Трубы аккуратненько сгрузили на камни, на чахлые кустики, едва-едва заволосатевшие первыми листочками.
Рабочие, отцепляя крючья, неожиданно услышали, как одна из труб заголосила протяжно и жалобно. Переглянулись: может показалось? Нет, труба вопила и скулила нечеловеческим голосом. Работяги заглянули в трубу и шарахнулись… Оттуда на карачках выползало какое-то ископаемое животное, оттаявшее в вечной мерзлоте. В этом ископаемом не сразу, но все же разглядели человека. Волос дыбом, весь оборван. Белый, как смерть. И – совершенно седой. Выбравшись на волю, Спиридоша обессилено рухнул возле трубы. Зарыдал, кусая мох и веточки багульника. От нестерпимой боли стал катать щетинистую морду по грязной земле, после дождя напоминающей кашу. Смотреть на него было страшно. Мясо на коленках и руках состругано до костяшек – шкура болталась красными лохмотьями. И на спине, на рубахе такая кровавая дыра, точно сковородку раскаленную поставили…
С тех пор его прозвали "Трубадуриком", имея в виду, конечно же, не французских трубадуров, певших в старину о рыцарской любви, а нашего, советского дурака в трубе.
Было время, Трубадурик запивался. Бросил. И удивительно преобразился. Столько силы в нем появилось, столько света в глазах – оторопь охватывала. "Этот горы свернет!" – говорили про Спиридона. (Жизнь подтвердила потом). Неведомо как, почему, но Спиридоша Берлогов нежданно-негаданно… запел. Ладно, пьяный пел бы, это понятно, а то ведь – трезвый. И не просто так запел – запрягся в широкую сбрую баяна, который подарил знакомый музыкант, уезжая на материк.
Пальцами, до костяшек стесанными о трубу, Спиридоша приноровился играть на нервах здешней публики. Пел народные песни, блатные, дворовые. Какие хочешь. Но особенно "Ванинский порт" хватал за душу, кровь леденил. Вечная память – сестра заполярной вечной мерзлоты. У многих на Крайнем Севере кто-то остался, костями своими устилая дорогу к светлому будущему. Слушая песни, народ не скупился. Деньги текли ручьем в раззявленную черную пасть баянного футляра, куда порою капала и слеза сентиментального слушателя. Хорошо пел Трубадурик, за душу хватал, собака.
Я помню тот Ванинский порт,
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт –
В холодные мрачные трюмы!
…Выслушав рассказ Трубадурика, мужики возле костра похохотали, покурили и спать разошлись. И только Северьяныч не спал. Решительно собрал вещички, подпоясался. И заглянул в палатку бригадира.
– Шышак! Я на минутку. Я пришел сказать, чтобы ты на меня не рассчитывал.
– А я и не думал. Я уже насмотрелся на таких фраеров, знаю, что от них ждать. Слинять решил? Линяй. На все четыре… Только лодку я не дам. Как хочешь, так и выгребайся. – Бригадир кивнул на рацию. – Такси могу вызвать.
– Я вызвал уже…
– Ну, вот и катись!
Настала ночь. Собаки всполошились в лагере забойщиков. Странный шар по небу прокатился, по горам скользнул и растаял где-то в темном ущелье. Забойщики, наработавшись, дрыхли без задних ног. Но не все. Кто-то из них рассказывал потом, будто слышал слабый перезвон бубенчиков и хорканье оленей. А Трубадурик даже уверял, что в бинокль видел НЛО. Вышел, дескать, до ветру, увидел ненормальное сияние на небесах и побежал за биноклем. Посмотреть хотел – и в результате чуть не ослеп.
Утром, прикрывая ладонью слезящиеся глаза, моторист плаксиво говорил Шышаеву:
– Бугор! Я ни черта не вижу. Хоть садись на бюллетень.
– Стахановцы, мать моя тётка… У того желтуха, у этого понос. Кто? Что тебя ослепило?
– А я откуда знаю. С неба что-то свалилось на берег и ослепило. Какие-то олени… с крыльями…
– Ты сколько вчера тяпнул?
– Да мне ребята дали полстакана. Для красноречия…
– Полстакана! А потом добавил сколько? Полведра?
– Я не пил, бугор. Клянусь.
– А что ты, клизму водочную делал?
– Причём здесь клизьма? Я взял биноклю…
– Ох, гвардия досталась мне! А этот где? Храбрец….
– Храборей? Не знаю. Он же сказал, что уезжает от нас.
– На чем он уедет? Пешкодралом поди наладился. Подохнет, отвечай потом… Кто его видел в последний раз?
– Я, – сказал Трубадурик. – Я ж говорю, что ночью отправился до ветру… И он отправился – как раз туда, где этот шар светился. Я подумал еще, может, там костер. Может, он к костру пошел.
Через час, другой Шышаев рацию включил – нужно было выходить на связь. Поговорили, обменялись новостями. И вдруг у бригадира глаза на лоб полезли. Он не мог поверить тому, что говорят. Он переспрашивал. Он уточнял: не шутят ли? Связь оборвалась. Шышаев уставился на рацию – как баран на новые ворота.
– Вот ни х… себе, – сказал глубокомысленно. И голову руками обхватил.
Трубадурик чистил сапоги Шышаева. Поплевал на щетку.
– Что там, бугор?
– Чудеса в решете! – Бригадир поднялся, хохотнул. – Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит… Ни черта не пойму! Как это он мог? Через леса, через моря колдун несет богатыря? Так, что ли, получается? А, Трубадурик?
– Да ты о чем базаришь?
– Храборей уже в Норильске.
Пауза. Потом – ухмылка недоверия.
– Как – в Норильске?
– Раком! – рассердился бригадир. – Раком уполз. Он уже в Норильске, мать моя тётка…
Сапожная щетка выпала из "железных" пальцев Трубадурика.
13
Долго снилась потом Храборееву смертоубийственная река, стадо оленей, моторка летит, приближается. Видны рога и высоко приподнятый четырехугольник спины, кургузый початок хвоста с белым подбоем. Дальше – видна другая голова с фиолетово мерцающими глазами, с широким раструбом ноздрей. Слышится фырканье, хорканье. Возле борта моторки оказалась важенка с большими печальными глазами. Рядом – теленок, бестолковый пострел, потешно лупит шарики свои, усердно гребет, положивши голову матери на спину.
"Только не в нее! Пускай живут!" – сказал себе стрелок. И в это время клятый бригадир с берега шарахнул из карабина и продырявил важенке шерстяной висок – аж на моторку брызнуло мозгами. Пострел, потерявши опору, плюхнулся мордочкой – хлебнул водицы вперемежку с материнской кровью. А телята эти, если теряют мамку, непременно ищут ее на том месте, где потеряли. И Пострел наивный тот долго-долго кружился на месте, искал и плакал, жалобно звал, будто не замечая убиенную мать. Телята не привыкли ещё видеть мертвых, но какие ваши годы, милые. Привыкнете, станете преспокойно кормиться рядом с поверженным быком, проглотившим пулю; все у вас, дорогие мои, впереди…
Стадо проплывает мимо Пострела. Обескуражено вытягивая голову, теленок видит край спасительного берега, видит громадных быков, шумно выходящих на отмель и словно отощавших в одночасье – мокрая кожа да кости. На песчаном приплёске появляются телята с важенками. Ступив на берег, важенка встряхивается, – веером выбрасывает воду из себя; и неразумный теленок, как рогатый чертенок, точно так же начинает отряхиваться, подражая матери. Счастливчик! А этот, осиротевший Пострел, продолжает беспомощно кружиться по кровавой реке, тоскливым взором провожая стадо, стекающее за каменистую горбушку берега. Кто знает, сколько он кружился, пока не остыл в ледовитой воде, утомленно смежая веки с длинными ресницами, роняя голову под воду и потихоньку скатываясь вниз по течению, чтобы стать желанною добычей мимолетных чаек, воронов или росомахи, если волна прибьет теленка к берегу…
А потом снился сказочный отрок, с небесной голубой горы скользящий на оленьей упряжке. Олени сначала казались гнедыми, а когда Северьяныч присмотрелся – красные от крови, убитые, но словно бы воскресшие. А следом за упряжкой семенит знакомый печальный Пострел – олененок с мокрыми слезами-звездами в глазах.
…С той поры Храбореев не стрелял по оленям. Был у него такой "бзик". Правда, и сам олень теперь уходит из-под выстрела. Поумнел олень. Ждет, когда окрепнут ледяные реки – стороной обходит охотничьи засады. Вот и не верь после этого, что всякий зверь и всякая животина – разумная тварь.
Охотник перестал есть оленину – в горло не лезла. Сначала – только оленину исключил из своего пропитания, а вслед за тем вообще отказался от мяса. Перешел на рыбу, на грибы, на ягоды и разные коренья. К стене своего зимовья он пристроил дощатые сени. Войдешь туда – и охмелеешь без вина. Вкусно, густо пахнет травами, ягодой, которые он заготавливает. Весною, пока из березы не выпорхнул зеленокрылый листок, Северьяныч ходил, доил белую "буренку" – сок добывал. Заготавливал чагу – черный березовый гриб, по форме и по твердости похожий на конское копыто. На столе, на полу и в погребе – банки с вареньем, кадушки с соленьем.
Над ним посмеивались:
– Вегетарианцем ты, что ли, заделался?
– Душа не принимает, – объяснял он. – Я давеча опять попробовал, проглотил хороший жирный кус… Так меня же потом полчаса наизнанку вытряхивало.
Его жалели. Ну, как же так? Жить в тайге, ходить по тундре и не питаться мясом – это уж совсем… контуженый какой-то человек.
И тело его стало питаться "духом святым", и душа попросила другого питания. Характер его, мировоззрение поразительно изменились за годы затворничества. Изменились в лучшую сторону. Храбореев много передумал в тишине, много перечитал, и многое в себе пересмотрел. Теперь он с грустною улыбкой вспоминал свою погоню за деньгами. И там, на "материке", была погоня, и здесь, на Севере, он суетился. Особенно в первые годы. Всё думал сколотить себе "сокровища", уехать к морю, лежать на золотом песочке, пузо почесывать, винцо попивать. Какие в сущности убогие были мечты у большинства людей! И он был в том числе. Но, слава Богу, отошел от милого плебейского мечтания. Ему бы теперь прокатиться на сказочных, светлых оленях, погостить на Полярной Звезде, вот это мечта так мечта. А золото? Что – золото? У Северьяныча "полный погреб золота". У него даже бочонок с малосольными грибами придавлен пудовым самородком. Кто не верит – пусть проверит. Миллион Проститутов несколько лет назад спустился в погребок, увидел "бочку золота" – с ума чуть не свихнулся.
14
Видно, судьба его свела с тем чертом – Миллионом Проститутовым. Было это осенью, по первоснежью. Собака рыскала по свежему следу песца, и неожиданно "сбилась". Никогда еще такого сбоя не бывало в работе Юлайки. Она вдруг виновато завиляла хвостом, оглядываясь на хозяина и увлекая его за собой – в сторону берега. Песец налево уходит – в деревья, а собака строчила вправо. И все время оглядывалась, звала, вздымая морду к небесам.
Северьяныч насторожился. Пошел, и возле берега увидел человека. Лежал среди камней, раскинув руки. Храбореев поднял, взвалил на плечи. "Вроде низкорослый, щупленький, а такой говнистый!" – подумал охотник, шагая и до земли продавливая снег. В избушке он раздел беднягу. Снаружи спиртом растирал и изнутри. Парень очнулся не скоро. На третьи сутки заговорил. Бредово, правда, но залопотал. Растопырил мутные, бесцветные глаза, бестолково пошарил кругом себя.
– А где разбойники?
– Какие?
– Значит, убежал…
Парень понемногу разговорился. Дед-Борей спросил:
– Ты кто? Геолог? От партии отбился?
– От партии… Коммунистической…
– Как звать-то? Эй, коммунист?
– Лио… Милио… – Незнакомец застонал. Лицо больное, спекшееся жаром. Как выжатый лимон.
– А ты, Лимон, давно шатаешься по тайге, по тундре?
Парень не мог сообразить. Что-то прикидывал в уме, и выходило – очень давно.
– Грыз кору на дереве. Камнем белку хотел подбить… – рассказывал. – Спасибо, старик! Век не забуду!
– Собаку надо благодарить. Она песца гоняла, а вышла на тебя.
– Старик! А сколько ты уже со мною возишься?
– Полмесяца. Какой же я тебе старик? Разуй глаза, Лимон.
– Это привычка. Извините… – Бледные щеки парня залил румянец. – А как же это… как вы из-под меня добро-то…
– Житейское дело, сынок. – Северьяныч не стал смущать Леона, вышел из зимовья. Подумал: "Из Москвы он? Или бредил? Бормотал-то".
15
Изгибистый характер был у Леона Простакутова, которого злые языки окрестили Хамелеоном Проститутовым. Очень уж талантливо умел он приспосабливаться. Талант у него – от рождения. А может, раньше. Может, кого-то в роду судьба заставила вертеться ужом на раскаленной сковородке. Изворотливость предков передалась Леону. Спервоначала он освоил науку сидения "между двумя стульями". Между отцом и матерью. Отец не разрешал ему делать что-нибудь – он добивался разрешения от матери. И наоборот. С годами так научился жить меж этих двух огней, что они, бывало, друг на друга набрасывались. В доме пожар поднимался. А главный поджигатель, подстрекатель стоял в сторонке и посмеивался в кулачок.
Так он поднимался, рос, как дерево на семи ветрах. Крепкое дерево. Гнулось до земли, но не ломалось. Коммунистом рано стал – пришлось изгибаться вместе с линией партии. Был корреспондентом по Сибири и Дальнему востоку – тоже много извивался. Женился на дочери московского полковника Ходидуба. И перед ним, ходячим дубом, пришлось юлить. И перед женой. Василиса была баба красивая, но глупая – как пробка. Позднее Леон многозначительно спрашивал: "Ты почему такая дура набитая? Я же не бил тебя. Пальцем не трогал!" Василиса глядела мягкими коровьими глазами, тихо мычала: "Попробуй только тронь". И он её не трогал. Полгода после свадьбы спали врозь. Жена, корова, стала приходить ночами. Ложилась рядом и жевала ему ухо, слюнями наполняла и всякими словами нежными. Леон брезгливо морщился впотьмах и намекал на то, что он с детства импотент, поскольку мама девочку родить хотела. "И так однажды разозлясь, что в страхе все поблекло", жена устроила скандал. Прямо среди ночи. Врубила свет, давай орать, из дома гнать. Давай бросать хрустальную посуду – на головы соседям, проснувшимся внизу на этажах. Хрустальные осколки семейного скандала долетели до полковника. Ходидуб осерчал, но терпел. А когда Василиса прекрасная, сучка, подала на развод – журналиста выперли взашей из редакции, где он пригрелся благодаря высокому покровительству. И тогда Простакутов нашел людей, копавших под "корни дуба". Вооружившись фактами и цифрами, журналист такую "пулю" засадил в дубовую задницу полковника – Ходидуб, наверное, с полгода сидеть не мог спокойно. И не раз, и не два пожалел он, что поссорился с зятем. Великая все-таки сила – печатное слово.
…На Крайний Север в командировку Простакутов полетел от одного солидного столичного журнала. Очерк привез – о героях, покоряющих белое безмолвие. Редактору очерк очень понравился. И Простакутов опять отправился в командировку. Зачастил. И вот однажды прилетел он к советским романтикам, геологам, что-то искавшим неподалеку от Полярного круга. Всё было сначала красиво. Гитара. Костер. Кружка спирту ходила по кругу. Ничто не предвещало бури. Нет, был один момент, когда начальник партии – здоровый лось – покосился на него и поторопил: "Ты знаешь, почему Кутузов остался без глаза? Посуду задерживал!" Леон посмеялся тогда и подумал: не забыть бы шутку, вставить куда-нибудь в очерк. А начальник партии – некто Зверев – неспроста зверем зарычал. Начальник накалялся уже "на спиртовке". Зверь, как звали его геологи, имел привычку все газетки штудировать. Ему, говорят, специально привозили кипы старых газет. Вертолетами забрасывали, караванами проходящих судов. Есть такая категория людей под условным названием "книжная моль" – читают, паразиты, все подряд, и никакому графоману не укрыться от них. (Кроме того, полковник Ходидуб оказался давним другом Зверева.)
Допили спирт. Романтики под стол свалились. "Крепкий ты парень, – похвалил начальник партии и негромко запел: "Их оставалось только трое из восемнадцати ребят…" Леон, панибратски обнимая Зверя, попробовал внести коррективу: "Старик, мы же вдвоем. Ты резкость наведи! "Их оставалось только двое "…Так надо петь". Зверь странно хмыкнул: "Трое. Что я, считать не умею. – И он стал пальцы загибать, коряги землистого цвета. – Я, – считал он. – Ты. И твой поганый труп".
Тишина повисла над столом. Только керосиновая лампа желтым языком потрескивала. Леон застыл, обнимая Зверя за покатое, будто каменное, плечо. Тот сидел и грустно головой покачивал. И смотрел на охотничий нож – здоровенный тесак, зловеще мерцающий на столе. "Что ж ты, курва, делаешь? – вздохнул начальник партии, поднимаясь. – Хамелеон Проститутов! Я ж тебя от корки до корки прочитал! И теперь я имею моральное право зарезать тебя и собакам скормить. Меня любой гуманный суд поймет".
Леон не помнит, как из палатки вылетел, опрокинув керосиновую лампу. Разъярившийся начальник схватил тесак. В темноте рванулся к выходу, чуть не свалил палатку. Располосовал её, пролез в дыру и побежал за Хамелеоном Проститутовым. Да только где там! Его даже пуля догнать не смогла бы в ту темную ночь.