Тут, словно повинуясь какому-то тайному беззвучному знаку, в кабинет вошел Макс. Хотя мы и перекинулись с ним лишь несколькими словами, изучить его я успел достаточно хорошо, не раз наблюдая, как он там и сям или пошатывается, или спит, или бродит. Сейчас Макс был небрит, немыт, помят и грязен, его плечи были густо усыпаны чем-то вроде опилок. Он пытался шагать ровно, изображая, будто контролирует свои действия, – так обычно делают пьяные, попав в поле зрения представителя власти. Макс церемонно сел, но я отметил, что глаза у него разъезжаются, а руки на колени он положил уж очень бережно. Мне подумалось, что и Линсейд наверняка это заметил.
– Ну, Макс, – проговорил Линсейд. – Мне хотелось бы, чтобы ты взглянул на эти рисунки.
Он показал первую карточку, и Макс долго пялился на нее, кривя губы.
– Нет, ничего я здесь не вижу, – наконец сказал он.
Линсейд показал вторую карточку, и Макс вновь уставился на нее, словно пытался что-то рассмотреть – обнаружить некий тайный образ или послание.
– Ну и здесь ничего нет, – сказал он.
Линсейд просиял и протянул ему третью карточку. На этот раз Макс смотрел еще дольше – мне даже показалось, что глаза у него окончательно расфокусировались, а сам он погрузился в пьяную грезу и забыл, что надо делать, но Макс вдруг встряхнулся и произнес:
– Нет, доктор, ничего я не вижу. Сожалею.
– Не о чем сожалеть, – возбужденно сказал Линсейд. – Совершенно не о чем!
Я поймал себя на том, что наблюдаю за происходящим с недоверием. Может ли подход быть таким упрощенным? Может ли психиатр быть настолько доверчивым? Видеть образы в пятнах – это "плохо", не видеть – "хорошо"… Мне что, демонстрируют доказательство правильности методики Линсейда? Прежний Макс видел в пятнах образы, и это служило признаком безумия. Нынешний Макс не видит ни черта – значит, он душевно здоров? Помилуйте!
Линсейд показал четвертую карточку. Макс уставился на нее, и на этот раз его лицо страдальчески перекосилось, как от желудочных колик. Наконец – явно против воли – он заговорил:
– Ну ладно, ладно, признаюсь. Я вижу трюфели, водопады, помазки, человечьи уши, бегущих буйволов, груды грязного белья, монтажные платы, посылки в оберточной бумаге, перевязанные бечевкой…
Линсейд собрал карточки и положил их лицом вниз. Сеанс был окончен. На лице Линсейда разочарование мешалось с решимостью истинного стоика.
– Ну как я справился, док? – радостно спросил Макс. – Сколько раз угадал? Я заслужил золотую рыбку?
Чем не доказательство, что Макс просто издевается? На месте Линсейда я бы точно воспользовался своим служебным положением и прописал Максу несколько уколов побольнее, а может, и слабительное посильнее, но Линсейд был настоящим профессионалом. Он лишь сказал:
– Ступай, Макс, а мы с мистером Коллинзом оценим результаты.
Нога за ногу Макс поплелся к двери.
– Не правда ли, интересно? – вопросил Линсейд, когда он вышел.
– Наверное, – согласился я.
– Макс еще не вполне освободился от бремени образов, но если сравнивать его нынешнее состояние с тем, что было несколько месяцев назад, у него значительный прогресс.
Спорить не хотелось, но все-таки я не удержался:
– А может, он просто пьян?
Линсейд снисходительно взглянул на меня:
– У Макса много проблем. Алкоголь – его способ – не самый разумный, конечно, – справляться с проблемами.
– А что, если он начнет видеть зеленых человечков?
Мои плоские шуточки Линсейд замечал не лучше, чем Максовы издевки.
– Тогда я пойму, что потерпел фиаско, – серьезно ответил он.
Вскоре я снова столкнулся с Максом – но в менее больничной обстановке. Макс валялся у дорожки, что вела от "Пункта связи" к высохшему фонтану. Глаза его были закрыты, рот открыт, а ноги вывернуты так, что поза была бы мучительна для всякого, кто не подверг себя спиртовой анестезии. Я не мог оставить Макса валяться вот так, поэтому потряс его и осведомился:
– Вы не хотите, чтобы я помог вам вернуться в комнату?
Макс включил сознание и кивнул. Помочь ему я решил не только из человеколюбия. Мне было любопытно, как живут больные. Прекрасный повод заглянуть в одну из палат.
Я отконвоировал Макса в клинику и довел до двери его комнаты. На пороге мы замешкались, и я подумал, не являются ли палаты пациентов запретной территорией, но ведь никто мне об этом не говорил.
– Не зайдете ли выпить на сон грядущий? – спросил Макс.
Было четыре часа дня, но я согласился.
Я понятия не имел, как должна выглядеть комната Макса, да и сколько бы ни старался, вряд ли сумел бы вообразить такое. Я переступил порог и очутился в крошечной, но точной копии английского деревенского паба. В одном углу находилась барная стойка. За ней – бутылки, стаканы, ведерко со льдом, ряд кружек, перед стойкой – мраморный столик на чугунных ножках и три табурета. На одном сидела молчаливая индианка Сита и безмятежно смотрела в стакан бесцветной жидкости. Ее белое муслиновое сари ниспадало на пол, покрытый толстым слоем опилок.
– Вы ведь знакомы с Ситой, – представил нас Макс. – Наша местная загадка.
– Здравствуйте, Сита, – сказал я.
Она, естественно, не ответила.
– Сита ничего не говорит, но это еще не значит, что ей нечего сказать, – заверил Макс.
– Точно? – спросил я.
Макса мой вопрос удивил. Он на какое-то время задумался, потом сказал:
– Ну ладно, возможно, не значит.
Сита потягивала жидкость. Хотя у меня возникло чувство, что она здесь уже давно, пьяной Сита не выглядела, а когда ее глаза соизволили меня заметить, в них не было ни намека на алкогольную пелену. Странно, что она вообще здесь оказалась. Если бы меня попросили предположить, кто из пациентов – тайный пьянчужка и собутыльник Макса, на Ситу я бы подумал в последнюю очередь.
Я окинул взглядом пабную атрибутику, украшавшую стены, – никакой образности, никаких охотничьих эстампов, одни штуковины для варки пива, плотницкие инструменты да подкова на счастье. Вполне удачная имитация антуража старого доброго паба.
– Потрясающе, – оценил я.
– Вы ведь никому не скажете? – попросил Макс. – Это наш маленький секрет.
Я ответил, что на меня можно положиться, но не поверил, что никто в клинике не посвящен в этот "маленький секрет". Превратить больничную палату в паб – и при этом скрыть от всех?
– А где вы спите? – спросил я, только сейчас осознав, что в комнате нет кровати. Хотя ничего удивительного – откуда в пабе кровать?
– Где упаду, – ответил Макс.
Теперь понятно, почему он весь в опилках.
Макс уже вовсю изображал радушного бармена:
– Чем хотите отравиться, Грегори? Как обычно?
– По-моему, у меня нет обычного напитка, – сказал я.
– Что ж, виски вот глотнете, – и Макс плеснул виски в стакан с толстым дном, – мигом оживете.
Я взглянул на бутылку. Этикетка была частично соскоблена – наверное, изничтожали изобразительные элементы, – но опознавалась она легко. "Белая лошадь".
– Ваш обычный сорт? – спросил я.
Макс пожал плечами. Ему было явно все равно, что пить. Налив себе значительно больше, чем мне, он пустился в витиеватый рассказ о том, как однажды налился в Лите. Я не особенно вслушивался, поскольку меня занимал вопрос, не та ли это бутылка, что лежала в моей пропавшей сумке. Определить невозможно. "Белая лошадь" – сорт популярный, но даже если бы мы пили редкий солодовый виски, где доказательства, что бутылка – моя? Кроме того, раз бутылка виски сохранилась, может, и остальные вещи тоже уцелели, но в таком случае – где они?
– Где добываете выпивку, Макс? – спросил я.
– У меня свои источники, – загадочно ответил он.
– А именно? – упорствовал я.
Он помедлил с ответом, но, видимо, решив, что я – союзник или, по крайней мере, не стукач, сказал:
– Ну, некоторые местные не принимают меня в штыки.
Я вспомнил парней в машине и компанию, что пьянствовала за оградой. Ничего удивительного, если у местных жителей сложилось неоднозначное отношение к обитателям клиники Линсейда. Они могли считать их ничтожными психами, могли разрисовывать ограду граффити, но одновременно потехи ради могли снабжать их выпивкой и бог знает чем еще.
Мы сели около Ситы, и я глотнул виски. Дурной и определенно подрывающий режим поступок – глушить виски в желтом доме с двумя психами, хотя Макс и Сита вели себя вполне непринужденно.
– Полагаю, вы хотите услышать, почему я здесь, – проговорил Макс.
Я ответил, что хочу, – подумав, что тем самым сэкономлю время.
– С помощью алкоголя я перестраиваю сознание. Занимаюсь чем-то вроде психохирургии.
– Да?
– Я потребляю алкоголь. Я уничтожаю часть ткани мозга, видоизменяю клетки, перестраиваю кору головного мозга, сжигаю нейросвязи и синапсы, разбрасываю мусор на корково-лимбическом пути. Возможно, такое поведение кажется безумием, но я знаю, что делаю.
– А Линсейд знает? – спросил я.
– Нет. Он считает, что у меня депрессия. Он считает, что я пью с целью самолечения.
– И он считает это нормальным?
– Пока я держусь в стороне от прежних мерзких образов, он доволен до опупения.
Внезапно Макс подскочил и принялся яростно топать ногами. Поначалу я решил, что у него припадок. Но оказалось, что по опилкам снует паук, и я с удовольствием отметил, что паук самый настоящий, а не алкогольный глюк. Макс наконец раздавил паука, но колотить ногами прекратил лишь после того, как тот превратился в черное пятно. Макс предавался своему маниакальному приступу, а Сита даже не шелохнулась. Должно быть, привыкла.
– Теперь мне получше, – сообщил Макс. – Ненавижу пауков. Это не фобия или что-то такое. Просто ненавижу их.
– Макс, давно вы перестраиваете сознание? – спросил я.
– Годы, – ответил он. – Долгие годы.
– И как успехи?
– Еще не хватает данных, – сказал он и налил нам обоим виски. – Думаете, следует об этом написать?
– Если хотите.
– А о чем еще мне писать? Разве писать следует не о том, что знаешь? А что еще я знаю?
Я собрался сказать, что не уверен, будто люди обязаны писать только о том, что знают, поскольку большинство не знает почти ничего, но вдруг осознал, что Сита тычет в какую-то точку на полу. Я проследил взглядом за ее рукой и с изумлением увидел, что, топая, Макс расшвырял опилки и на полу нарисовался человеческий профиль, весьма похожий на профиль Линсейда. Мы таращились на рисунок и по-детски хихикали, пока Сита не встала и чинно не смела очертания лица подолом сари.
18
Вскоре снова пришла пора читать сочинения.
Я был готов к тому, что благодаря нашей сделке, или, если хотите, нашему "новому курсу", они станут лучше. Возможно, прежде работы никуда не годились потому, что больные были ограничены рамками или испытывали давление извне. Хотя они не особо придерживались тем, которые мы с Линсейдом задавали, но, быть может, само задание давило на них и сдерживало. Вдруг они действительно хотят что-то сказать, и сказать это можно только своими словами и в свое время.
Но я был готов и к тому, что сочинения станут хуже. Я предполагал, что излияния пациентов окажутся еще более безумными, зубодробительными, нелогичными и банальными. К середине семидесятых идея "пустить все на самотек" еще не полностью себя дискредитировала, но уже начинало казаться, что такой подход способен привести не только к свободе, но и к катастрофе.
Но как бы ни изменились сочинения, к лучшему или к худшему, я очень рассчитывал, что они уменьшатся в объеме. Первые две недели пациенты отличались просто безумной производительностью, и, возможно, причина крылась в том, что они слишком старались. Быть может, хотели произвести на меня впечатление, или – что более вероятно – сочинительство оказалось новым для них делом, и они взялись за него с энтузиазмом, который сопутствует любому новому увлечению. Теперь же, когда ощущение новизны прошло, они наверняка успокоятся и станут писать меньше.
Я ошибся. Но утверждать, что ничего не изменилось, было бы несправедливо. Во-первых, в субботу утром не раздался стук в дверь и мне не передали сочинения всей кучей. На этот раз новые работы поступали частями. То рядом с хижиной я находил десятка два машинописных листов, то заглядывал в библиотеку и обнаруживал пачку листков, заполненных убористым текстом. Никто не сдавал мне свои труды непосредственно, никто не вручал сочинения из рук в руки; пришлось с таким положением вещей смириться, поскольку это делалось ради драгоценной анонимности.
Как ни удивительно, сами сочинения по своей сути не изменились. Они не стали ни лучше, ни хуже; ни свободнее, ни скованнее; внутренний мир автора раскрывался в них в той же степени, что и прежде. Опять псевдофилософская галиматья, опять исповедь, опять про секс и насилие, опять любопытные факты. Еще один отчет, совсем уж лишенный какого-либо смысла, о футбольном матче: нулевая ничья "Болтона" с "Ноттингемом"; еще один более-менее точный пересказ хорошо известного произведения – на сей раз "Макбета". Сочинение, отдающее экспериментальной прозой. Рассказ о несчастной, безответной и нелогичной любви. Сочинение о славе и чуде деревьев; рассказ об одном дне из жизни свечи. И, как всегда, анаграммы. В одной из них утверждалось, что "Линсейд" – это производное от "иней ЛСД", и если бы я баловался ЛСД, то эта анаграмма содержала бы дивный намек, но я не баловался, и намека она не содержала.
По любым стандартам тексты были никудышными; наверное, не равноценно никудышными – одни чуть лучше других, – но, начав читать, я быстро растерял представления о хорошем и плохом, о том, что лучше и что хуже. Казалось, мне попалась самая худшая из отстойных папок (хотя я никогда не имел дела с отстойными папками), и потому первым моим побуждением было отвергнуть все целиком.
Но я не мог просто выкинуть сочинения, поскольку такой поступок был столь же неуместен, сколь и глуп. Вскоре я обнаружил, что если и не получаю удовольствие от чтения, то по крайней мере терплю его. С каждым днем поступали все новые порции писанины, и я осознал, что есть в ней нечто притягательное. Сочинения были такими, какими были, – в этом и крылись их ценность и достоинство.
Поэтому я перестроился и стал принимать сочинения терпимо и даже радушно. Теперь я почти ждал каждой новой порции, каждой новой партии. Это не походило на ожидание новой серии телефильма, на желание узнать, что сталось со знакомыми персонажами; мое чувство скорее напоминало ожидание утренней газеты. Вы не знаете, что именно обнаружите в утреннем выпуске, но в то же время у вас есть определенные и вполне реалистичные предположения, которые в общем и целом оправдываются. Сочинения пациентов перестали меня удивлять, став при этом существенной частью моего быта, моей повседневной жизни.
Дальше – больше: я пристрастился к сочинениям, хотя прекрасно понимал, что пристрастие это явно излишнее. Вне зависимости от моего отношения к этим работам, вне зависимости от их достоинств, я обязан их читать, беседовать о них с больными, что-то делать со всей этой писаниной. В идеальном мире я, наверное, предпочел бы вызывать пациентов поодиночке и разговаривать с глазу на глаз. Я видел себя в роли современного молодого ученого: модного, доступного, склонного к беседам о рок-поэзии и тому подобном. Но, к сожалению, такое было невозможно. Поскольку никто не признался в авторстве, единственным вариантом оставались групповые семинары.
Мы собирались в лекционном зале, я почти наугад выуживал из стопки какое-нибудь сочинение, а затем просил кого-нибудь из пациентов прочесть его вслух. По закону больших чисел время от времени кто-то наверняка читал собственную работу, но никто ни разу не признался. Лучшими чтецами были, пожалуй, Реймонд, Черити и Чарльз Мэннинг, что бы в таком контексте ни понималось под словом "лучшие". Байрон, несмотря на свою поэтическую наружность, читал из рук вон плохо. Карла, как и ожидалось, была совершенно безнадежна. Она абсолютно не умела читать напечатанный текст, то и дело сбивалась на отсебятину, которая вполне могла быть интересной – но не была. Сита, разумеется, не читала никогда. Я мягко и без нажима предлагал ей выступить, но она лишь молча смотрела на меня большими темными глазами.
После чтения вслух мы переходили к беспристрастным и абстрактным разборам наподобие описанного А. А. Ричардсом. Мы рассуждали о том, что, по нашему мнению, "хотел сказать автор", какие для этого использовались языковые средства, как метафоры и образные обороты способствовали выражению мысли автора, а если не способствовали, то почему. Затем мы обсуждали, как можно было бы улучшить произведение, как усилить его, сделать более выразительным. Говорили о структуре произведения. Говорили о словарном запасе и стиле автора, а иногда даже об этимологии того или иного слова. Наши занятия выглядели очень серьезными, литературными, высоколобыми, но не следует забывать, что дело происходило в дурдоме.
Как-то раз мы сидели в лекционном зале, расставив стулья по кругу, и я протянул текст Морин, попросив ее прочесть. Поначалу она, как и все прочие, взялась за это дело с неохотой, но, судя по всему, текст не вызвал у нее больших сложностей. Она прочла, что застежка-молния изобретена в 1893 году У. Л. Джадсоном из Чикаго; что город Сент-Олбанс назван в есть святого Альбана; что отец Таллулы Банкхед был конгрессменом, а ее дед – сенатором; что барон Жорж-Эжен Гауссман перестроил Париж в 60-х годах XIX века; что персик сорта "мелба" назван в честь Нелли Мелбы, австралийской Флоренс Найтингейл; что норвежцы избавились от крыс, пропитав белый хлеб щелоком с сиропом; что футболистов клуба "Честерфилд" прозвали "дылдами"; что Бенджамин Франклин изобрел кресло-качалку; что лишь семь стихотворений Эмили Дикинсон были публикованы при ее жизни; что в любой момент в земной атмосфере происходит тысяча восемьсот гроз; что подземные ледники для хранения продуктов были известны в Китае еще в 1100 году до Рождества Христова. И еще много чего в том же духе.
Дочитав до конца, Морин села, и я спросил:
– Ну и что мы об этом думаем?
– Говно, – высказался Андерс.
– Нет, не говно, – глубокомысленно возразил Реймонд. – Но и не шедевр.
– Я больше двойки не поставил бы, – сказал Чарльз Мэннинг.
– Я бы не поставила больше миллиона миллиардов, – сказала Карла.
– А мне понравилось, – сказал Кок.
Еще несколько человек согласились, что им тоже понравилось.
– Да, мне тоже понравилось, – произнесла Морин. – Мне нравилось читать, особенно про футбол.