Я была первой - Катрин Панколь 13 стр.


На обложке пара скрещенных ног в плетеных ко­жаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непо­сильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.

Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у ме­ня перед глазами. Я читаю и перечитываю предис­ловие как любовное письмо, затертое до дыр.

Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой побе­ды. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитан­ные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.

"Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской му­ниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что про­исходило за окном, ни с людьми, которые меня ок­ружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и ве­ликими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представля­ли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скры­валось за осторожным и хитрым названием "миро­вая культура" представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книга­ми. Современные авторы сплошь копались в пре­красной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: "Поче­му всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?" Однажды я все так же наугад взял книгу, рас­крыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свал­ке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то на­шелся человек, которому не чужды эмоции, кото­рый с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я чи­тал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, по­нял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней."

Я жадно принялась за роман и, подобно Буков­скому, почувствовала, что у меня голова идет кру­гом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призван­ных свидетельствовать о высоком интеллекте авто­ра, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, малень­кие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.

"Сижу я однажды вечером на кровати в номере ма­ленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь за­ботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать."

Звонит телефон, сослуживцы что-то мне гово­рят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что ра­бота срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пря­талась в комнате Сережи Каренина. "В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возь­ми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что рас­слабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни."

Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.

Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что помо­жет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…

О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь дер­жаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я не­терпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко гово­рить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги чи­тали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспе­хах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них похо­дить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я станов­люсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомра­чительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагмен­ты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым биле­том, а я все еще стою на листе ожидания.

Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в ро­ли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьян­кой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусоч­ки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.

Я поднимаю голову, смотрю на красивую блон­динистую даму.

Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.

Я не понимаю, зачем она так со мной возится, за­чем она делится со мною своими сокровищами, ниче­го не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне по­дозрительным. Великодушие всегда подозрительно.

В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.

Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.

– Тебе ведь случалось заниматься саморазруше­нием, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…

– Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.

– Ты готова была наделить его всеми мыслимы­ми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его воз­ненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.

– Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…

– Ради меня тоже?

– Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.

– И все это ради меня?

– И не только это… Я откопаю в глубинах твоей ду­ши несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех це­пей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.

– А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и бу­дешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…

– В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повто­рений. Я открою тебе свои самые страшные секре­ты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я рас­скажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.

Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.

В нем было столько заботливости, столько нежно­сти и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нель­зя лучше подходили именно мне, прямиком проника­ли в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жив­шей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.

Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.

Мы оба были великанами, и весь мир принадле­жал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествую­щие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокро­вища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.

– У тебя болит голова?

Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная фут­болка хранит жгучий запах его подмышек. Я не рас­стаюсь с телефонной трубкой.

– Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…

Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я свора­чиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бес­конечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.

Я хочу знать как это было с "другими".

С теми, кого ты любил до меня.

Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня за­щемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от со­знания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.

Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.

Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за го­лову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.

– Ты первая, первая, кого я люблю всеми сила­ми души. Все остальные истории были случайны­ми черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!

– Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.

– Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.

Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхва­тываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздражен­но отмахиваешься.

– Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты пре­красно это знаешь.

– Все равно, я хочу знать.

– Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?

– Меня интересует все, что связано с тобой. Я хо­тела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз уви­дел снег, как ты бежал в пижамке открывать рожде­ственские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…

Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешь­ся на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри те­бя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хо­тел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уста­вившись в одну точку. От ярости твои зрачки потем­нели и расплылись. Мне становится страшно.

– Ты сердишься?

– С чего ты взяла?

– Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.

– И ты с такой легкостью об этом говоришь? Те­бя совершенно не смущает, что я тебя ненавижу? Ты так в себе уверена?

Я киваю и легонько склоняю голову набок. Я уве­рена, что ты любишь меня больше всех на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и начинаешь ла­скать, у меня будто вырастает новое тело, в твоих объятиях я с каждым днем становлюсь прекраснее. Я улыбаюсь, нежно дую тебе в лицо, показывая тем самым, что я люблю тебя и поэтому хочу знать о те­бе все. Я протягиваю тебе руку в знак перемирия. Ты больно хватаешь её и так сильно тянешь к себе, что я, оторопев, поднимаю на тебя глаза. Ты прижима­ешь меня к себе, падаешь на меня всей тяжестью своего тела и неистово входишь в меня. Я лежу под тобой, словно онемев, боюсь пошевелиться. Ты бе­решь меня как неодушевленную плоть, все дальше и дальше углубляешься в мое тело, не удостаивая меня взглядом, отталкивая рукой мое лицо, чтобы только не видеть его. Тебе вдруг бешено захотелось поглотить меня, раздавить, превратить в свою соб­ственность, в кусок своего тела. Когда приходит дол­гожданное успокоение, и ты все так же молча, не глядя на меня, откатываешься в сторону, я закры­ваю изгибом локтя лицо и плачу как ребенок:

– Ты сделал мне больно.

Ты не смотришь на меня, не пытаешься обнять. Ты говоришь суровым и каким-то чужим голосом:

– Иногда я тебя ненавижу…

– Я тебя тоже.

– Ну, хорошо… Мы квиты. Можешь идти, если хочешь, я тебя не задерживаю.

Ты произносишь это так холодно, так спокойно и безразлично, что я вздрагиваю всем телом.

– И все потому, что я попросила тебя расска­зать о своем прошлом! Неужели ты был настолько несчастен.

– Ты хочешь проанализировать всю мою прошлую жизнь с лупой в руке? Не выйдет. У меня нет прошло­го. Что за дебильная чувствительность! Ты и в самом деле думаешь, что все можно объяснить прошлым, и для этого пытаешься угадать, был ли я счастлив в дет­стве, много ли я выстрадал и изменяли ли мне женщи­ны? Почему все женщины строят из себя сестер мило­сердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами проис­ходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?

Я не понимаю, как он мог так завестись из-за са­мого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ру­жьем наготове, готовый выстрелить в любую мину­ту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолют­но все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.

Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собст­венной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить есте­ственное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.

За что ты мстишь?

Иногда он фальшивит.

Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – все­гда женщины. Этот писклявый пронзительный го­лос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то на­вязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепы­ми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.

– Эти женщины тебя чем-то обидели?

– Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.

– Ты похож на Энтони Перкинса в "Психозе"… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.

– Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?

Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.

– Я никогда тебе этого не прощу!

Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.

Мы расползаемся в разные стороны кровати, бе­рем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заво­рачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофа­ги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссорить­ся. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.

Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:

– Я больше так не буду…

– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.

Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.

А иногда…

Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно прово­дит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткры­вая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…

Иногда…

Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не за­суну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной чер­ной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и по­корно открываю рот…

Иногда…

Иногда, когда мы занимаемся любовью и броса­ем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ра­нить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невоз­можно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гар­цует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бес­конечное блаженство проступает в его чертах. Вол­на напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.

Наконец-то мы квиты.

Назад Дальше