который уж раз косилась на разбросанные прикрытия плоти, и как-то невесело закидывала то одно, то другое в дорожную сумку.

– Шурмен ка йа виссабон! Ламенска тана виногальдо доменте! Парамиз шассон де ву бижу! Спрайтиш калченштреххен зи марф! – набросили на нее шарф слов, пытаясь затянуть на шее.

– Т-с-с, – скинула она горсть букв. – Т-с-с!

Она подошла к шкафу, и, достав из его чрева потрепанный том "Мифов народов мира", о существовании которого никто, кроме нее, уже не помнил, раскрыла: зеленоватые бумажки обожгли узкую ладонь. Она положила их на дно сумки, потом, взявшись за тонкое кашне, мечтательно потянулась, а через секунду поджала одну ногу, будто цапля, однако медитации не получилось:

– Де ла мюн! Партоничельсе карамисо! Тун-тун яхо сан! Лвапендремозо торквенчесло! Бат инстиглиш ворумен куд би чин! Зоймахерр гонештут!

– Т-с-с! – она покачала головой, снова стряхивая с себя что-то. – Т-с-с!

– Вон ит биге! Ласт вукрсандавито! Изщигликурсен мойо! Турунхаузен вальтшнапсе! Дарблюммер хайсе вуннекракеншмайн! Эолло пинсо капитоленте! Що го бо уж то ви натпа!

– Т-с-с, т-с-с… – отбилась она, отработанно увернувшись.

– Кур де при винте! Фане блюмерсанте! Компорамиссимо! Херугвинато каматабука! Цекута канария! Бомплежеон форвинтека! Энд каф энд каф энд каф энд каф…

– Т-с-с, – она прижала палец к губам и, хлопнув дверью, вышла.

Поезд – только предлог, думает она. Как "в", "с", "и"… Предлог, чтобы не возвращаться. Ощущение. Одно сплошное ощущение. Дынная сага. Авантюрный аквамарин. Движение. Комбинации узоров. Мыслеотточия. Мозаика переплетений. Хастыбаш: "больная голова", с татарского, – слышит она. – Летайте самолетами, пока не разобьетесь.

Бежала долго, не желая понимать ни одного их слова: на улицах же говорили именно так – дольше, чем я могла предположить. Громче, чем могла перетерпеть. Поэтому всё. Поэтому и оказалась в домике у горы: его обвивали инжир и виноград, а рядом пристроились слива и кипарисы. Я не купалась, довольствуясь, так скажем, видом сбоку. Я приехала к морю, как приходят в Театр Кабуки невежды, не понимая элементарной цветовой символики. Мне нужен был только воздух. Воздух и вид из окна. Воздух и вид, чтобы не.

Я ни с кем не разговаривала. Я дышала да ложилась спать раньше, чем затухал чей-нибудь вечерний мангал – ложилась рано, чтобы встать с рассветом и смотреть на море. Сбоку: я ни разу не зашла в воду.

Однажды вечером я обнаружила на веранде невиданных размеров пантеру. Какое-то время мы сидели молча, разглядывая друг друга. Я видела ее пронзительные глаза, уши-локаторы, вздрагивающие при малейшем шорохе, шикарную черную шубу и острый коготь, торчащий из бархатной подушечки, удар которой… Пантера прервала молчание первой:

– Ты думаешь, будто сможешь убежать от того языка? – она грациозно прыгнула в шезлонг. – Думаешь, найдешь здесь покой? – она словно смеялась.

– Не знаю, – ответила я, потому как действительно не знала. – Во всяком случае, с тобой я вполне сносно обхожусь без словаря, а там … – там без него никак!

– Придется занести тебя в мою черную книжечку, – проурчала пантера, и ловко достала откуда-то из-за спины нечто в черном кожаном переплете, на котором красовалось серебряное тиснение – вот только разобрать надписи я не смогла.

– А что это за… книжечка? – поинтересовалась я, не испытывая, как ни странно, большого любопытства.

– О! – только и проурчала она. – О! В книжечку я впишу сегодня твои желания, касающиеся следующего воплощения. Ну, ты понимаешь, о чем я. Не всем так везет перед тем, как. Ты же понимаешь… – повторила пантера, плотоядно заурчала и повернула голову в сторону моря: оно было чертовски красиво, мо-ре… – Желания на предмет расы, пола, страны, родителей… Сегодня ты держишь в руках Сансаркин круг! – с этими словами пантера бросила мне обыкновенный надувной круг с надписью на одной стороне "Не допустим падения курса ру…", а на другой – "…бля".

Я положила Сансаркин круг на землю и спросила:

– Почему ты пришла ко мне?…

– Не задавай лишних вопросов. Карму выбирай, пока солнце не зашло. Другая б на твоем месте давно… – с этими словами пантера открыла книжечку и, сладко зевнув, перевернула страницу, обнажив девственно-чистый, нежнейший пергамент. – Хочешь денег? славы? любви? Что хочешь, то и будет. Попозже. В следующей жизни. Стопроцентная гарантия.

Другая бы на моем месте и в море купалась… Ладно, погоди! И во сколько же ты оцениваешь столь интимную услугу? – как будто во сне, продолжала спрашивать я пантеру.

– Сегодня рекламная акция. Я же говорю, тебе повезло! Обычно перед тем, как должен умереть кто-то, интересный мне с точки зрения потенциала, я прихожу к нему и делаю предложение. Ну, вот как тебе сейчас. А так как ты… Ну, ты понимаешь… – пантера как будто смутилась, – в общем, нет времени объяснять. Это твоя единственная возможность пожить в нормальных условиях и в нужном окружении, – пантера ударила хвостом по земле, подняв пыль.

– И скольких ты осчастливила? – поинтересовалась я.

– Немерено, – оскалилась пантера и, достав "Parker", принялась с необыкновенной ловкостью крутить ручку в лапах. – Поторопись, солнце заходит, мне нужно успеть… – она подняла глаза к заляпанной жиром лестнице в небо.

– Не хочу, – выдавила я.

– Ты что, сумасшедшая? Упустить такой шанс! – пантера смотрела на меня как на больную. – Второго раза не будет – второго раза не бывает в принципе! Ты опять будешь гнить, и… Если б ты только знала… – в глазах ее читалось неподдельное сожаление.

– Ты не поняла, – остановила я ее. – Я просто не хочу больше рождаться. И вообще – ничего не хочу больше: ни денег, ни расы, ни пола… Ни камнем, ни деревом. Ни собакой. Ни-кем. Ни-че-го, понимаешь? Ты можешь записать в свою книжечку именно это? Я больше никогда не хочу рождаться! Я хочу быть ничем. Пустотой. Это возможно? – в глазах стояли, разумеется, слезы.

– Х-м… – пантера с искренним интересом посмотрела на меня. – Вообще-то, в рекламной акции нет такой услуги. Но бывают еще и спецпредложения; нужно поискать в архиве… Однако ты первая, просящая о подобном в этом месяце. Может, еще передумаешь?

– Шурмен ка йа виссабон! – заорала я. – Ламенска тана виногальдо доментне! Парамиз шассон де ву бижу! Спрайтиш калченштреххен зи марф! Де ла мюн! Партоничельсе карамисо! Тун-тун яхо сан! Лвапендремозо торквенчесло! Бат инстиглиш ворумен куд би чин! Зоймахерр гонештут! Вон ит биге! Ласт вукрсандавито! Изщигликурсен мойо! Турунхаузен вальтшнапсе! Дарблюммер хайсе вуннекракеншмайн! Эолло пинсо капитоленте! Що го бо уж то ви натпа! Кур де при винте! Фане блюмерсанте! Компорамиссимо! Херугвинато каматабука! Цекута канаррья! Бомплежеон форвинтека! Энд каф энд каф энд каф энд каф…

Последние лучи солнца медленно исчезали за верандой. Душистый воздух убаюкивал. Незваная гостья таяла у меня на глазах. Когда солнце спряталось за море, я увидела, как Пантера Таврическая, – а именно так ее звали (я прочитала это на листике пергамента, вырванном ею из книжечки), – прыгнула на крышу соседней дачи. Дама в черном резко ударила хвостом по шиферу, и в последний раз улыбнулась мне: странно, я никогда не видела ее больше – ни на Том, ни на Этом.

* * *

Назад Дальше