Джон поднял глаза и увидел жуткую, величественную картину. Прямо над ним, так низко, что это казалось нереальным, висела огромная свинцовая туча. Из нее, подобно гною, струился ядовито-лимонный свет. Откуда только она взялась? Не более часа назад он видел на горизонте лишь крохотную, с коричневыми подпалинами, совсем не страшную тучку, от которой, будто по линейке прочерченные, тянулись косые полосы дождя. Джон еще подумал: вот славно было бы искупаться под этим летним дождиком, а потом обсыхать на ветерке, на березовой опушке, прижавшись влажной спиной к нагретому солнцем шершавому стволу. И словно угадав его желание, туча примчалась так скоро, что он не успел заметить ее появления, но принесла не теплый дождь, а ледяной ливень. Она поливала Джона щедро и мастерски, как пожарный из брандспойта. Она была злобным и, несомненно, одушевленным существом. Она за что-то ненавидела Джона, просто раздувалась от злобы, изрыгая гром и молнии ненормально часто, с промежутками в две-три секунды, как если бы огромный бомбардировщик, не достигнув заданной цели, решил свалить свой смертоносный груз на голову случайного пешехода. Этот человечек привлек к себе внимание пилота именно тем, что был таким маленьким и одиноким. Пилоту показалось забавным истратить на эту человекообразную козявку заряд, которого хватило бы на целую армию. Джон уже догадывался, кто этот пилот. Это тот самый страшный Русский Бог, который решил наказать его за презрение к России.
"Получай, гордая тварь!" - без слов кричала туча.
Бежать было некуда, спрятаться - тоже. До ближайшей посадки было далеко. И тогда Джон сделал то, что сделал бы на его месте любой ребенок. Он сел на корточки и обхватил голову руками.
- Мама, - сказал Половинкин.
Кто-то тронул его за плечо. Джон обернулся и увидел высокую молодую женщину в белом платье чуть ниже колен, с гладко зачесанными за уши мокрыми волосами. Ее босые ноги посинели, но не дрожали от холода. Большая грудь вздымалась ровно и спокойно, словно женщина спала. Но глаза ее были широко открыты, и в них не отражалось ничего - ни Джон, ни мокрое поле, ни ежесекундно сверкавшие молнии. Это были глаза трупа.
- Кто вы? - спросил Джон, и собственный голос показался ему чужим. Холодок смертельного ужаса проник под мокрую рубашку, вдруг сделавшуюся нестерпимо горячей. Он вскочил, бросился бежать… Но через минуту остановился. Вернее, что-то остановило его.
Женщина в белом стояла там же, где он ее оставил, и так же неподвижно, как мраморная статуя. Лишь слабое колыханье подола ее платья, не совпадавшее с яростными порывами ветра, говорило о том, что это не памятник.
Не понимая, зачем он это делает, Джон приблизился к ней. И едва подошел, гром и молнии стали ему не страшны.
- Ты вернулся? - спросила незнакомка красивым грудным голосом.
- Вы не видите меня?
- Но я тебя чувствую.
- Вы подошли ко мне.
- Ты звал, и я пришла.
- Я звал свою маму.
- Я тоже ищу своего сына.
- Но я не ваш сын…
- Конечно. Ты взрослый. А мой сын маленький. У него вот такие крохотные ножки (она показала размер ножек пальцами), но на пальчиках уже есть настоящие ноготочки. Правда, смешно, что дети рождаются уже с ноготочками? Нет, ты не мой сын. Мой сын еще не умеет говорить… Куда ты идешь?
- В Красный Конь.
- Что ты ищешь?
- Могилу своей матери.
- Идем, я провожу тебя.
- Но вы ничего не видите.
- Это пустяки, - улыбнулась она. - Красный Конь мой дом родной.
Она протянула руку, и Джон со страхом взял ее. Рука была ледяной. Через кожу чувствовалось, что в ней не струится кровь. Они пошли медленно, но когда Джон поднимал глаза от мокрой травы, то замечал, что край поля приближается к ним так быстро, как если бы на них надвигалась кинокамера с летящего вертолета. Вдруг женщина в белом запела:
Лиза, Лиза, Лизавета,
Я люблю тебя за это,
Да за это, да за то,
Что целуешь горячо!
Она захохотала, как девчонка, и ее босые ноги пустились в пляс.
- Как вас зовут? - не удержавшись от улыбки, спросил Половинкин.
- Я не знаю! - весело закричала она, продолжая выплясывать на ходу. - А хочешь, ты меня назови! Назови меня как-нибудь!
Джон вспомнил, что говорил ему священник о русалках, и испугался.
- Но я не знаю!
- Все равно назови! Дай мне имя!
Она сладострастно обвила его талию рукой.
- Дай мне имя!
- Нет, - грубо отказал Половинкин.
Тогда она заплакала горько, но без слез, оттолкнула от себя Половинкина и пошла рядом с ним нога в ногу, тихо напевая что-то грустное.
Так они дошли до березовой посадки, пересекли ее и оказались на краю глубокого оврага. На другом краю оврага виднелись шиферные крыши, позеленевшие от плесени и кое-как нахлобученные на полуразвалившиеся дома из красного кирпича с облупившейся штукатуркой.
- Вот Красный Конь, - сказала женщина. - Дальше нам не по пути.
Она повернулась и пошла меж берез обратно. И тут Джон заметил в кустах бузины черный силуэт. Сначала он решил, что ему привиделось. Но ветки кустов качались слишком заметно. Кто-то прятался в них, и не просто прятался, но крадучись двигался за женщиной в белом. Крикнуть ей? Предупредить? Джон посмотрел вслед женщине и ахнул от изумления. Не прошло и минуты, но она была уже далеко, в самом конце посадки, где начиналось сельское кладбище. Ливень внезапно кончился, выглянуло солнышко. Джону вдруг стало легко и радостно.
Он хотел было пойти на кладбище вслед за женщиной в белом, но подумал, что не найдет могилу матери в россыпи могил.
И тогда он решил отправиться к людям…
Глава одиннадцатая
Фазенда
Джону приходилось бывать в заброшенных кварталах Нью-Йорка. Он знал, что такое мерзость запустения. Он видел разрушавшиеся дома с выбитыми стеклами и заколоченными фанерой оконными проемами, грязными стенами, размалеванными кричащими граффити. Он видел жирных с лоснящейся шерстью крыс, переходивших из подвалов в канализационные люки так же спокойно и неторопливо, как пешеходы переходят дорогу на зеленый свет. Он видел кучи мусора. Но стоило сделать несколько десятков шагов, и он оказывался на чистой широкой улице, по которой мамаши катили коляски с откормленными детьми и выгуливали добродушных ньюфаундлендов. Эти контрасты Нью-Йорка даже завораживали его. Они были неизбежной частью безбрежной жизни великого города, который непостижимым образом справлялся сам с собой.
В Красном Коне Половинкин впервые увидел, как живая природа пожирает цивилизацию.
Чтобы выйти к первым рядам домов, пришлось продираться через заросли крапивы. Крапива была выше его ростом и напоминала тропические деревья. Первый ожог пришелся одновременно на лицо и руки. Джон ринулся сквозь заросли, надеясь выбраться из них как можно скорее, но споткнулся обо что-то железное, с рваными острыми краями, распорол джинсы и почувствовал, как по ноге заструилась горячая кровь. Он выругался по-американски очень громко и дальнейший путь проделывал осторожнее. Препятствия были на каждом шагу: полуистлевшие скаты от машин, остатки грубой деревянной мебели, мотки стальной проволоки, словно специально подброшенной для того, чтобы случайный человек натыкался на ее острые и ржавые вздернутые концы.
Наконец крапива закончилась. Джон освобожденно рванулся и ухнул по колено в придорожную канаву, как ртутью, наполненную жидкой грязью.
- Черт!
Выбравшись на дорогу, он оглядел себя. За несколько минут он превратился в жалкого оборванца. К тому же рана на ноге наверняка была заражена. Джон достал из спортивной сумки походную аптечку и фляжку с виски, которые вез из Америки для непредвиденных случаев, наскоро обработал рану и обмотал ее бинтом. Затем огляделся.
Пейзаж был самый омерзительный. За разбитой тракторами дорогой возвышались заросли крапивы и лопуха, в которых утопали скособоченные штакетники и полуразрушенные дома с выбитыми окнами и дырявыми кровлями. Вместо крыш чернели обглоданные ребра стропил. Ветер завывал в настежь раскрытых дверях. Впрочем, пройдя по улице, Джон обнаружил несколько неплохо сохранившихся домов с обкошенной вокруг них травой. Они жутковато блестели целыми стеклами в лучах заходящего солнца и совсем не располагали к тому, чтобы подойти и постучаться на ночлег. Почему-то было ясно, что ни одной живой души в этих домах нет. Они просто законсервированы, а крапива обкошена для того, чтобы нежданный гость не отважился бы попользоваться домом, решив, что он ничейный.
Деревня была мертва. Природа набросилась на нее с жадностью трупоеда. Сначала пожрала самые нежные и сладкие кусочки - тонкие жердины штакетников, источенные древесным жуком. Потом не побрезговала пищей погрубее - глиняной штукатуркой стен из красного кирпича, кривыми оконными рамами, продавленными дверными косяками. И наконец эта обжора приступила к самой невкусной трапезе - к кирпичным стенам.
"И это - Россия?!" - тоскливо думал Джон, бредя по центральной улице. Тот самый волшебный рай, о котором с ностальгией вспоминали русские эмигранты? Нет, эта страна не имеет права на жизнь!
- Что-то потерял, мало́й? - услышал он сиплый мужской голос.
Посреди дороги, в колее, раскорячив короткие ноги в кирзовых сапогах, стоял низкорослый мужичок в рваной телогрейке. На его землистом, сильно обветренном лице поразительно светились красивые голубые глаза.
- Фазенду подыскиваешь?
Джон промолчал.
- Правильно! - по-своему расценил его молчание незнакомец. - Без фазенды ныне не проживешь. Слыхал, что в Москве творится?
- Какая фазенда? - не понял Джон.
- Бабы наши совсем умом тронулись от бразильских фильмов. Бросают коров недоенных, мужиков некормленых и бегут к телевизору. Ах, моя Мануэла! О, мой Родригес! Так что избы мы называем фазендами.
Большие глаза незнакомца приветливо глядели на чужака, рот был растянут в добродушной улыбке, но на всем лице лежала печать каждодневной усталости трудового человека, у которого уже нет сил на злость и подозрительность. Он рад любой встрече, потому что она вносит в его жизнь хоть какое-то разнообразие.
- Ну что, показывать фазенду?
Половинкин кивнул.
Мужик суетливо засмеялся, и Половинкин увидел, что половина его зубов - железные.
- Считай, тебе крупно повезло! Есть одна фазендочка непроданная. С тебя - бутылка шнапса.
- Какого еще шнапса? - опять не понял его Джон.
- О спирте "Рояль" слыхал? Говорят, евреи придумали, чтоб русский народ извести. Но забористый, падла! Вчера ящик в сельпо завезли. Народ его, понятное дело, мигом растащил. Но один бутылёк продавщица для меня припрятала! Только денег у меня нету. Совсем нету. Не плотют нам ни хрена!
Он сообщил это радостным голосом, как будто отсутствие денег было для него приятным жизненным фактом.
- Ну, пошли смотреть фазенду!
По дороге они познакомились. Джон почему-то соврал и назвался Иваном, журналистом из Москвы. Мужика звали Геннадий Воробьев, по-свойски - Воробей. Именно так он и просил себя называть. За короткий путь Воробей успел рассказать свою биографию. Родился в этой деревне, служил на флоте, вернулся в ту же деревню, потом отдавал долг родине в солнечном Магадане, теперь работает пастухом, потому что на другую работу его принимать отказываются. Хотел бежать в Город, но не вынес тамошней суеты и грязного воздуха. Кроме того, есть у него на местном кладбище одна могилка, кроме родительской. Это его последний должок.
Он часто произносил слово должок, и лицо его болезненно искажалось.
- Как ваше полное имя? - спросил Джон.
- Геннадий Тимофеевич я, - удивленно зыркнув на него, ответил Воробей.
- Можно я буду вас так называть?
Воробьев расцвел лицом.
- Правильно, мало́й! Нельзя отцов забывать. Тебя самого-то - как по батюшке?
- Иван… Иванович.
- Ну, нет! - засмеялся Геннадий. - Иванычем я тебя звать не стану! Иваныч - это наш печник. Я тебя буду звать просто Ваня. И хочу я тебе, просто Ваня, задать один вопрос. Только честно, ты в Бога веришь?
- Да, - твердо сказал Джон.
- Журналист, и в Бога веришь?
- А вы сами верите?
Воробей серьезно посмотрел на него.
- Я не верю, я знаю, - коротко ответил он. - Если бы не знал, ни за что бы не поверил.
Они уже стояли возле низкой, без цоколя, кирпичной избушки.
- Это и есть ваша фазенда?
Воробей смутился.
- Не глянулась? - опустив глаза, спросил он. - Это не моя фазенда. Свою я продал. Живу в общежитии для молодых специалистов. Это изба Василисы Егоровны Половинкиной. Она мне наказала ее дачникам сдавать либо продать. Так не нравится, что ль?
- Как вы сказали?!
- Ну, сдать… продать…
- Как вы назвали ту женщину?!
- Василиса Егоровна Половинкина. Она тут невдалеке, с дураками живет. Ее туда после смерти дочери определили. А я как вернулся из тюрьмы, ее забрал. Ходил за ней. А теперь как за ней ходить? То я с коровами, то пьяный, то враз и пьяный и с коровами. Пришлось ее назад к дуракам вернуть. Там хорошо. Кормят - дай бог каждому. Что это с тобой, Ваня?
Потрясенный до глубины души Джон едва дышал. Воробей с силой толкнул дверь. Дверь была не заперта и, скрипя, отворилась. Они вместе вошли в прохладный полумрак прихожей.
- Не залезали воры! - удовлетворенно заметил Воробей. - Вот какая фазенда - особенная! Все дома грабят, а ее не трогают. Боятся! Раз один сунулся, так его потом по посадкам целый день ловили. Бегает, как обезьяна, и чего-то орет с перепугу. Дом не простой, заговоренный. Он своего хозяина ждет.
- Сколько? - высохшим от волнения ртом спросил Джон.
- Чего сколько? - удивился Воробей.
- Сколько вы хотите за дом?
На лице Воробья появилось алчное выражение.
- Триста, - опустив глаза, сказал он.
- Триста? - удивился Джон.
- Меньше запросить не могу, - еще ниже опустив взгляд, ответил Воробей. - Если бы мой был…
- Но это же очень мало! - воскликнул Джон.
Воробей недоверчиво посмотрел на него. Он заломил за дом двойную цену, желая выгадать за посредничество, и теперь ему было и совестно, и не мог он понять, смеется над ним парень, издевается или в самом деле такой простак.
- Так покупаешь? - злым голосом спросил он.
- Покупаю, - сказал Половинкин.
И снова Воробей изменился в лице.
- Значит, триста! - горячечно забормотал он. - И бутылка шнапса, не забудь! Значит, деньги после оформления, а шнапс - сейчас!
Он виновато улыбнулся.
- Помираю я, Ваня, - признался он. - Трубы горят. Целый день опохмелиться не могу. Не о доме я, Ваня, сейчас думаю и не о тетке Василисе. Я об одной бутылке проклятой думаю. Ты прости…
- Вам нужно серьезно лечиться.
- Точно! Сейчас в сельпо сгоняем и подлечимся. А бумаги на дом и деньги - это завтра, утром. Переночуешь у меня.
- Нет, - твердо сказал Джон, с удивлением замечая, как легко он становится хозяином положения. - Ночевать я буду здесь. Никаких бумаг не нужно. Вот вам триста долларов.
Воробей со странным выражением смотрел на три стодолларовые купюры.
- Это зачем? Ты меня не понял, Ванька! Я про рубли тебе говорил! Про рубли, а не доллары!
- Вы сумасшедший? - спросил Джон.
Воробей хлопнул себя ладонью по лбу.
- Понял! У тебя наших денег нету. Ну вы, москвичи, и народ! Скоро совсем без рублей жить будете. Триста долларов, это сколько же на наши будет? Ничего, в сельпо знают. У нашей продавщицы этой зелени - полный комод. Быстро, значит, меняем, берем шнапс, обмываем твою фазенду.
- Я не пойду! - отрезал Джон.
- Обидеть хочешь? - спросил Воробей без прежнего дружелюбия. - Слышь-ка, мало́й… А ты, часом, не яурей?
На лице Воробья боролись противоречивые чувства. Ему и страстно выпить хотелось, и понимал он, что если этот сытый молодчик не скажет ему что-то, не объяснится по-человечески, а будет вот так холодно смотреть, то деньги нельзя брать, нельзя унижаться!
Джон понял и пожалел его.
- Я не еврей, - спокойно объяснил он, - я русский, но приехал сюда из Америки. Этот дом нужен мне для моего бизнеса. Что касается шнапса… Я не пью.
- Печенка болит? - радостно подхватил Воробей и снова засуетился. - Ну, ты иди, домик осмотри! А я мигом в сельпо и назад. Покажу тебе местные достопримечательности. Тут такое! Даже святой родник есть! Красный Конь - это такое место! Повезло тебе, мало́й! Хотя триста долларов многовато. Давай - сто?
- Триста, - снова отрезал Джон. Воробей стал ему неприятен. От его непрерывной болтовни кружилась голова. Джон с тревогой подумал, что сейчас упадет в обморок и Воробей, чего доброго, решит, что он припадочный, и тоже отвезет его к "дуракам". Но Воробей уже мчался куда-то по дороге.
Джон вошел в горницу и остолбенел. Он подумал, что сходит ума. Это был его дом! Он когда-то жил здесь! Вот с этой лавочки возле печи он прыгал с хохотом еще маленьким мальчиком. Или девочкой? Он ощутил холодную упругость некрашеного пола, и вдруг чья-то большая теплая ладонь шлепнула его по голой попе. Ему показалось, что он стоит посреди избы голый и ежится от холода. Он подошел к печке, взглянул на плиту с двумя неровно прикрытыми кругами посередине. Страшная боль вдруг обожгла его ухо. Он схватился за ухо рукой, запрыгал на одной ноге, еле-еле сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос. Жгучие слезы потекли по щекам. Он схватил лежавшую на лавке кочергу и прижал к пылающему уху. Прохладное железо слегка умерило боль. И тогда он вспомнил, что с ним тогда произошло. Громко гудела печь, выводя волшебные рулады, и он, маленький дурачок (или дурочка?), прислонился к плитке ухом, чтобы лучше слышать эту музыку. И тогда она, коварная печь, ударила как электрическим током. Потом, когда ухо зажило, он подкрался к печи и бил ее ногой, пинал, пинал, пока от нее не отвалился кусок штукатурки и не стукнул его больно по голове, запершил, засыпал глаза, которые потом кто-то промывал водой из алюминиевого таза, стоявшего на печи.
Воспоминания, одно ярче другого, накатывали с такой стремительностью, что Джон не в состоянии был их осмыслить. Он еще не был во второй комнате, отделенной от горницы цветной линялой занавеской, но уже в точности знал, что в ней находится. Там высокая железная кровать. Она ужасно скрипела, когда отец, охая и вздыхая, взгромождался на нее вечером и спускался по утрам. Он слышал глухое бормотание матери, свистящим шепотом читавшей молитву:
- Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец!
И вдруг - голос:
- Тише ты, богомолка. Дитё напугаешь.