Человеческий фактор - Грэм Грин 16 стр.


– Но с печенью ведь так не бывает – чтобы сегодня человек жив, а завтра уже нет.

– Так говорит доктор Персивал.

– А ты ему не веришь?

– Нет. Не совсем. Мне кажется, Дэйнтри тоже ему не верит.

Она налила себе на два пальца виски – он никогда еще не видел, чтобы она столько пила.

– Бедный, бедный Дэвис.

– Дэйнтри хочет, чтобы вскрытие произвели люди, не связанные с нашей службой. Персивал тут же согласился. Он, видимо, абсолютно уверен, что его диагноз подтвердится.

– Если он так уверен, значит, диагноз правильный?

– Не знаю. Право, не знаю. В нашей Фирме всякое ведь могут устроить. Наверное, даже вскрытие такое, как надо.

– Что же мы скажем Сэму?

– Правду. Не к чему скрывать смерть от ребенка. Люди ведь все время умирают.

– Но он так любил Дэвиса. Милый, разреши мне ничего не говорить ему неделю-другую. Пока он не освоится в школе.

– Тебе лучше знать.

– Господи, как бы мне хотелось, чтобы ты смог порвать с этими людьми.

– Я и порву – через два-три года.

– Я хочу сказать – сейчас. Сию минуту. Разбудим Сэма и улетим за границу. На первом же самолете, куда угодно.

– Подожди, пока я получу пенсию.

– Я могла бы работать, Морис. Мы могли бы поехать во Францию. Нам было бы легче там жить. Они там больше привыкли к людям моего цвета кожи.

– Это невозможно, Сара. Пока еще нет.

– Почему? Приведи мне хоть одну основательную причину…

Он постарался произнести как можно более небрежно:

– Ну, видишь ли, надо ведь заблаговременно подать уведомление об отставке.

– А они берут на себя труд заранее уведомлять?

Его испугало то, как мгновенно она все поняла, а она сказала:

– Дэвиса уведомили заранее?

Он сказал:

– Но если у него была больная печенка…

– Ты же этому не веришь, верно? Не забудь: я же работала в свое время на тебя – на них. Я была твоим агентом. Не думай, что я не заметила, в какой ты был тревоге весь последний месяц: тебя встревожило даже то, что кто-то приходил проверять наш счетчик. Произошла утечка информации – в этом дело? И в твоем секторе?

– Я думаю, они именно так и думают.

– И они навесили это на Дэвиса. Ты считаешь, что Дэвис виноват?

– Это могла ведь быть непреднамеренная утечка. Дэвис был очень небрежен.

– И ты считаешь, что они могли убить его, потому что он был небрежен.

– В нашей службе, я полагаю, есть такое понятие – преступная небрежность.

– А ведь они могли заподозрить не Дэвиса, но тебя. И тогда умер бы ты. Оттого, что слишком много пил "Джи-энд-Би".

– О, я всегда соблюдал осторожность. – И невесело пошутил: – За исключением того случая, когда влюбился в тебя.

– Куда ты?

– Немного подышать воздухом и прогулять Буллера.

Если ехать дальней дорогой через пустошь, на другом ее конце будет место, почему-то именуемое Холодным приютом, и гам начинается буковая роща, спускающаяся к Эшриджскому шоссе. Кэсл присел на откосе, а Буллер стал разгребать прошлогодние листья. Кэсл знал, что не должен здесь задерживаться. И любопытство не могло быть оправданием. Ему следовало заложить донесение в тайник и уйти. На дороге показалась машина, медленно ехавшая со стороны Беркхэмстеда, и Кэсл взглянул на часы. С тех пор как он позвонил из автомата на Пикадилли-серкус, прошло четыре часа. Он успел лишь разглядеть номер машины, но, как и следовало ожидать, номер был ему незнаком, как и сама машина, маленькая алая "тойота". У сторожки, возле входа в эшриджский парк, машина остановилась. Никакой другой машины или пешехода видно не было. Водитель выключил фары, а потом, словно передумав, снова включил. Кэсл услышал за спиной шорох, и сердце у него замерло, но это был лишь Буллер, возившийся в папоротнике.

Кэсл стал продираться вверх, сквозь высокие зеленоватые стволы, казавшиеся черными в меркнущем свете дня. Лет пятьдесят тому назад он обнаружил в одном из этих деревьев дупло – на расстоянии четырех, пяти, шести стволов от дороги. В те дни ему приходилось вытягиваться во всю длину, чтобы добраться до дупла, но сердце его тогда колотилось так же отчаянно, как и сейчас. Когда ему было десять лет, он оставлял гам разные разности для девочки, в которую был влюблен, – ей было всего семь лет. Он показал ей тайник, когда они были на пикнике, и сказал, что в следующий раз оставит тут для нее кое-что очень важное.

В первый раз он оставил большой мятный леденец, завернутый в пергамент, а когда снова заглянул в тайник, – пакетика там уже не было. Потом он оставил записку, в которой изъяснялся в любви – крупными буквами, так как девочка только начала читать, – но когда он в третий раз пришел туда, записка лежала на прежнем месте, только на ней была нарисована какая-то мерзость. Видно, решил он, кто-то нашел тайник: он не мог поверить, что это могла сделать девочка, пока не увидел, как она, идя по другой стороне Главной улицы, высунула ему язык, и он понял, что она разозлилась, не найдя в дупле нового леденца. Он пережил тогда свои первые любовные страдания и никогда больше не возвращался к этому дереву, пока пятьдесят лет спустя человек, которого он никогда больше не видел, не попросил его в холле отеля "Риджент-Палас" придумать новый тайник.

Кэсл взял Буллера на поводок и, укрывшись в папоротнике, стал наблюдать. Мужчине, вылезшему из машины, пришлось включить фонарик, чтобы отыскать дупло. На секунду Кэсл увидел нижнюю часть туловища мужчины, когда он провел фонариком вниз по стволу: круглый животик, расстегнутая ширинка. Умно – он даже припас для такого случая изрядное количество мочи. Когда луч фонарика повернул обратно, в направлении дороги на Эшридж, Кэсл двинулся домой. Он сказал себе: "Это мое последнее донесение", – и снова вернулся мыслью к той семилетней девчушке. Она показалась ему тогда, на пикнике, где они впервые встретились, такой одинокой, такой застенчивой и некрасивой, – наверное, потому Кэсла и потянуло к ней.

Почему на свете есть люди, подумал он, которые не способны полюбить человека преуспевающего, или облеченного властью, или наделенного большой красотой? Мы считаем себя недостойными их и оттого нам легче с неудачниками? Нет, он не верил, что в этом причина. Возможно, человеку просто свойственно стремление к уравновешиванию – как это было свойственно Христу, легендарной личности, в существование которой ему хотелось бы верить. "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные…" [Евангелие от Матфея, II, 28] Хоть девочка на том августовском пикнике и была еще маленькая, она уже была обременена своей застенчивостью и стыдом. Возможно, Кэслу просто захотелось, чтобы она почувствовала, что кто-то любит ее, и потому он ее полюбил. Не из жалости, как не из жалости влюбился он в Сару, беременную от другого мужчины. Просто он восстановил равновесие. Только и всего.

– Ты что-то долго отсутствовал, – сказала Сара.

– Ну, мне необходимо было пройтись. Как Сэм?

– Крепко спит, конечно. Дать тебе еще виски?

– Да. Опять-таки немного.

– Немного? Почему?

– Не знаю, наверное, чтобы самому себе доказать, что я могу воздерживаться. Возможно, потому, что я чувствую себя тогда счастливее. Не спрашивай, почему, Сара. Счастье улетучивается, когда говоришь о нем.

Это объяснение показалось им обоим достаточно основательным. В последний год их жизни в Южной Африке Сара научилась не нажимать на мужа; Кэсл же долго лежал потом без сна, снова и снова повторяя про себя конец своего последнего донесения, зашифрованного с помощью "Войны и мира". Он несколько раз открывал книгу наугад, выискивая sortes Virgilinae [определение судьбы по Вергилию (лат.)], прежде чем набрел на фразы, которые решил взять за основу своего кода. "Ты говоришь: я несвободен. Но я же поднял руку и опустил ее". Выбрав именно это место, он как бы давал знать обеим службам, что бросает им вызов. Последним словом в послании, когда его расшифрует Борис или кто-то еще, будет: "Прощайте".

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

По ночам после смерти Дэвиса Кэслу снились бесконечные сны – сны, в которых картины прошлого сменяли одна другую, пока не наступал рассвет. Дэвиса Кэсл в этих снах не видел – возможно, потому, что мысли о нем, ограниченные теперь узкими и грустными рамками, заполняли часы, когда Кэсл бодрствовал. Призрак Дэвиса маячил над заирской почтой и телеграммами, которые Синтия, зашифровывая, искажала теперь до неузнаваемости.

Кэслу снилась ночью Южная Африка, увиденная сквозь призму ненависти, – правда, в ткань сна вплетались вдруг частицы той Африки, которую он когда-то любил, хотя и успел об этом забыть. Однажды во сне он неожиданно набрел на Сару, сидевшую в заплеванном парке Йоханнесбурга на скамейке для черных, он круто развернулся и пошел искать другую скамью. Потом они шли с Карсоном, и у входа в общественную уборную Карсон выбрал дверь, на которой было написано "только для черных", а Кэсл так и остался стоять, стыдясь своей трусости: наконец на третью ночь Кэслу приснился уже другой сон. Проснувшись, он сказал Саре:

– Забавно. Мне приснился Ружмон. А я много лет не вспоминал о нем.

– Ружмон?

– Я забыл. Ты же не знала Ружмона.

– А кто он был?

– Фермер в Оранжевой Свободной провинции. Я в общем-то любил его меньше Карсона.

– Он был коммунистом? Наверняка нет, раз он был фермером.

– Нет, он принадлежал к тем, кого ждет смерть, когда твой народ возьмет в стране власть.

– Мой народ?

– Я хотел, конечно же, сказать "наш народ", – поправился он с прискорбной поспешностью, словно боясь нарушить данный обет.

Ружмон жил на краю полупустыни, недалеко от полей сражений давней Англо-бурской войны. Его предки-гугеноты бежали из Франции от преследований, но он не говорил по-французски, а только на африкаанс и английском. Он жил как голландец, восприняв этот образ жизни с молоком матери, но апартеида не признавал. И держался в стороне от всего: не желал голосовать за националистов, презирал объединенную партию и из непонятного чувства верности предкам воздерживался от голосования за кучку прогрессистов. Такая позиция не была героической, но, возможно, в его глазах, как и в глазах его деда, героизм начинался там, где не было политики. К своим работникам он относился по-доброму и с пониманием, не свысока. Кэсл слышал однажды, как он обсуждал со своим десятником перспективы на урожай, – обсуждал, как равный с равным. Семья Ружмонов и предки десятника почти одновременно прибыли в Южную Африку. Дед Ружмона не был, как дед Мюллера, миллионером из Калекой провинции, разбогатевшим на страусах, дед Ружмона в шестьдесят лет сражался с английскими завоевателями в партизанском отряде Де Вета [Де Вет Христиан Рудольф (1854-1922) – генерал, участник Англо-бурской войны, прославившийся в партизанских действиях против англичан] и был ранен на копье [копье – невысокий холм на африканском велде], нависавшем, вместе с зимними тучами, над фермой, – сотни лет тому назад бушмены вырезали тут на скалах фигурки зверей.

"Можешь себе представить, каково было лезть туда вверх под огнем, с вещевым мешком за плечами", – сказал как-то Ружмон Кэслу. Он восхищался храбростью и выносливостью английских солдат, сражавшихся так далеко от дома, и не смотрел на них как на мародеров, какими их изображали в книжках по истории, сравнивая с викингами, некогда высадившимися в стране саксов. Ружмон не питал неприязни к этим "викингам", что осели в завоеванном краю, – возможно, лишь известную жалость к людям, оказавшимся без корней в этом старом, усталом, прекрасном краю, где триста лет тому назад поселилась его семья. Он сказал как-то Кэслу за стаканом виски: "Ты говоришь, что пишешь об апартеиде, но тебе никогда не понять всех сложностей нашей жизни. Я ненавижу апартеид не меньше, чем ты, но ты для меня чужой, а мои работники – нет. Мы принадлежим этой земле, а ты такой же пришлый, как любой турист, который приедет и уедет". Кэсл был уверен, что, когда придет время принятия решений, Ружмон снимет ружье со стены гостиной и станет защищать свой уголок земли на краю пустыни, где так трудно что-либо растить. И умрет он, сражаясь не за апартеид и не за белую расу, а за эти моргены, что он называет своей землей, где бывают и засухи, и наводнения, и землетрясения, и падеж скота, и змеи, которых он считает такой же ерундой, как москитов.

– Ружмон был одним из твоих агентов? – спросила Сара.

– Нет, но, как ни странно, благодаря ему я познакомился с Карсоном. – Он мог бы добавить: "А благодаря Карсону присоединился к врагам Ружмона".

Ружмон нанял Карсона защищать одного из своих работников – местная полиция обвинила его в зверском преступлении, которого тот не совершал.

– Мне иной раз хочется по-прежнему быть твоим агентом, – сказала Сара. – Ты сейчас говоришь мне куда меньше, чем тогда.

– Я никогда не говорил тебе много – возможно, правда, ты думала иначе, но на самом деле я говорил как можно меньше, ради твоей же безопасности, да к тому же очень часто врал. Как, например, про книгу об апартеиде, которую якобы собирался писать.

– Я надеялась, в Англии все будет по-другому, – сказала Сара. – Я надеялась, больше не будет тайн.

Она вздохнула и почти сразу снова заснула, а Кэсл еще долго лежал без сна. В такие минуты его так и тянуло довериться Саре, все рассказать – вот так же мужчине, у которого была мимолетная связь, вдруг хочется, когда эта связь кончена, довериться жене, рассказать всю невеселую историю, объяснить раз и навсегда необъяснимые молчания, мелкую ложь, волнения, которыми он не мог с ней поделиться тогда, и – совсем как тот мужчина – Кэсл решил: "Зачем волновать ее, когда все уже позади?", ибо он действительно верил – пусть недолго, – что все позади.

Странно было Кэслу сидеть в той же комнате, которую он столько лет делил с Дэвисом, и видеть сидящего напротив, через стол, человека по имени Корнелиус Мюллер, – только то был Мюллер, странно изменившийся, Мюллер, который сказал ему: "Весьма сожалею о случившемся – я услышал об этом, когда вернулся из Бонна… я, конечно, не встречался с вашим коллегой… но для вас это, наверно, большой удар…", Мюллер, который стал похож на обычного человека, а не на офицера БОСС, – такого человека Кэсл вполне мог встретить в поезде метро по пути на вокзал Юстон. Его поразила нотка сочувствия в голосе Мюллера – она прозвучала до странности искренне. В Англии, подумал он, мы все циничнее относимся к смерти, когда это нас близко не касается, и даже когда касается, вежливость требует при постороннем быстро надеть маску безразличия: смерть и бизнес не сочетаются. Но в голландской реформатской церкви, к которой принадлежал Мюллер, смерть, насколько помнил Кэсл, все еще считалась самым важным событием в жизни семьи. Кэсл однажды присутствовал в Трансваале на похоронах, и запомнилось ему не горе, а торжественность, даже строгая упорядоченность церемонии. Смерть оставалась для Мюллера, хоть он и был офицером БОСС, важным событием в жизни общества.

– М-да, – сказал Кэсл, – это было, безусловно, неожиданно. – И добавил: – Я попросил секретаршу принести папки по Заиру и Мозамбику. Малави же находится в ведении Пятого управления, а их материал я не могу без разрешения вам показать.

– Я встречусь с ними, когда закончу с вами, – сказал Мюллер. И добавил: – Я получил такое удовольствие от вечера, проведенного в вашем доме. От знакомства с вашей женой… – И, немного помедлив, докончил: -…и с вашим сыном.

Кэсл подумал, что со стороны Мюллера это лишь вежливое начало, подготовка к новым расспросам о том, каким образом Сара попала в Свазиленд. Враг, если ты хочешь держать его на безопасном расстоянии, должен всегда оставаться для тебя карикатурой – враг никогда не должен становиться человеком. Правы генералы: никакого обмена поздравлениями с Рождеством между траншеями.

– Мы с Сарой, конечно, были очень рады видеть вас, – сказал Кэсл. И нажал на звонок. – Извините. Черт знает, до чего долго они возятся с этими папками. Смерть Дэвиса немного выбила нас из колеи.

Совсем незнакомая девушка явилась на его звонок.

– Пять минут назад я просил по телефону принести мне папки, – сказал Кэсл. – А где Синтия?

– Ее нет.

– Почему ее нет?

Девушка посмотрела на него ледяным взглядом.

– Она взяла свободный день.

– Она что, заболела?

– Не то чтобы.

– А вас как звать?

– Пенелопа.

– Ну, так, может, вы мне скажете, Пенелопа, что значит "не то чтобы"?

– Она расстроена. Это нормально, верно? Сегодня ведь похороны. Похороны Артура.

– Сегодня? Извините, я забыл. – И добавил: – Тем не менее, Пенелопа, я хотел бы, чтобы вы принесли нам папки.

Когда она вышла из комнаты, он сказал Мюллеру:

– Извините за эту сумятицу. Вам может показаться странным, как мы работаем. Я действительно совсем забыл… сегодня же хоронят Дэвиса… в одиннадцать отпевание. Задержка произошла из-за вскрытия. Девушка вот помнит. А я забыл.

– Извините, – сказал Мюллер, – мы могли бы встретиться в другой день, если бы я знал.

– Вы тут ни при чем. Дело в том, что… у меня одна памятная книжка – для служебных дел и другая – для личных. Вот видите: я пометил вас на четверг, десятое число. А книжку для личных дел я держу дома, и похороны я, очевидно, записал там. Всегда забываю перенести из одной в другую.

– И все же… забыть про похороны… разве это не странно?

– Да, Фрейд сказал бы, что я хотел о них забыть.

– Просто назначьте мне другой день, и я исчезну. Завтра или послезавтра?

– Нет, нет. Что все-таки важнее? Обсуждать "Дядюшку Римуса" или слушать молитвы, которые будут читать над беднягой Дэвисом? Кстати, а где похоронили Карсона?

– В его родных местах. Маленьком городке близ Кимберли. Вы, наверно, удивитесь, если я скажу вам, что был на похоронах?

– Нет, я полагаю, вам надо было понаблюдать и проверить, кто пришел его оплакивать.

– Кто-то – вы правы, – кто-то должен был вести наблюдение. Но пойти туда решил я сам.

– А не капитан Ван Донк?

– Нет. Его бы легко узнали.

– Понять не могу, что они там делают с этими папками.

– Этот малый Дэвис… очевидно, он не слишком много значил для вас? – спросил Мюллер.

– Ну, не так много, как Карсон. Которого убили ваши люди. А вот моему сыну Дэвис нравился.

– Карсон же умер от воспаления легких.

– Да. Конечно. Так вы мне и говорили. Я об этом тоже забыл.

Когда папки наконец прибыли, Кэсл стал их листать, ища ответов на вопросы Мюллера, но мысли его были далеко. Он вдруг заметил, что уже в третий раз говорит: "Пока что у нас еще нет об этом достоверной информации". Это была, конечно, умышленная ложь – просто он оберегал источник информации, ибо они приближались к опасной зоне: до сих пор они работали вместе, а теперь достигли не установленной ни тем, ни другим черты, за которой сотрудничество было уже невозможно.

Кэсл спросил Мюллера:

Назад Дальше