Утоление жажды - Трифонов Юрий Валентинович 30 стр.


- Дальше этот чудесный корреспондент пишет так: "Три дня и три ночи неустанно трудились штурмовики…" Откуда три дня и три ночи, откуда? Что за арабские сказки? Концентрация механизмов на сто восемьдесят пятом километре производилась в течение всего периода работы, это известно, простите меня, каждому верблюду из нашего туркмен-аула на Инче… "Заметая следы варварского…" Ах, боже!.. "Отношение к первоклассной технике, созданной заботливыми руками советских людей на заводах Челябинска, Костромы, Воронежа и других городов нашей Родины для строителей великой водной магистрали". Вы чувствуете? Нас обвиняют уже в каком-то злоумышлении против советских людей Челябинска, Костромы и Воронежа и чуть ли не против нашей великой Родины! Родины - с большой буквы!

На другой день приехал Ермасов, сразу отправился на 185-й километр и сам все осмотрел. Велел Гохбергу написать объяснительную записку и составить подробный перечень выбракованного оборудования. К вечеру перечень был готов. Среди двадцати трех тракторов, двух грейдеров и тридцати восьми скреперов было всего пятнадцать машин моложе 1952 года выпуска. Все они ждали капремонта.

Объяснительная записка была сочинена в тот же день, чтобы Ермасов мог захватить ее с собой в Мары. Комиссии начнут свою бурную деятельность, конечно, с Маров.

Ермасов не рычал, не гневался, не топал ногами, был неожиданно молчалив и сосредоточенно, глубоко расстроен. Усталый старик, глаза в темных мешках, он сидел за столом Карабаша и, чуть улыбаясь, читал "объяснение", написанное Гохбергом. Всегда казалось, что он чуть улыбается, но это была не улыбка, а гримаса напряженной мысли.

Прочитав, вздохнул.

- Знаете, что я вспомнил? Лет двадцать пять назад врачи сказали, что мне осталось жить один год. Злокачественная опухоль и всякая такая штука. Я был тогда летчиком-наблюдателем здесь, в Средней Азии. Ну, я демобилизовался, конечно, а что дальше? Как жить? Что делать? Решил я, не мудруя особенно, пойти учиться, тем более что парень я был не шибко грамотный. Хоть год, думаю, а проучусь, займусь делом. Пошел в Институт ирригации. Вступительные экзамены сдавал с превеликими муками, но сдал, попал, стал учиться. И вот - жив, как видите.

В комнате были Карабаш и Гохберг, они угрюмо слушали.

- А что с опухолью? - спросил Карабаш.

- А леший ее знает. То ли врачи ошиблись, то ли как-то сама собой рассосалась. Я всегда вспоминаю этот момент из моей биографии, когда случаются разные неприятности. "Ну, думаю, и не то бывало! А все живой оставался". Это чтобы вы носы не вешали.

- Да мы не вешаем, - сказал Гохберг. - Но знаете, Степан Иванович, какой-то тон у этой статейки нехороший. Почему, например, он меня выделяет? Называет по имени-отчеству? По-моему, тут есть нехороший душок, как считаете?

- Бросьте вы, Аркадий. Нет тут ничего этого, - сказал Карабаш. - Вообще статья направлена не против вас, а против меня.

- Зачем же такое издевательское название: "Кладбище имени Гохберга"? Софья Михайловна очень правильно сегодня сказала: почему бы не просто - "Еврейское кладбище"?

- Аркаша, у вас больное воображение. Тут этого нет. Но тут есть другое, и вы знаете что. Эта статья направлена против меня, а вы - для ширмы. Отвечать все равно буду я, как начальник СМК.

- Голубчики, братцы мои, - сказал Ермасов, - вы ошибаетесь оба. Статья эта написана не против вас или вас, а против меня. Святая правда. Писал-то ее писака, а вдохновлял и придумывал совсем другой человек, и даже не один, а целая солидная компания. Из известного управления. Ну, посмотрим, что у них получится.

Ермасов встал, накинул кожаное пальто на плечи, взял со стола кожаный старенький картуз.

- У туркмен, между прочим, есть хорошая пословица: "Собаки лают, караван идет вперед". Вот и пойдем вперед. Подавай-ка, Михалыч, коляску, поехали на двести сороковой!

Двести сороковой - это был самый крайний, Западный пикет, до которого дошла Пионерная траншея. Вернулись оттуда глубокой ночью. В гостинице, где Ермасов остался ночевать, посидели немного, выпили по рюмке коньяку, чтобы согреться и развеять усталость. Все устали ужасно, и не столько от поездки, сколько от суеты, разговоров, волнений. Коньяк ничему не помог, только спать захотелось.

Карабаш подходил к своей будке, еле держась на ногах. Его шатало, как бульдозериста после смены. Приезды Ермасова всегда выматывали смертельно, он как-то умел вытягивать из людей последние силы. Карабаш настолько устал, что даже не удивился тому, что в его комнате горит свет в два часа ночи. Он обрадовался, увидев Леру.

- Ты здесь! Что ты делаешь?

Она сидела за столом и при свете керосиновой лампы, поставленной на стопку книг, и электрического фонаря что-то шила, делая энергичные движения правой рукой. Два раза Лера гладила Карабашу белые рубашки и оба раза палила утюгом ворот, а когда брала в руки иголку, то непременно колола пальцы. В общем, эти дела давались ей с трудом, но она упорно практиковалась на вещах Карабаша.

- Лер, милая, что это ты взялась среди ночи? - сказал Карабаш, стараясь говорить как можно более нежно. - Ну зачем? Ведь глупость: третий час ночи. - Он обнял ее, садясь на койку.

- Алешенька, мы уезжаем завтра в Мары. На три недели. А может, и на дольше. Я давно хотела переменить воротник на этой рубашке, тот был совершенно неприличный, ветхий, сыпался по сгибу. Четыре пары носков тебе заштопала…

- Ну зачем эти подвиги? Ведь я могу отдать тете Насте.

- Я тебе обещала и должна сделать. Почему подвиги? Мне это совсем не трудно. Ой! - Она уколола палец. - Не смотри на меня! Как только ты приходишь, я начинаю колоться. Сейчас я кончу…

- А зачем вы едете в Мары?

- Будем там камеральничать. Наш дорогой начальник сообщил нам только сегодня, а завтра днем уже придут машины. Я тебя жду с половины двенадцатого. Еще было электричество, я успела погладить тебе брюки и две рубашки.

- О боже! Громадное спасибо…

- Завтра ведь будет некогда. Вот! Получайте! - Она протянула Карабашу рубашку, воткнула иголку в лист ватмана на столе. - Алешка, я так расстроилась сегодня - просто ужасно. Все радуются, все счастливы, что едут в город, а я одна не рада. Конечно, знаешь как все устали жить в песках? Я сама устала. Хочется и то и это, и в магазин, и в баню, но без тебя-то как же? - Последние слова она сказала шепотом и жалобно, искательно заглянула ему в глаза.

- Буду приезжать к тебе, - сказал Карабаш. - Могу каждую неделю. В сущности, это близко, наши машины ходят каждый день.

Он рассматривал рубашку. Воротник был пришит криво.

- Я буду приезжать. - Он поднял руку, чтобы обнять Леру, и она сразу вся потянулась к нему и пересела на койку. Он поцеловал ее. Лера спросила шепотом:

- А ты совсем не огорчен моим отъездом?

- Ни капельки.

- Я вижу. Готов приезжать раз в неделю, и тебя это устраивает. Ой, Алешка! - Она захныкала. - А я буду так скучать без тебя! Мне стыдно, но знаешь что? Я даже могу совсем бросить работу, чтобы остаться с тобой… честное слово… Хочешь? Ты меня не будешь презирать? Алеша! О чем ты думаешь?

Он думал о том, как стремительно все вдруг стало плохо: разлука с Лерой, эта сволочная статья, неизбежные комиссии, трепка нервов, старания доказать, что ты не верблюд. Ермасов молчалив и угрюм потому, что понимает, что дело плохо и может стать еще хуже.

Это была чистая случайность: мы встретились с Диомидовым в книжном магазине днем в воскресенье и потом долго шли вместе. Он шел домой, а я его провожал. Впервые за все время я разговаривал с редактором дольше пяти минут.

Диомидов взял в отделе подписных изданий новые тома Ключевского, Герцена, "Всемирной истории", еще что-то, нес в обеих руках по тяжелой пачке аккуратно упакованных книг, а я купил какой-то новый немецкий роман в бумажной обложке. Автобусы в сторону центра ехали переполненные, люди висели на подножках, поэтому мы шли пешком. Диомидову было довольно тяжело и неудобно, он часто останавливался, чтобы переменить руки, а я не предлагал ему помощи, чтобы он, не дай бог, не подумал, что я угодничаю. Это была глупость, но я не мог себя пересилить.

Впрочем, редактор не замечал жалких мук моего самолюбия и был весел и доброжелателен. Сначала говорили о книгах. Он вернулся недавно из Москвы, где купил много интересных книг в магазине стран народной демократии на улице Горького. По-немецки он читает свободно. Все деньги, какие были, убухал в Москве на книги. И еще - на бега. Вспомнил старое. Когда-то знал всех московских лошадников, жокеев, игроков, но теперь там не то, дубль отменен, играют только ординар, выдачи чепуховые…

Я удивлялся его разговорчивости. Ему что-то было нужно. Мы медленно шли по тротуару, то и дело встречая знакомых. По воскресеньям весь Ашхабад выходит на улицы, одни шныряют по магазинам и базарам, другие просто гуляют по проспекту и по торговому "пятачку" в районе универмага, разглядывая витрины, киоски, афиши, знакомых, их новые пальто, их шляпы, и тех, кто с ними прогуливается. У редактора знакомых было, конечно, больше, чем у меня, и все они здоровались с ним очень почтительно. Он же отвечал по-разному: одним едва заметно кивал, другим корректно кланялся, некоторым улыбался. Большинству он едва заметно кивал. И я чувствовал, что иду рядом с большим человеком и некоторая тень его внушительности отбрасывается даже на меня. Но однажды нам встретился какой-то полный, белолицый, очень важный туркмен в длинном, горохового цвета макинтоше, в зеленой велюровой шляпе, и Диомидов так заторопился пожать ему руку, что уронил пачку книг. Я поднял ее. Он даже не поблагодарил меня и не представил человеку в гороховом макинтоше, хотя тот познакомил его со своим спутником. Он просто мгновенно забыл о моем существовании. Они о чем-то заговорили. Говорил, собственно, один редактор, а тот только слушал и кивал. Я постоял немного и пошел дальше, решив, что прогулка с начальством благополучно завершилась. Однако через минуту сзади послышалось: "Подождите, Корышев!" Тогда я отчетливо понял, что у редактора есть какой-то разговор поважнее книг и бегов.

Он что-то говорил, оживленно жестикулируя, потом человек в макинтоше, улыбнувшись, протянул ему руку, приподнял шляпу, Диомидов низко склонился, пожимая ему руку, и они расстались. Он догнал меня молодецким шагом. Его лицо слегка покраснело, на щеках выступил пот. Разговор с макинтошем стоил ему напряжения. Я вдруг сказал:

- Игорь Николаевич, дайте мне одну пачку, а то вам тяжело.

- Да нет, ничего, спасибо! - сказал он с поспешностью. - Ну ладно, понесите немного… Спасибо.

Все вышло вполне достойно. Мы пошли медленнее, его лицо постепенно просыхало, бледнело, приобретало прежнее выражение непроницаемой солидности, и вскоре он окончательно стал самим собой и едва заметно отвешивал кивки знакомым. Он заговорил о моем рассказе "Дети доктора Гриши". К моему удивлению, он говорил тонкие и неожиданные вещи. Первый рассказ о ковровщице был, по его мнению, цельнее, свежее, а в этом была изощренность и некоторая литературщина, а значит, и неправда.

- О нет, там все правда! - возразил я. - Я описал живого человека, живую встречу.

- Одно из двух: или в вашем живом человеке была какая-то литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке. Нельзя большое горе раскрашивать, как вазу. Есть магия непосредственной жизни, магия неправдоподобности, нелепости жизни, у вас она исчезла. Вы действительно играли с ним в шахматы?

- Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.

- Могли, видели - это не то. А что вы с ним делали?

- Да просто пили водку и разговаривали. Он рассказывал, как у него погибла семья.

- Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом - где же водка? Ведь вы пили водку? Вы пишете, что у него "водянистые, в красноватых веках глаза", и читатель должен предполагать, что он день и ночь плачет. А он хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать из песков в город не потому, что ему жалко расставаться с чабанами, а потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе сломило его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он махнул на себя рукой. Похоже?

- Может быть, да. Но это уже другой рассказ.

- Да, другой. Который надо было написать. А вы вашего доктора облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно их калечит.

- Хорошо, допустим, я напишу рассказ так, как вы советуете. Вы напечатаете?

- Посмотрим, вы сделайте сначала. Но мой вам совет: вы должны использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя и печататься можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в три сотни и просидеть их с приятелями в "Дарвазе" за тарелкой гуляша. Писать вы будете, у вас пойдет. Но вы, по-моему, мало ездите. Месяца четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?

- Да.

- То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы начнете писать жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о чем вы станете вдруг писать.

Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда…

Ахматова, волшебные стихи. Привез из Москвы ее новый сборник, только что изданный. А Гете, кстати, считал путешествия самым важным занятием в жизни…

Я смотрел на него с изумлением. Он ухмыльнулся своим булькающим, коротким смешком.

- Я вас чем-то удивляю? Не удивляйтесь, я господин грамотный, окончил, как и вы, Московский университет, правда, в ту пору, когда там преподавали несколько лучшие профессора…

Мы проходили мимо павильона, где продавали шампанское в розлив. Редактор предложил зайти. Сели за стол во дворике, огороженном легкой деревянной решеткой. Нам принесли по бокалу шампанского, такого холодного, что невозможно было понять его вкус. Пили маленькими глотками. Я не мог отделаться от ощущения, что все это неспроста и он еще не подошел к чему-то главному. Но - подходит. Приближается. Теперь, когда мы сидели за столом друг против друга и я видел его гладко зачесанные, черные, блестевшие от бриолина волосы, когда он наклонял голову, и его грифельные зрачки, когда он смотрел через стекло в упор, у меня возникало знакомое чувство некоторого оцепенения, которое бывало в редакторском кабинете.

Говорили о Москве, о каких-то выставках. Вдруг он спросил:

- Вы Кузнецова хорошо знаете?

- Какого Кузнецова?

В следующую секунду я догадался, что речь идет о Денисе, и подумал: "Вот это оно!"

- Нашего фотографа. Которому вы протежировали.

- А! Знаю, да. Здесь познакомился. А что?

- Что он за человек?

- Обыкновенный. Покалеченный войной… - Я помолчал. Мне было неловко потому, что это был вроде как бы допрос. - По-моему, он человек неплохой, хотя немного, что ли, легкомысленный и несчастный.

- У меня было такое же впечатление, - сказал Диомидов, крутя за ножку бокал с шампанским. - Но мне передали такую вещь: будто он всюду ходит и говорит, что якобы в наших газетах неинтересно работать, они все одинаковые и скучные, и так далее. Похоже на правду?

- Не знаю. Я не слышал. Кто вам сказал?

- Какая разница? Я вам сообщаю факт.

Диомидов чуть отхлебнул вина, причмокнул и поставил бокал на стол. "Это Сашка ему сказал", - вдруг подумал я.

- Теперь вы видите, что значит протежировать малознакомым людям. Я помню, как вы и еще другие товарищи бегали ко мне в партбюро и, кажется, даже в отдел печати и требовали, чтобы этого Кузнецова приняли на работу. Два человека тогда возражали: Артем Иванович Лузгин, старый пограничник, и ваш друг Зурабов.

- Но ведь ничего, по-моему, не случилось?

- Случилось, случилось. - Он сделал ладонью успокоительный жест. - Уже случилось. Поступил сигнал, - значит, уже случилось.

"Вот сволочь, трепло, - подумал я про Сашку, - гробит мужика ни за что". Я не верил, что Денис ходит и рассказывает такую ерунду. Тут какое-то вранье.

- Кузнецов вообще-то сильно пьющий, - сказал я. - Мог в пьяном виде сболтнуть, не придавая значения…

- Возможно. Вполне допускаю. Я не намерен заниматься разбирательством этого дела, но я бы хотел вот чего: чтобы сей муж подыскал себе другую работу. Вы его надоумьте. И чем скорее, тем лучше. Зачем мне эта филантропия? Ей-богу, не нужна. И учтите: Артем Иванович пока еще ничего не знает об этих разговорах, но как только узнает, он сожрет вашего приятеля мгновенно.

"Он не такой уж мне приятель", - чуть было не вырвалось у меня, но мне в тот же миг стало стыдно, и я вдруг сказал:

- Игорь Николаевич, а почему вы так боитесь Лузгина?

- Я боюсь? С чего вы взяли?

- Ведь Лузгин - человек прошлого. На чем он держался все эти годы? Не на знаниях своих, не на умении, таланте, а на страхе, который он непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни черта. А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?

Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.

- Вы все же намекните Кузнецову на то, о чем я просил. Видите ли, Лузгин человек злопамятный, и он не забыл того, что Кузнецова взяли вопреки его воле.

- Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.

- Да? Кто вам сказал? - обрадованно спросил Диомидов. - Куда?

- На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об этом дней десять назад.

- О, это правильно! Очень правильно, очень разумно! Мы дадим ему рекомендацию… Хотя нет, рекомендацию мы дать не можем, он слишком недавно работает. Но это очень правильное решение.

Диомидов поднялся из-за стола с неожиданной и радостной легкостью. Подошел официант. Когда я вынул деньги, Диомидов сделал категорический жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала. Мы вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня под руку.

- Дорогой Корышев, а теперь - по делу…

"Черта с два, - подумал я. - По делу уже было…"

Назад Дальше