Только слабое эхо откликалось на ее зов. И тут она словно покинула свое тело и очутилась на склоне горы, глядя оттуда на себя, коленопреклоненную на берегу озера, и еще одно ее "я" взирало еще откуда-то на обе эти фигуры, и еще одно… она не то крикнула, не то всхлипнула, чтобы разбить эти сумасшедшие отражения, дыхание жаром опалило губы, и этот звук пугающим грохотом отдался в ушах. Она вскочила и бросилась бежать по дорожке. Добежав до тополевой аллеи, она приостановилась и огляделась по сторонам - нет ли Эдвина, но его не было ни видно, ни слышно. Только висела в небе глумливая луна, которая успела еще разрастись, вобрав внимание всего мира в свой надутый лик. Дженис побежала дальше, спотыкаясь о камни; от этого бешеного бега у нее болело все тело, и она неотступно чувствовала, что второе ее "я" несется следом за ней, прыгая по вершинам гор, и передразнивает каждое ее движение.
Она добежала до дороги, но никак не могла открыть калитку в изгороди. Калитка держалась на веревочной петле, только она была старая, осевшая, и, сняв петлю, нужно было слегка приподнять ее. Дженис дернула к себе, но калитка заскочила. Чем сильнее она тянула, тем крепче заедало. Дженис попробовала протиснуться в щель между столбиком и калиткой, но не смогла. Хотела было перелезть через изгородь, но швы к этому времени так разболелись, что она просто не рискнула. Она попробовала приподнять калитку. Ничего не вышло. Тогда, ухватившись за верхнюю перекладину хлипкой дверки, она начала трясти ее изо всей силы, наполнив глухим дребезжанием жаркую ночь.
- Дай-ка я!
Дженис отпрянула: из-за живой изгороди по ту сторону дороги появился Эдвин. От неожиданности она совсем растерялась, испугалась, но сразу же взяла себя в руки.
- Почему ты ушел? - строго спросила она.
- Ее просто нужно повыше приподнять, - сказал Эдвин, наклоняясь и рывком приподнимая калитку за нижнюю перекладину. - Вот.
Дженис не двигалась с места.
- Куда ты исчез?
- Когда?
Невинный тон Эдвина - жалкая попытка прикрыть ложь - взбесил ее.
- Сам знаешь когда! Когда я была возле озера. Ты шел за мной… я же знаю. А когда я крикнула, позвала тебя… почему ты ушел?
- Разве я шел за тобой?
- Ради всего святого, Эдвин, не прикидывайся дураком. Я всего лишь хочу знать… а, да ладно!
Через отворенную калитку она вышла на дорогу, в раздражении от того, что, отдавая дань вежливости, не могла не подождать, пока он возится с калиткой, закрывая ее.
- Я думал, ты хочешь побыть одна, - сказал он, стоя к ней спиной. - Ты крикнула оттуда, чтобы я не подходил… вот я и подумал: не буду ей мешать, раз она хочет побыть одна, а если она будет знать, что я тут, рядом, она уже не будет чувствовать, что одна… вот я и ушел.
- А что ж ты тогда ждешь меня здесь?
- Просто хотел увериться, что ты благополучно добралась до дому, - спокойно ответил он. - Рано тебе пускаться в такие дальние прогулки после… после того, как ты хворала… вот я и подумал - посмотрю-ка я за ней одним глазом.
- Каким, левым или правым? А, да ладно! - Она помолчала и затем с таким явным усилием, что он весь сжался от ее похвалы, сказала: - Ты очень добр ко мне, Эдвин. Спасибо тебе!
Она пошла в сторону тропинки, которая, пролегая через три поля, вела к коттеджам.
- Доставить тебя домой? - тихо спросил Эдвин, уже забыв обиду.
- Нет, спасибо, Эдвин. Ведь у тебя же велосипед.
- Я мог бы бросить его здесь. Потом мог бы забрать.
- Да… но я бы лучше… понимаешь, им теперь так редко выпадает случай побыть наедине со своими мыслями.
- А? Ну, конечно. Что ж, в таком случае спокойной ночи, Дженис!
- Спокойной ночи! И еще раз спасибо.
Она ступила на тропинку, зная, что он не двинется с места, пока она не выйдет окончательно за пределы всех его пяти чувств. Муж? Почему бы и нет, если уж так нужен муж. Он даст ей независимость.
Она чувствовала себя лучше, успокоилась и теперь думала лишь об одном - как бы поскорее добраться до дому и лечь. На луну она не оглядывалась, стараясь игнорировать ее присутствие.
Подходя к коттеджу Ричарда, она услышала всплеск, шумный вздох и затем журчанье переливающейся через край воды. Она посмотрела через изгородь. Ричард стоял в бочке для дождевой воды - он держался обеими руками за ее края и торопливо окунался. Голова его то показывалась, то исчезала. Он трясся от холода и что-то насвистывал, явно наслаждаясь своим купанием. Окунулся в последний раз - теперь уж с головой - и вылез. Она увидела его белую кожу, покрытую мельчайшими капельками воды, серебрившимися при лунном свете. Он отряхнулся, правой ладонью сгоняя воду с тела. Немного попрыгал во дворе и стремглав кинулся в дверь коттеджа, из которой вырвался луч света и упал прямо на Дженис, так что она застыла на месте, чтобы не быть замеченной. И еще долго после того, как дверь закрылась, она продолжала стоять неподвижно - на всякий случай.
Эдвина не было дома, не поджидал он ее и у ворот, и она вздохнула с облегчением. Она боялась, что в таком настроении может наговорить ему лишнего - или чего-то недоговорит. Вспомнив о том, как Ричард плясал голый у себя во дворе, она хотела расхохотаться, но смогла лишь улыбнуться. Подходя к своей двери, она обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на луну, которая спустилась еще ниже, совсем нависнув над полями - как медленно надвигающаяся опасность. Дженис посмотрела, посмотрела, плюнула и только тогда повернулась к луне спиной.
Глава 9
По вечерам Ричард начинал чувствовать себя счастливым избранником милостивой судьбы. Сейчас он сидел, не отводя глаз от огня, вытягивая ноги, пока не коснулся носками чугунной решетки камина. Яичница, копченая грудинка, поджаренный хлеб и чай были уничтожены. Виски дожидалось своей очереди; вокруг - вороха книг, журналов и пластинок; бежать некуда, спешить незачем. Он перебирал в памяти события прошедшего дня, стараясь припомнить побольше услышанных от Уифа историй, представлял себе ярмарку - поле для соревнований и Гектора, повисшего между двумя вздыбившимися кобылами - и то задерживался мыслью на этих образах, то позволял им медленно проплывать в мозгу, будя схожие воспоминания и обрастая ассоциациями. Наконец он взял какую-то книжку.
"Некоторые считают, что главное - это жить, но лично я предпочитаю чтение". Он не мог вспомнить, кто это сказал - кто-то, кого современные острословы в два мига разнесли бы в пух и прах, а скучающие меланхолики сочли бы занятным, - но сейчас мысль ему понравилась. "Вставай, мой друг, а книги свои брось!" - мог сказать Вордсворт и тут же добавить: "У нас богатств накопленных есть тьма, имеем мы за что благословлять умы сограждан и сердца". Хорошенькая альтернатива!
Он взглянул на книгу - сборник стихов Одена. Одну строфу он отметил еще накануне вечером и сейчас перечитал:
Сознанию опасности не до́лжно исчезать:
Твой путь, пойми, хоть короток, но крут,
И как на глаз тот спуск ни просто взять,
Смотри ли, нет, - придется прыгать тут!
Стихи непосредственно относились к нему. За словами поэта сквозила мысль, что мы в конце концов становимся такими, какими себя видим. Однако из кресла так просто не прыгнешь! Но не мог же Оден исключить себя из числа тех, кто "сознает опасность", - вероятнее всего, слова эти были написаны в утешение. Выходит, что теперь сознание опасности утратило свою первоначальную связь с войной. Оно могло возникнуть, когда вы сидели в уютной комнате у себя дома, при чтении, от чьего-то взгляда. Но разве опасность - это не непосредственная близость смерти? А кто может считать себя застрахованным от атомной бомбы? Или от того, что будет поставлен под удар привычный уклад жизни? Что и случается при каждом новом изобретении. Все это так сложно. Взять хотя бы отдельного человека. Когда Лоуренс сознавал опасность острее: взрывая поезда на службе у Фейсала в Саудовской Аравии или летая, под именем Шоу, на абсолютно надежных по мирному времени самолетах военно-воздушных сил Англии?
"Мы этого не знаем и не узнаем!"
Фраза выскочила откуда-то внезапно, как чертик. "Мы этого не знаем и не узнаем!" Модное выражение, имеющее весьма модное назначение - оборвать своевременно любую фразу, не дав ей развернуться в абзац. На такой иронической, самонадеянной нотке заканчивались обычно и все его праздные размышления. Примитивизм, мещанство! Такая реакция могла найти себе объяснение в беспокойной мысли, что ученость и склонность к отвлеченному мышлению при всей их очевидной полезности до добра не доводят, поскольку требуют исключительных прав - ему, казалось бы, такая реакция не к лицу. Но что поделаешь!
Подобно чувству виноватости оттого, что он "ничего" не делает, у реакции такого рода тоже были корни, уходившие достаточно глубоко - где уж там их выкорчевать; какое-то время их можно игнорировать, но не вечно же. А что до "ничегонеделания", то здесь, например, критерием ему служил образ жизни его деда и бабушки, для которых работа была одновременно насущной необходимостью, добродетелью и доказательством способностей человека, и их образ жизни оставался для него эталоном, хотя при той жизни, которую вел сам он начиная с университетских времен, это было психологически совершенно абсурдно.
Уединение не внесло ясности в его мысли, они продолжали порхать, как птички с ветки на ветку.
Он встал и поставил пластинку Монтеверди, и тотчас вспомнил Венецию и атмосферу чувственности, которой, казалось, был проникнут этот город; подумал о Байроне, делящем время с Шелли, о Томасе Манне, исчезающем в лабиринте грязных улочек, - суровом тевтоне, отдающем дань древнему пороку, о безумном бароне Корво, ставшем гондольером, чтобы расплачиваться со своими мальчиками и покрывать позором богатых покровителей, о злоключениях Рескина, шалостях Браунинга… Он переменил пластинку. Мозг его, словно получив заряд возбуждения от дня, проведенного в обществе Уифа, продолжал отстукивать имена полчищ писателей, сумевших увековечить себя, - имена чередой проходили по извилинам серого вещества, не вызывая в памяти ни строчки из того, что было ими написано. Он привез с собой несколько пластинок поп-музыки и, выбрав "Дом восходящего солнца", раздвинул мебель и немного потанцевал. Нет, музыка оживила в памяти слишком многое. Он вышел во двор, не обращая внимания на то, что пластинка продолжает крутиться на диске и иголка постукивает на последней бороздке.
Позади коттеджа стояла бочка с дождевой водой. Он поболтал в воде пальцами и вдруг почувствовал неудержимое желание прыгнуть в нее. Внимательно посмотрел по сторонам и улыбнулся - кто мог его увидеть? Сбрасывая одежду, он безжалостно подавил усмешечку над собой, как по команде стрельнувшую в мозгу. Взять бы да утопить это вечно шпионящее язвительное "я". Он стоял голый, подрагивая. Вода выглядела неприятно. Перекинув ногу через край, он подтянулся и залез в бочку, чуть не задохнувшись, когда вода взяла его холодной, металлической хваткой. Он запрыгал, затем окунулся с головой и получил такую ледяную оплеуху, что даже испугался, как бы не окоченеть от холода. Решив вылезать, он еще секунду помедлил, потом выкарабкался из бочки и кинулся обратно в кухню. Растираясь грубым полотенцем, он услышал, как где-то поблизости хлопнула дверь. Может, Дженис? Только она одна пришла ему на ум, и при мысли о ней все его тело напряглось. Он желал ее. Желал с самой той минуты, когда впервые увидел…
По залитым лунным светом полям катил Эдвин, похожий на привидение из сказок, которые накрепко вплелись в народные сказания старого Кроссбриджа. Эдвина эти сказания интересовали мало. У него был свой коттедж, своя работа - работал он здесь ради Дженис, и коттедж ожидал ее. Он быстро крутил педали и клял судьбу за то, что не оказался под рукой в ту минуту, когда был ей нужен. "Я звала тебя", - сказала она, а все, на что его хватило, - это разыграть святую простоту, которая шла ему как корове седло, и по-детски лепетать, что он даже не шел за ней. "Я звала тебя!" А он уже успел исчезнуть, как тень - не тень даже, а тень своей тени, - почему-то вбив себе в голову, что нельзя ей надоедать, нельзя попадаться на глаза, разве что она его позовет, что она должна сделать первый, второй, третий и все последующие шаги - а сам он должен лишь стоять в отдалении и терпеливо ждать.
И хотя привела его к этой мысли болезненная уверенность, что он недостоин ее, уверенность, не оставлявшая его до сих пор, в самой этой мысли таилось зерно гордыни. Раз он так любит ее, значит, и она должна любить его в ответ так же сильно, и, следовательно, зачем ей его нежные слова, знаки внимания, обходительность; постоянные напоминания о неизменности его намерений - вот и все, что нужно. И вовсе не надо завлекать, возбуждать в ней интерес, ухаживать за ней, домогаться ее - при чем тут какая-то любовная игра, услада влюбленных? В конце концов она должна будет склониться перед его волей, на его условиях. И то, что она была несравненно привлекательней любой другой женщины на многие мили вокруг, лишь усугубляло его желание - она должна полюбить его необыкновенной, другим недоступной любовью.
Немного еще подождать он мог, но скоро ему придется уезжать отсюда. Курс обучения был закончен; как квалифицированный сварщик, он мог грести деньги лопатой в любом из близлежащих городков. Сварщики теперь не так уж часто встречаются, в то же время при непрерывно растущем количестве автомобилей спрос на них велик, как никогда. У него есть все возможности хорошо зарабатывать. Только нельзя тянуть с отъездом. Чем скорее он уедет, тем лучше.
В конце концов он добрался до дома матери. Опять у нее во всех окнах горел свет - она никогда не укладывалась спать по-людски, просто засыпала там, где ее настигал сон, в первом попавшемся кресле или в постели, если могла дотащиться до нее, - и ему пришлось долго барабанить в запертую на два засова дверь, а ведь она знала, что именно в этот вечер, раз в неделю, он привозит ей деньги. Когда наконец она его впустила, он на миг задержал дыхание, чтобы дать себе привыкнуть к спертому воздуху ее коттеджа, а затем осторожно вошел: каждый раз ему наново приходилось приучать себя к грязи и беспорядку, граничившему с хаосом, и к ее лицу.
Мать была в рваной ночной рубашке, к тому же прозрачной (обстоятельство, которое, по-видимому, ее ничуть не смущало). Уговорить ее - или заставить - появляться перед ним в более приличном виде было выше его сил; даже шаль, которую она накинула на плечи, идя отпирать двери, была немедленно скинута. Стоило ему бросить взгляд в ее сторону, как его глазам представилась сероватая пористая старушечья кожа, старушечья грудь, старушечьи волосы - нечто совершенно непотребное! Он наступал на туфли, пальто, нижние юбки, панталоны, бюстгальтеры, шляпы. Повсюду валялись газеты, жестяные банки, стеклянные банки, чашки - казалось, все внутренности дома и его обитательницы были раскиданы в беспорядке по полу, словно какой-то злой дух просунул руки в окна и вывернул наизнанку дом со всеми его потрохами. И стоило ей заговорить, как он видел лицо, которым она его наградила. Чем реже он ее видел, тем безобразнее казалась она ему при встрече. Временами он был способен забыть собственное безобразие, забыть постоянную готовность окрыситься, нанести ответный удар, - готовность, которую это безобразие, едва осознанное, выработало в нем, забыть вопиющую, безысходную несправедливость, свой постыдный крест. Но забыть ее он не был способен. Поросячья голова, снесенная и выставленная на всеобщее обозрение, голова чудовища, насаженная на пику, в прядях волос, подобно питонам, обвивающим древко; голова-череп, который какой-то вселенский Франкенштейн решил для смеха оштукатурить плотью, - вот что думал он о своей матери (а бывало, что думал и почище), и все для того, чтобы отмежевать свое лицо от ее, чтобы, представляя ее себе в таком гротескном виде, не чувствовать, будто у него может быть с ней что-то общее. Но при первом же взгляде на мать вся эта тщательно построенная оборона летела к черту. Он был ее сыном и нес на себе ее печать.
Эдвин согласился выпить чашку чаю, потому что так уж было заведено и его отказ только вызвал бы лишние разговоры - хотя и согласие его она встретила воркотней. Он, как всегда, уселся на ручку кресла, тем самым отгораживаясь от окружающей мерзости и одновременно давая понять, что он здесь ненадолго, и замкнул - тоже как всегда - сердце, глаза, отключил каждый кончик нервов, лишь бы не воспринимать окружающего. Ничего не поделаешь, она была на его попеченье, и не видеться с ней он не мог.
Миссис Кэсс не спешила с чаем. Эдвин приходил к ней не часто, и, раз уж он был тут, ей хотелось вытянуть из него все, что можно. Не то чтобы она была привязана к нему - а если когда-то и была, то эта привязанность оказалась так глубоко погребенной под ею же самой созданным мифом материнской любви, что докопаться до нее не представлялось возможности, - во всяком случае, думая о своем детстве, отрочестве или юности, он не мог вспомнить, чтобы она хоть раз проявила свою любовь, доказала ее каким-нибудь поступком. Ее любовь относилась к разряду чувств, не требующих доказательств, мгновенно испаряющихся, но оставляющих за собой право требовать. И все же он был ее сыном, играл роль в ее жизни - и притом довольно существенную: во-первых, из-за денег, которые она взяла, пересчитала и сунула за диванную подушку, и, во-вторых, из-за доклада о положении его дел, который повторялся от раза к разу почти без изменений и встречался - или, вернее, осыпался - обидными замечаниями, но обойтись без которого было невозможно.
Он рассказал ей о своей работе, - и она сумела выудить из него все, что касалось его клиентов и сверхурочной работы, и выведала-таки, сколько ему за нее платят, - еще кое о каких событиях своей жизни, на его взгляд интересных, которые она, однако, пропустила мимо ушей, и наконец в самый тот момент, когда, отбыв положенные полчаса, он начал пробираться к двери (тут нужно было только действовать - намеков она не понимала), она, как всегда, прицепилась к нему с Дженис.
- Ну что, твоя принцесса все еще морду от тебя воротит?
- Нет!
- Так в чем же дело? Ведь влипла же она, скажешь, нет? Сучонка она, вот и все - не лучше остальных. Поймала тебя на крючок. Поймала и держит про запас. А ты и пальцем ее еще не тронул. Уж я-то знаю.
- Да.
- Ну, гордиться тут, поверь, нечем. Только время зря тратишь. Она тебя за нос водит. Самая обыкновенная потаскушка, а туда же, воображает о себе бог знает что. Погубит она тебя.
- Не погубит, мама!
- Ты ей деньги даешь?
- Сама же знаешь, что нет.
- Так я тебе и поверила. Вот увижу ее - сама спрошу.
- Только попробуй! - В голосе его прозвучала угроза. - Только попробуй, мама, и больше ты меня не увидишь. И деньгам конец! Всему конец!
- Она потаскушка, шлюха она!
- Спокойной ночи, мама.
- И какой же ты мужчина, раз с этим миришься? Барахло! Мальчишка!
- Спокойной ночи!
Он ушел, как всегда, вне себя от бешенства и жалости к себе, так что с полмили прошел пешком, не рискуя сесть на велосипед.