Немного ночи (сборник) - Андрей Юрич 12 стр.


Я подождал, пока пьяных оттащат от дверей, и вошел в магазин. Перед прилавками стояли столики, за ними выпивали туполицые аборигены. Пили портвейн и водку. Осмотрев прилавок, я выбрал бутылку неизвестной настойки. Отдал деньги. Долго ждал сдачу. Уже в купе, потирая озябшие руки, прочитал этикетку. "Рябиновка". Хмыкнул, открутил крышку и понюхал. Пахло спиртом. Глотнул из горлышка. Приторный древесно-растительный вкус заполнил рот.

– А я думал, будет горько… – сказал я бутылке.

Отхлебнул еще. Ничё так, приятно. Но не хочется.

– Эх, – подумал я, – Зря деньги потратил.

Оставив бутылку на столе, я лег носом к стенке.

– Эй, – трясли меня за плечо, – Ты что тут, один пил? Давай я с тобой выпью!

Я не сразу понял, откуда этот голос. Проснулся, резко повернулся к проходу.

На соседней полке сидел круглолицый радостный азиат неопределенного возраста. Крупный и упитанный, слегка поддатый. Сидел, по-турецки скрестив ноги в теплых носках. В черном окне отражалось красное купе. Лампы на потолке светили по-ночному тускло.

– Что ты такой нерадостный? – спросил он, пошевелил толстыми губами.

Я захотел послать его, но сдержался.

– Женат, – сказал он.

– Нет, – ответил я.

– Да, это меня так зовут – Жа-нат, – улыбчиво пояснил он, – Я казах.

– А я нет, – снова сказал я.

Он покачал круглой головой, осуждая мою неприветливость.

– А что за книжка у тебя? – вежливо спросил он, кивнув на столик, где валялись воспоминания гейши в газетной обертке.

– Сэй-Сенагон, – сказал я, – Японская писательница.

– Писательница?!! – оживился казах, – А у тебя, что, были плохие отношения с отцом?

"Какое твое собачье дело?" – подумал я, а ему сказал:

– Кажется, маловато оснований для психоанализа.

– Ну, что ты, – обрадовался он завязавшейся беседе, – Если парень увлекается женской прозой, с ним что-то не так. Видимо, женское начало тебе всегда было ближе.

"Послать бы его в жопу", – тоскливо подумал я, и смиренно принял свою судьбу.

– А ты кто такой? – спросил я вяло.

Потом в течение сорока минут, уплывая в дрему, слушал. Он работал проводником семь лет. Рассказывал, как находил трупы в пустых купе, и как его самого пытались зарезать. Как ездил проводником по Кавказу, и поезд иногда застревал в горах после схода лавин или по причине боевых действий на путях. А когда заканчивался уголь, нужно было каждые полчаса останавливать состав, и все проводники выскакивали с топорами – рубить кусты в полосе отчуждения…

– И я ему говорю, – увлеченно расширив черные глаза, жестикулировал Жанат, – Почему нет казахов? Есть какие-то киргиз-кайсаки, а казахов нет нигде! И только годах в двадцатых – опа! Казахи! Откуда взялись?

Я задремал, и упустил часть его богатой на события биографии.

– И, знаешь, что я тебе скажу, Алексей, – продолжал мой непрошеный собеседник, прихлебывая из горлышка "Рябиновку", – Преподаватель Дмитрий Васильевич правильно мне сказал! Он сказал: "Жанат! Если бы не русские коммунисты, казахи научились бы читать и писать через тысячу лет!" Понимаешь, Леха, тысячу! Именно русские! Именно коммунисты!

"Бля", – подумал я.

– Ты согласен? – спросил он.

– Полностью, – кивнул я.

– Пошли к ребятам водку пить, – сказал он.

– К каким ребятам? – спросил я.

– Которые меня тут везут. Они только что заходили. Ну, менты, двое… Или ты что, думал, я за деньги еду? Ты что! Кто проводником работал, всегда бесплатно ездит!

Я больше никогда его не видел. Кажется, он сошел под Новосибирском, потому что у него там были какие-то денежные дела. Впрочем, деньги ему не светили. Не в этой жизни. Я так увидел его – человека без денег, вечно в пути, по ночным сибирским полям, на виду кавказских лавин, с бутылкой чужой и сладкой "Рябиновки" в руке. Бедный казах-кочевник.

На вторые сутки я принялся пухнуть с голода, образно выражаясь. Я пил зеленый чай без сахара. Но не мог его много выпить. Чай невыносимо отдавал половой тряпкой. А больше влить в себя было нечего.

У меня было немного денег. Но я берег их для Москвы. Потому что совсем уж глупо было потратиться в поезде, а по Москве ходить с пустыми карманами.

Хорошо, что я ехал в купе один. Сосед начал бы жрать курицу из жирного полиэтиленового мешочка, а я жрал бы с ним, стыдясь собственного аппетита, терзаясь виной и благодарностью. Один раз я купил у проводницы "Сникерс". Съел его, и есть захотелось еще сильнее. Еще я купил печенье "Земляничное". Ел его с чаем, чтобы не чувствовать вкуса половой тряпки. Конечно, становилось противно.

Еще я много читал и спал. И у меня так все перемешалось в голове, что до сих пор не могу распутать. Красное купе, охотничьи одежды цвета алой сливы, черные окна, голые японки, ледяной слепящий свет ночных вокзалов, одиночество, проводница с пылесосом…

Я немного растерялся на московском перроне. Меня должна была встречать Наташа Кантеева, для которой мне передали посылку. Но кругом были только чужие люди, темно, гремела почему-то песня Газманова из репродукторов. Проводница деловито шныряла вокруг вагона, открывая какие-то дверцы и что-то передвигая за ними. На плече у меня висела большая спортивная сумка с вещами, а в руках – тяжеленная Наташкина посылка. И я стоял так и поворачивался медленно из стороны в сторону, как беременный, с этими сумками. А люди обходили меня и быстро шли вдоль состава. Я тоже куда-то пошел. Но вдруг у меня за спиной взвизгнули. Я повернулся. У меня на шее повисла Наташка. Ей было неудобно висеть, потому что мешали мои сумки, и она быстро слезла с меня. Сказала:

– Привет.

Я тоже сказал "привет" и спросил, почему тут так громко играет Газманов, это так глупо.

– А у нас так приезжих приветствуют, – весело сказала Наташка, – Чтоб им не повадно было.

И мы пошли куда-то, где вскоре из-за крыш вагонов вырос вокзал. Сразу спустились в метро. Меня толкали. Все, кто шел мимо, цеплялись за сумки.

– Ты, конечно, не возьмешь сейчас свою посылку, – сказал я.

– Конечно, нет! – засмеялась Наташка, ты ведь мужчина, – Таскай!

Она вообще была в тот день веселой и удивительно хорошо выглядела.

Наташа Кантеева жила в общежитии литинститута. И туда же предполагалось вписать меня на один день.

Длинные коридоры, двери с явными следами неоднократных взломов, запах стирального порошка и невкусного супа. Общежитие литинститута было обычной общагой. В комнате у Наташки стояли две кровати вдоль стен, телевизор на тумбочке у окна. А за окном, в темном небе светилась далекая Останкинская башня.

Я чувствовал себя очень уставшим, потным и тяжелым. Вся нижняя одежда прилипла к телу. Наташка сразу поняла, что со мной. Сунула мне в руки мыло, полотенце и пляжные тапочки.

Я съездил на лифте в подвал и принял там душ в компании какого-то писателя или поэта – я их не различаю, когда они голые. Он косился на меня самым неприятным образом и явно хотел заговорить. Я демонстративно поворачивался спиной.

Пока я шел по коридору до Наташиной комнаты, я порвал ее тапочки. Они не были рассчитаны на сорок четвертый размер.

– Ты давно ел? – спросила Наташка.

– У меня денег мало, – объяснил я.

– Так ведь у тебя была целая сумка продуктов! – удивилась Наташка.

– Это же не мои продукты, – сказал я.

– Зря, – сказала она, – Надо было есть. Все равно половину студенты сожрут.

– Не любишь их? – спросил я.

– Знаешь, Алексей, – как-то грустно сказала она, – Мне казалось раньше, что литинститут – это огогого! Что тут куча интереснейших людей, литературный цвет нации… А оказалось, что тут люди, которые просто нигде больше не нужны. Умей они делать хоть что-то, они сюда никогда бы не сунулись. А так, от безысходности… Тут в комнате напротив живет мальчик, который пишет романы для Донцовой. За сто страниц ему платят три тысячи рублей… Что у него за жизнь… Надеюсь, на твоем "Дебюте" не будет таких уродов.

– Я тоже надеюсь, – сказал я.

– Я тебе так скажу, – сказала она, – Как увидишь такого, с длинными жиденькими волосами, щуплого, в очочках, с тонким голосом, с бородой, не дай Бог… Все, считай, пропала организация…

– Угу, – сказал я.

У меня была такая тяжесть в голове, что казалось, будто шея вот-вот согнется на сторону. Я пытался продолжать разговор с Наташкой, но уже не попадал своими ответами в ее вопросы.

Наташка постелила мне на полу одеяло, и еще дала одно, чтобы я укрылся сверху. Тут как раз пришла ее соседка по комнате, поэтесса. Ночью я просыпался от подозрительного скребущего звука. Это поэтесса писала стихи на альбомных листах.

Окончательно проснулся в пять часов утра. Долго смотрел в окно на призрачную Останкинскую башню. Она была серой, в сером тумане, и от нее исходило такое же серое тревожащее чувство. Будто мое сердце тонуло в холодной речной воде.

Наташка спала в своей койке, поэтесса – в своей. Они лежали, свернувшись калачиками, и тихо сопели. Как сопит в ушах тишина. Я был абсолютно один.

Чтобы развлечься, я пошел умываться в большую общую кухню, наискосок через коридор. Там был потрескавшийся пол из белого кафеля, облупленные умывальники, бельевые веревки, на которых висели трусики и лифчики, распространяя холодный запах стирального порошка. Я тронул пальцем застежку лифчика, и веревка тихо закачалась.

На то, чтобы почистить зубы и сходить в туалет, ушло минут пять. А потом снова стало одиноко, серо, холодно и скучно.

Я вернулся в комнату, взял с книжной полочки первую попавшуюся книжку. Какой-то букеровский лауреат. То ли Павлов, то ли Павич – не знаю, я их путаю. Он писал про обмороженных несчастных бомжей, про русский народ в холодных и гулких коридорах больниц, про врожденную жестокость и равнодушную слезливость этого народа. И было абсолютно непонятно, при чем тут букеровская премия.

Когда я совсем заскучал, проснулась Наташка. Мы тихо позавтракали домашней тушенкой и ушли бродить по Москве. Не знаю, зачем Наташка потащила меня по этому городу. Он был слякотный, огромный, шумный и некрасивый. Тут постоянно встречалось какое-то несуразное нагромождение стилей, времен, людей. Красная площадь и прочие московские гордости, как выяснилось, хорошо выглядят по телевизору, а в реальности… Ну, площадь и площадь. Ну, походи по ней. Ну, где-то в Кремле президент обедает и чувствует во рту примерно тот же вкус, что и я.

Кажется, я разочаровал Наташку. Она думала, что я, как положено провинциалу, буду ошеломлен Москвой, буду стремиться побывать во всяких таких местах. А я тоскливо брел по улицам чуть сзади нее и тупо разглядывал витрины магазинов.

В общем, потаскались мы по городу несколько часов, а потом Наташка проводила меня до гостиницы "Юность". Там я попрощался с ней. Она удалилась в явном облегчении. Иногда я утомляю людей.

Я зашел в полуподвальный магазинчик и купил бутылку неизвестной минералки. Постоял немного перед гостиницей – большим облезлым зданием. И вошел внутрь.

Заполнил внизу какие-то документы. Получил ключ от номера, с пластмассовой биркой. Поднялся на свой этаж и только всунул ключ в замок, как соседняя дверь открылась и оттуда вышел козлобородый тонконогий молодой человек в футболке и шортах, с мокрыми жиденькими волосами до плеч. Он был ростом мне до подбородка. Поморгав голубыми глазами сквозь линзы очков, спросил петушиным тенорком:

– Извините, вы на "Дебют" приехали?

– Да, – сказал я.

– У вас случайно нет с собой фена?

Я молча продолжал ковыряться ключом в замке. Он понял, что фена у меня нет, и пошел спрашивать фен у дежурной по этажу. Войдя в номер, я сразу посмотрелся в настенное зеркало в прихожей. В зеркале отчетливо отражалась моя свежевыбритая голова.

Я и не думал участвовать ни в каких конкурсах. Она меня уговорила. Я дал ей свою повесть и сказал:

– Пойди, отправь, если тебе так надо.

Она отправила. А потом мне пришло электронное письмо, что я вышел в финал литературной премии. Еще мне прислали электронкой работы других финалистов – сборники стихов, повесть, роман, рассказы и несколько эссе. В номинации крупная проза был я, был Владимир Лорченков из Молдавии и Адриана Самаркандова из Киева. У него была повесть "Хора на выбывание", а у нее – роман с дурацким названием "Гепард и Львенок". Я еще подумал, что это детский роман. Подумал:

– Ну, зачем такой роман на конкурсе?

Повесть Лорченкова мне не понравилась своими интеллектуальными постмодернистскими претензиями. Я терпеть не могу интеллектуалов и постмодернистов. А роман Самаркандовой оказался про любовь четырнадцатилетней девочки и сорокалетнего мужика. Там была курортная романтика и много откровенных сцен.

Я очень быстро нашел в Интернете адрес Самаркандовой. На самом деле ее звали Оля Панасьева. Она была молодой счастливой мамой и много писала на всяких семейных форумах, рассуждала, как надо ездить с маленьким ребенком к морю, как она любит мужа… Я написал ей письмо, что считаю ее роман порнографическим и педофилическим. Она ответила с ехидцей, используя сдержанный деловой стиль и слова вроде "копулятивный акт". Так мы обменивались посланиями. С моей стороны каждый раз было: "Извините, что надоедаю, но вы порнуху голимую пишете". А с ее: "Ну, что вы, мне очень приятно, что вас так тронуло мое творчество".

А потом мы встретились в Москве. Я представлял ее такой глупой стройненькой блондинкой с распутным взглядом, в коротком синеньком платьишке.

В номере я первым делом решил постирать трусы и носки. Хотя за стенкой слышны были молодые голоса и звяканье стаканов. Там явно собирались "дебютанты". В мою дверь постучали. Я открыл.

В коридоре стоял высокий парень с лицом в очках, и две девушки лесбийского вида, одна очень страшная, а другая весьма ничего, но какая-то потасканная.

– Извините, вы на "Дебют"? – спросил меня парень, – Как ваша фамилия?

– Да, – сказал я, – Ивлев.

– Ой! – взвизгнула очень страшная девушка, – Вы наш кумир! Вы знаете, что вы гений?

– А кто он такой? – спросила другая.

– Он написал "Детский сад для генералов"!

– Ух-х-х-хх…

– Мы там знакомимся, приходите, – вежливо предложил парень.

– Я занят, – сказал я, – Трусы стираю.

– А… – сказали они, – Не будем вам мешать.

И ушли.

Потом, когда я достирал трусы, в дверь снова постучали, и я снова открыл. Там стоял высокий парень, но другой, рабоче-крестьянского вида, плечистый и без очков.

– Как ваша фамилия? – спросил он с заметным южно-русским акцентом.

– Ивлев, – сказал я.

– Вы написали "Детский сад для генералов", – сказал он, – Хорошая повесть. Мне очень понравилась. Но вы не правы.

– Почему? – спросил я.

– Я войду, – сообщил он.

Он вошел, уселся на свободную кровать. Его звали Николай Епихин. Он не хотел идти пить водку, потому что не мог пить водку, у него была болезнь. Я спросил, какая, но он не ответил. Поговорили о литературе. Он был простой парень и писал просто – грустные тихие рассказы. Любил Толстого. О Толстом рассказывал долго. Потом он ушел, а я лег спать.

В дверь постучали. Я не стал открывать. Еще постучали. За стеной нарастал пьяный многоголосый гул. Потом в моем номере долго и нудно звонил телефон на столике у телевизора. Я не брал трубку – думал, что это пьяные поэты звонят. И вдруг вошла какая-то тетка. Она включила свет и начала бесцеремонно орать на меня, что я не открываю дверь и не беру телефонную трубку.

– Вы что, не слышали?!! – орала она.

А мне было нечего ей сказать. Я лежал, натянув до подбородка одеяло, и вместо ее лица видел размытое пятно, потому что был без очков. Она ушла, и вошел еще кто-то, шуршащий одеждой и пахнущий холодом. Я надел очки. Посреди комнаты стоял невысокий румяный черноглазый толстячок.

– Лорченков, – кивнул он мне.

Он уговорил меня сходить к поэтам, познакомиться. В соседнем номере было много народу, накурено, стояли бутылки с водкой. Мне сразу дали рюмку и принялись представлять всех по очереди. Представили Самаркандову. Она сидела в уголке, на кровати, и пила сок из пластикового стаканчика. На ней был костюмчик из мягкой ткани бежевого цвета. И сидела она так прямо, ноги вместе, коленки стиснуты – как сидят правильные девочки на приемной комиссии вуза.

– Привет, – сказал я.

Она молча улыбнулась мне и помахала стаканчиком с соком. Потом я выпил пару рюмок водки, кому-то рассказал про кемеровских поэтов…

Часто приходилось пересаживаться, потому что кто-то постоянно приходил и уходил, и места было мало. Так я оказался рядом с Самаркандовой.

– Ты же писала, что ты беременная, – сказал я, – Что-то не заметно.

– Второй месяц всего, – сказала она.

– А, – сказал я, – Тебе нравится тут сидеть?

– Нет, – сказала она.

Я предложил ей погулять по Москве, и мы ушли. Она надела куртку и кеды. И уже в лифте начала рассказывать, что в далекие поездки всегда надевает кеды. У нее был сильный акцент. Но не тот, козлячий, сивушный, который образуется из смеси русского и украинского языка. А бархатистый акцент украинского интеллигента, говорящего на литературном русском. Скороговорка с мягкими интонациями.

– Ты говоришь, как моя преподавательница по зарубежной литературе, – сказал я, – Ее фамилия Тюпа, и она считает себя русской.

– Я говорю с акцентом? – спросила Самаркандова.

И даже замолчала на минуту, удивленная новостью.

Мы спустились в метро, с его резиновыми сквозняками и грохотом поездов. Вышли где-то в центре города. Прошли по Красной площади, мимо собора Василия Блаженного. На улицах было красиво, промозгло и пусто. Горели холодные огни.

Мы долго бродили, а потом Ольга замерзла, и мы вошли в неизвестный торговый комплекс. Он был большой, с экскалаторами. Там у Ольги свело ногу, и мы ждали, когда судорога пройдет.

А обратно мы шли вдоль реки. Река была черной. Я сказал, что хочу спуститься вниз, к самой воде. Хотел плюнуть в Москву-реку. Но только мы туда спустились, Ольга вдруг шарахнулась от меня и побежала по ступенькам вверх.

Позже она призналась, что испугалась меня. Ей казалось, что я столкну ее в черную московскую воду.

Еще она читала мне стихи на украинском, которые звучали так нелепо, как издевка над человеческой речью. И рассказывала о Киеве. А я рассказывал, что в Якутии, где я вырос, очень много украинцев, и что в России всех украинцев называют хохлами. Мы много смеялись. Обратно добирались тоже на метро. Переходы метро были пустыми, а я боялся отстать от Ольги и потеряться в Москве. Поэтому старался идти поближе к ней.

В номере Лорченков уже спал. Я тоже лег, но долго не мог уснуть, потому что из-за стены доносились девичьи оргазменные вопли. Мужских голосов слышно не было. Я посчитал голоса, и у меня получилось, что за стенкой занимаются сексом три девчонки.

Назад Дальше