Я была первой - Катрин Панколь 12 стр.


Она была создана для иной жизни, призвана бли­стать на светских раутах, роскошно одетая и усыпан­ная бриллиантами, в сопровождении высокопоставленного супруга. Она всегда это знала. Она была второй Скарлетт О'Хара. В единственный год ее сту­денчества сокурсники рьяно боролись за право си­деть с нею рядом. Все юноши крутились вокруг нее. Она могла выбрать любого: самого перспективного, самого богатого, самого привлекательного. Ее жизнь могла бы обернуться головокружительным танцем, а не ожесточенной борьбой. Она оказалась матерью-одиночкой, вынужденной кормить семью. Без денег, без связей. Какая жалкая участь! Эта мысль приво­дила ее в бешенство. Она тряслась от безудержного гнева, злилась на весь мир, на всех тех, кто не оправ­дал ее ожиданий, обманул ее надежды. Все мужчины – бездарные нерешительные трусы. Конечно, четве­ро детей – это не подарок! Они наслаждались ее об­ществом, а в последний момент отступали, попросту сбегали. Четверо детей!

Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала зна­менитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за пол­часа. У нее консультировался весь Париж. Желаю­щим приходилось ждать по два-три месяца. Мать вос­пряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.

Она ждала уже целых два года… Осталось потер­петь совсем немного. Гадалка посулила ей идеально­го мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.

– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаро­вательной улыбкой спросила она у сына, который си­дел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ла­донь. В точности как отец.

– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящ­ных Искусств…

– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профес­сия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.

– Как сынок Армана?

– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми дев­чонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его сторо­ной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!

– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…

– В Академии можно выучиться только на кло­уна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.

– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы поча­ще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта ды­ра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.

– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.

– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.

– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.

– Мамочка, времена Золя давно прошли.

– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Ка­кая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.

– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой бра­тик, но мать его не услышала.

Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.

– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?

– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая со­ломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводи­ла его из себя.

– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.

Брат пожимал плечами, и она продолжала:

– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!

Мать шипела от злости, опустошала стакан, на­ливала еще.

Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые аме­риканцами. Семь лет она следила за головокружи­тельным взлетом своей гадалки, которая теперь каж­дое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто фран­ков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.

После семи лет напрасного ожидания она воз­вратилась во Францию.

Смотреть – стараться увидеть, пытаться разгля­деть кого-то или что-то.

Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.

Исходное значение: "заботиться, печься".

Перед глазами матери, как игрушечные солдати­ки на плацу, один за другим проходили мои поклон­ники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.

Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресто­ран, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. "Зачем тратиться на до­рогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия". Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плеча­ми, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-ан­глийски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. "Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?"

Я поворачивалась к ней, умоляла: "Мамочка, пере­стань!", гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: "Уж поверь мне, я знаю что говорю!".

Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру, у него клоунская про­фессия, он неперспективный.

– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляж­ки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчи­ны. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты мо­жешь получать удовольствие? Я бы не смогла…

Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыб­ку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скреже­тал зубами. "Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как прокля­тая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала."

Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежно­сти; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза на­полнялись слезами: она чувствовала себя любимой.

Любимой…

Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по теле­визору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: "Как они хо­роши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!" Она по многу раз пересматривала "Унесенных вет­ром" и "Историю любви", выходила из зала с крас­ными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: "Я люб­лю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?".

– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.

– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с са­мого детства. Ты еще в четыре года смотрела на ме­ня с осуждением, как неродная.

Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.

Я отвечала: "Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала".

– Нет, как же, – протестовала она.

Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев на­полнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие кашта­ны, повторяла: "ты меня не любишь, не любишь", чтобы я в ответ твердила: "да нет же, люблю", но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.

"Вот если бы ты меня действительно любила…" – говорила она.

Далее следовал длинный перечень условий, обя­зательных к исполнению: "Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…"

Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заяв­ляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.

Она никогда не бывала мною довольна.

Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смело­сти, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гнев­но взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.

Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменя­ла мне это в вину, упрекала в бестактности и без­различии.

– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто да­ют, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.

– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…

– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, ли­бо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…

В ее понимании малейшее возражение прирав­нивалось к осуждению. Стоило нам высказать мне­ние, не совпадающее с ее собственным, и она чувст­вовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в послед­ней инстанции. "Да, мамочка, конечно, мамочка" – вот все, что она хотела от нас слышать.

Я должна была, как зеркало, каждый вечер твер­дить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее но­гам и беспрекословно ей подчиняться.

– Я никогда не позволяла себе осуждать родите­лей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась про­сто потому, что они были моими родителями. Дума­ешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.

– Может, ты на самом деле сердилась, просто бо­ялась ему сказать?

– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим от­цом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!

– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!

– Как ты ко мне жестока! Как жестока!

Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.

Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.

И возвращалась.

Я представляла ей всех своих женихов, специаль­но подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле муж­чина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Ма­дагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и ото­мстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные ша­ры, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.

Я преподносила ей молодых людей как заправ­ский товар, старалась выставить их в самом выгод­ном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.

Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хо­рош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-анг­лийски – всю жизнь живет в Америке.

– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.

– Нет, он француз.

– Вот видишь, – вздыхала она.

– Он почти американец.

– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!

Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чув­ствовала себя совершенно опустошенной, и един­ственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюда­ла за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от со­знания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя зна­чительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обык­новенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опо­мнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:

– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…

Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув две­рью, билась головой о стену лифта, заливалась слеза­ми, пинала все, что попадалось на пути – камни, ство­лы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.

Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.

Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.

Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.

Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.

Рядом с ней я становилась беспомощным ребен­ком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипе­да, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько мет­ров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в ми­ре, что мои первые шаги, первые слова, первые рисун­ки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.

Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не дви­гались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.

Она отпихивала их ногой, отчего все они взрыва­лись у меня перед носом.

Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: "Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…" И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: "Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потрати­ла на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?".

Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротень­кие открытки, зимой присылали пироги, летом – бу­мажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосход­ная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.

А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и про­никнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные пла­ны, целые стратегии, более подходившие для воен­ных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку побе­дителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: "Ты вели­колепна, девочка моя, я люблю тебя". Она не удоста­ивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.

Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.

После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.

Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…

Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.

"Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной", – без конца повторяла я, стоя на краю без­дны, которую она заботливо постелила к моим ногам.

Но тогда – кто же я?

Красивая блондинистая дама часто смотрела на ме­ня испытующим взглядом, ненавязчиво учила отта­чивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего су­мочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.

– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.

Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.

Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте "Спроси у пыли".

Назад Дальше