Но это, кажется, единственный случай, когда Рогожин совершил подвиг на спор. Остальные - не на спор, не для тренировки или демонстрации памяти. Дело в другом. Дело в том, что Рогожин, жизнерадостный от природы, от природы же наследственно страдал приступами черной меланхолии, или, медицински говоря, депрессии, необъяснимой и всегда неожиданной. Эта болезнь передавалась в его роду по мужской линии, и результатом стало то, что из родных у Рогожина мать, две тетки и бабка. Мужчины же все как один покончили с собой. И, боясь этого, Рогожин, чуть заслышит в душе приближение депрессии, хватается за механическое заучивание того, что попадется под руку. "Умри! Убей себя!" - уныло требует бунтующее подсознание. "Ладно! - соглашается Рогожин, зная, что психически вредно слишком откровенно подавлять подспудные желания. - Ладно, вот только выучу до конца - и из окна головой!" И пока Рогожин выучивал до конца выбранный текст, суицидальные порывы утихали.
Рогожин обратил внимание, что для его депрессий никогда нет конкретных поводов и причин, они возникают обычно как раз на фоне успехов в труде и счастья в личной жизни. Из этого наблюдения он сделал практические выводы. Он выбрал для себя газетную журналистику, которую терпеть не мог, - нервность, суетность и замороченность ее гарантировали отсутствие успехов в труде. Он женился на девушке, которая обожала его со студенческих времен, а он ее на дух не переносил и оказался прав чутьем: став женой, она обратилась в мелкую тираншу, королевишну государства пустяков, содержа Рогожина полным холопом или даже шутом.
Получилось именно то, что было Рогожину надо, но тут королевишна родила дочь, Рогожин ее бесконечно холил и тетешкал, налюбоваться не мог - тут-то его хватил самый сильный приступ депрессии, от которого он избавлялся "Витязем в тигровой шкуре" несколько месяцев.
И тогда он бросил жену и дочь, мучился без них (он ведь и жену за дочку полюбил!), при этом - то была не оговорка - оставаясь жизнерадостным человеком, ибо не прав тот, кто в жизнерадостном человеке исключает муки совести. Чтобы усугубить свою вину, почувствовать себя полным подлецом (подлецы ведь в депрессии не впадают), он даже не платил алиментов на ребенка. С женщинами, которых любил - в своем смысле, - вел себя насмешливо, грубо, потребительски, от души им сострадая. В общем, боролся с болезнью, как мог, и вот уже года три она его не посещала. Но, наверное, опять подкралась - так по крайней мере подумал Невейзер, знающий о хвори друга.
- Лихоманка накатывает? - участливо спросил он.
Рогожин посмотрел на него и ответил вопросом на вопрос:
- Ты знаешь, что таких девушек не бывает и быть не должно? Чиста, как ключевая вода! Я думаю: ничего, посмотрим. И осторожно ее за ручку взял. Вспыхнула! Глазки сверкнули! Неужели вам, говорит, это не скучно? А я не останавливаюсь, я даже хамить начал: терпи, девушка, скоро в брачную постель - заниматься неловкой и смешной возней, глупыми касаниями, готовься! А она говорит: перестаньте, я и думать об этом не хочу, я мужа к себе не подпущу даже! Боюсь, говорит! Откуда это, Невейзер? А?
- Она мне другой показалась.
- Ты без своей камеры уже не видишь ничего и не слышишь ничего! - отрезал рогожин. - Я ей говорю: Катя, вам здесь не место, что вы с собой делаете? А она говорит: Pisces natare oportet! Именно так говорит, по-латыни говорит, будто дразнит меня! Я хочу, говорит, выполнить свой долг, выйти замуж и родить детей, быть хорошей женой, матерью, крестьянкой. Я говорю: как же? А мужа боишься подпустить? Она говорит: побоюсь - и подпущу. Я, говорит, все-таки люблю его.
- Кого?!
- Ну, жениха. Этого, как его…
- Антона Прохарченко.
- Именно.
- Какая любовь? - изумился Невейзер. - Смеется она, что ли?
- Она врать не может! - жестко сказал Рогожин. - И если ты, собака, с ней попытаешься заигрывать…
- Во-первых, это твоя, так сказать, прерогатива - заигрывать. Во-вторых, тут, брат, что-то не то!
И Невейзер рассказал об Антоне, которого спровадил в город, о своих беседах с Катей, о купании ее…
Рогожин выслушал и сказал:
- Сколько же ты выпил, Виталя, если несешь такую чепуху? Ты ври, да не завирайся, товарищ! Я тебе в морду дам сейчас!
Но в морду не дал, подумал.
Подумав, сказал:
- Она тебя зачем-то дразнила. От скромности или… Но что ей опасность грозит, это я верю. Я наблюдаю вокруг стремление дойти до абсолюта. Omnia praeclara rara! - и везде редко, но у нас я вижу еще чей-то замысел уничтожить и последнее, что есть! Не должно уже быть такой красоты, обречена она. Если даже сравнить. Вот я. Nihil habeo, nihil timeo. Она же имеет все, потому что имеет самое себя в незамутненной цельности…
- Ну, насчет незамутненной…
- В незамутненной цельности! Послушай, Невейзер! Женись на ней! Женись на ней! Увези ее! Ты человек мещанского склада, окружи ее заботой и теплом, береги ее, стереги ее! Меня в дом не пускай, следи, чтобы в твое отсутствие не пришел. Если, не дай Бог, мне все-таки удастся как-нибудь проникнуть, совратить ее - опыт есть, приемы есть! - тогда все, тогда я с собой покончу обязательно без всякой депрессии. Потому что мне надеяться уже не на что будет. Я понимаю, глупо, пошло: усталый человек, разочарованный и потасканный, встречает ангела во плоти и очищается духом, и это дает ему надежду, силы жить дальше! Но у меня именно этот пошлый случай.
- Так радуйся. Встретил - и живи дальше.
- Но мне теперь другая надежда нужна, а другой надежды быть не может! И мне испытать захочется: вдруг и нет никакого ангела во плоти, а есть только плоть, как у всех? Сон твой непростой. Если, например, убьют ее - я не успею разочароваться, останусь жить с надеждой!..
Невейзер даже вскочил.
- Сядь, - успокоил его Рогожин. - Это всего лишь мысли. Женисьна ней, Виталя.
Невейзер изумился.
- Ты так говоришь, будто одного моего желания достаточно.
- Да. Брежу я. Ладно. Илья Трофимович велел тебе камеру взять, сейчас начнется.
- Что начнется? Свадьба? Без жениха?
- Не знаю и знать не хочу! Тошно мне. Что-нибудь да начнется.
13
И свадьба началась.
Варилась, варилась пища в шести котлах, поставленных на временные печи из кирпича, и сварилась. И оказалась на столе. И закуски уже на столе, и вина, и водки, и шампанские всякие, и самогоны, и вот уже усаживаются все за стол, и Гнатенков уже сидит во главе стола, и принаряженные родители Антона Прохарченко, и друг Антона Василий Белебей, в отличие от Антона увлекающийся коневодством и помогающий Василию Антоновичу ухаживать за лошадью, и невеста Катя в свадебном белом платье - напротив Гнатенкова через длину стола, и ее подруга как свидетельница, что положено по ритуалу (правда, подруги у Кати не было, свидетельницу девушки выбирали из себя жребием).
Солнце еще высоко стояло.
Птицы пели в саду, и все их слышали, потому что примолкли.
Кто-то включил магнитофон, раздался марш Мендельсона, Моргунков встал со стаканом в руке, ожидая окончания музыки, чтобы произнести речь. Вдохновение момента настолько застлало ему очи, что он не заметил отсутствия жениха. Музыка кончилась, и он произнес речь:
- Дорогие молодожены, первые в нашем селе, но не последние, что ясно ввиду сложившихся объективных обстоятельств. Omnia mea mecum porto! - И достал из кармана печать: - Властью, облеченной мне, как имеющий право регистрировать браки, будучи по совместительству органом исполнительной власти, официально документирую на ваших брачных свидетельствах вас мужем и женой!
И приготовился поставить печати на брачные удостоверения. Причем он совсем не заикался, и это была особенность его хмельного состояния.
Он хотел приложить печать и вручить брачные свидетельства молодоженам, но тут раздался голос:
- А где жених-то?
- В самом деле? Где жених, отец? - обратился Моргунков к Василию Антоновичу голосом не гостя и участника свадьбы, а начальника.
Василий Антонович, привыкший общаться с лошадью и женой, с людьми общаться не умел.
- Да это… - сказал он. - Это самое…
- Конкретней!
- Он вроде… А потом смотрю… - развел руками Василий Антонович.
- Сбежал он, что ли? - гневно изумился Илья Трофимович и поднялся над столом во всей красе своего казачьего облачения.
Все шестнадцать восемнадцатилетних девушек посмотрели на Катю с укоризной, потому что если первая свадьба так начинается, то что же будет с остальными? Они суеверные были.
Точно рассчитав, что в общем ропоте его голос будет услышан анонимно, Невейзер крикнул:
- В город он уехал, я точно знаю!
- Это кто сказал? Кто сказал? - крикнул Гнатенков.
Все молчали.
- Так… Твои шутки, дочка?
- А мне прям больше делать нечего! - огрызнулась Катя, жуя кусок курицы, потому что хотела есть.
- Ладно, - сказал Гнатенков. - Сейчас я напьюсь, дочка. А в виде напившись я совсем другой человек, чем в виде не напившись, и поведу себя по-другому!
Он сел, напился и встал опять:
- Как отец и организатор свадьбы с помощью уважаемого Даниила Владимировича Моргункова, с помощью вас, дорогие односельчане и соседи, с помощью общих усилий, хотя и ухлопал все имущество и сбережения, как ответственный человек объявляю свадьбу начать! Люди старались, готовились, ждали - и все теперь отменить? Это не по-людски! Так я рассуждаю в бытовом плане. В плане философском добавляю следующее. Наша действительность жестока и разрушительна. И нам остается одно: несмотря ни на что, двигаться вперед. Это спасет нас. Нет жениха? Найдется! Не найдется? Другого выберем! Говори! - обратился он к Кате. - Кого хочешь женихом?
- Не положено! Не оформлено документально! - потряс Моргунков брачными свидетельствами.
- А может, никто и не захочет теперь! - закричали шестнадцать девушек в один голос.
- Смотри, смотри! - толкал Гумбольдт американца Билла, предлагая ему рассмотреть предлагаемый товар.
- Вижу, - отвечал Билл на английском языке, протягивая руку за большим куском буженины, и все никак не мог дотянуться.
- Пусть выбирает! - закричали молодые, зрелые и один старческий, старика Блюева, мужские голоса.
- Да все равно мне, - сказала Катя. - Ничего я не хочу. Я б только того хотела, кто меня сильно хочет, а меня никто сильно не хочет. Притворяются только.
- Я не понимаю! - поднялся, пошатываясь, Вдовин, уже не в трусах и в майке, каким видел его Невейзер утром, а в черном костюме, да еще модном, двубортном, со стрельчатыми лацканами, и галстук был подобран с удивительным вкусом, хоть сейчас на посольский прием! - Я не понимаю! Тост произнесен или нет? Выпить сперва надо, а потом говорить!
- Правильно! - не мог не согласиться Гнатенков. - Чтобы как у людей. Невзирая на стихии. Стихии нас треплют, а мы продолжаем! Мы живем!
И все выпили, закусили, а после закуски выпили еще раз, не дожидаясь тоста.
- Горько! - крикнул Вдовин. И вдруг Невейзеру, с усмешкой: - Сымай, фотограф! Сымай! Горько!
- Горько! - прокричали все.
Катя встала, смущаясь, потупясь, и вдруг на месте жениха возник Рогожин. Поигрывая плечами и глазами, он наклонился к Кате и поцеловал ее в сахарные уста, впрочем, не нагло, аккуратно, нежно, как и полагается.
- Вот и слава Богу! - утер слезу Илья Трофимович. - Пейте, ешьте, мои дорогие! Все мое имущество на столе, весь я, ничего не жалко!
У Невейзера даже в глазах затуманилось от неожиданности, он оторвался от камеры - и никакого Рогожина не увидел.
Вновь встал Гнатенков:
- Слушай, Катя! Ради сохранения жизненного распорядка и совести, если тебе все равно, то обещаю тебе, что выдам тебя за первого чужого человека, который появится на этой свадьбе. Уже имеющихся чужих прошу не считать! - показал он на Невейзера, Билла, Рогожина и еще некоторых городских гостей. - А вот кто прибьется к свадьбе по русскому обычаю из чужих посторонних, за того человека и пойдешь. Так я сказал!
И никто его словам не удивился, наоборот, даже приветствовали.
Руководителю хора Игорю Гордову не терпелось показать результаты своего труда, он отошел в сторону и отвел шестнадцать девушек, чтобы, когда они начнут петь, застолье не подумало, что предлагается петь всем, чтобы ясно было: концертный номер. Он взмахнул рукой и зашиб ее о сук стоящего над ним дерева, посыпались яблоки-дички. Девушки запели. Что стоишь, качаясь, запела одна тихо и негромко, чистым голосом, будто не было ни Мамаева нашествия, ни Петровых реформ, ни индустриализации, ни коллективизации, а был всегда только теплый вечер над рекой (а по реке рябая утица проплыла с выводком утят). Тонкая рябина, присоединилась к ней другая, и стало их две. Головой склоняясь, подхватила третья именно в ту долю секунды, когда и надо было подхватить. И после паузы, которую искусно, долго - до томления - держал в своих пальцах Игорь Гордов, вступили все остальные, до самого тына.
Невейзер с увлечением снимал хор, гости притихли, любуясь слухом, лишь молодой Гумбольдт все подталкивал Билла, торопя его сейчас же назвать цену. Но Билл, добравшийся-таки до буженины, не мог оторваться от нее, жрал даже с каким-то неприличным наслаждением и жадностью, будто сроду буженины не едал, и тогда Гумбольдт назвал свою цену.
- По десять тысяч долларов с головы, не считая транспортных и накладных расходов. Сто шестьдесят тысяч за такое чудо - это не деньги, Билл!
Но Билл, оказывается, ел так возбужденно не от аппетита, не от жадности, просто у него была такая особенность поведения: когда что-то ошеломляло и восторгало его, он не застывал, как некоторые, не всплескивал руками, а продолжал механически тот процесс, за которым настигли его восторг или ошеломление. Так однажды у себя на родине, любя делать домашние работы по дому, он ремонтировал крышу своего дома и бил по крыше молотком, забивая гвоздь, и услышал по радио некую финансовую новость, которая лишала его половины оборотных средств. Новость была коротка, но был еще и комментарий, Билл бил, бил, бил по гвоздю и уже не по гвоздю, а по крыше, пока не пробил такую дыру, что упал в нее. Другой случай был счастливый: почесывая как-то после брекфеста живот, он раскрыл газету и увидел фотографию певички, которую недавно запустил в шоу-бизнес, под фотографией - похвальная заметочка о ней и о нем как о продюсере, причем не купленная заметочка, что особенно дорого, а от души. Раз двадцать прочитал Билл эти несколько строчек, раз тридцать, сорок, все почесывая да почесывая живот (не зная мудрости Козьмы Пруткова о том, что крайне трудно перестать чесать там, где чешется, вот вам еще один негативный результат от взаимонепроникновения культур, от взаимного равнодушия, ну и от американского самодовольства, извините, само собой!), и дочесался до того, что просто уже не мог остановиться, и чем больше скреб, тем более зудело, уже кровь выступила, уже он и кожу насквозь ногтями пропорол, того и гляди, до самого чрева, до кишок доберется; одной рукой продолжая уродовать себя, другой рукой он набрал номер и вызвал ихнюю американскую "амбулансе". Та приехала быстро, нашла его без сознания, истекающего кровью, лишь рука конвульсивно дергалась, чеша.
Таков был Билл.
И вот он ел буженину, не сводя глаз с поющих красавиц, он пихал ее в рот огромными кусками, и голос Гумбольдта проник в его слух лишь тогда, когда пальцы Билла заскребли по пустому блюду и он малость пришел в себя.
- Десять тысяч! Десять тысяч за голову! - зудел Гумбольдт. - Что, много? Ну, восемь!
- Нет, - сказал Билл, отодвинув пустое блюдо и выпив стакан водки.
- Что, много?
- Им надо остаться здесь, - сказал Билл по-английски, но почему-то с акцентом, и в обратном переводе это звучало бы так: - Им надо остаться здес. Им надо вселять песня в сердца полей, лэсовирек и существовать подобно растителных деревьям в среде своего, как это, биоценоза. Там я буду погубить их.
- Водка действует! Или цену, сволочь, сбивает! - пробормотал Гумбольдт.
- Ну, семь тысяч, - закинул он.
- Отвали! - огрызнулся Билл и заорал: - Бисс! Есчо раз! Брава! Биссс!
Из уважения к иностранному гостю песню исполнили еще раз, потом и другую, столь же задумчивую, а третью - озорную, с переплясом. Тут уж свадьба не выдержала, кинулась подплясывать. Большей частью женщины, поскольку сельские мужчины пляску начинают считать серьезным делом лишь в конце застолья, когда удовлетворят свои организмы дельной водкой, ну, значит, и бездельным чем-то можно заняться.
14
Невейзер наводил камеру сперва на пляшущих, затем стал всматриваться в лица мужчин, оставшихся за столом, и не бесплодно. Он увидел широкоплечего красавца с кудрявой шевелюрой, который мрачно вперился в Катю и машинально вонзал в дощатый стол большой нож. Невейзер приблизился, не сводя с него камеры. И вдруг красавец исчез из кадра. Невейзер стал крутиться, отыскивая его, он крутился вместе с камерой, будто забыв, что может осмотреть все простым взглядом, без камеры. И увидел мрачного красавца крупным планом, заслонившего все обозрение. Рука поднялась и отняла камеру.
- Снимаю вот… - кротко сказал Невейзер.
- Ты невесту сымай, а не меня.
- Я и гостей тоже. И других.
- Я не гость. И не другой.
- А кто же? - осмелился спросить Невейзер, подпустив в вопрос некую потаенную интонацию, которой, впрочем, человек, кажется, не заметил.
Он задумался.
Взял одной рукой лавку, предназначенную для дюжины человек, переставил в кусты, жестом пригласил Невейзера сесть, вернул ему камеру, положил на лавку меж собой и Невейзером кой-чего из еды, водрузил бутыль самогона (в нем он видел больше природной натуральности, чем в водке), разлил по стаканам и посмотрел на Невейзера. Невейзер тут же взял стакан и поспешно выпил.
- Ты попал мне в самую точку! - сказал красавец. - Гость я или кто в этой жизни? Начнем с того, что фамилия моя - Хворостылев.
- А! - сказал Невейзер и испугался своей бестактности.