Восходы и закаты по-прежнему цвели миллионом красок, отцветали и цветочной пыльцой осыпались в болота, и поднимались из болот меленькими цветочками на тонких ненадежных ножках, и в бело-желто-зелено-сине-черную ленту вплетались новые и новые нити; и лента вилась, вилась, вилась; и разноцветными блестками сверкали на ней радости, тревоги, печали, счастье, любови и мечты березовцев; и все было на ней к месту - любая нить, любая блестка: и не было человека, который усомнился бы в закономерности появления той или этой нити в бесконечной ленте; да и не только усомнился, но набрался бы наглости и отчаянной смелости утверждать, что вместо, например, белой нити должна вплетаться в ленту красная или лиловая; нет, все идет правильно, так, как должно идти: восходы и закаты цветут миллионом красок, отцветают, осыпаются за шиворот леса, в дремучие болота, и поднимаются из болот неведомыми меленькими цветочками на хрупких ножках, покрытых мягким седоватым пушком, а те недолго радуют чавкающие гати своей неброской красой и тоже осыпаются в черноту болота, чтобы уже ничем не подняться оттуда - ни цветком каким-нибудь, ни растением.
4
Ночью постучали они в окно ознобинской избы. Постучали потому, наверное, что во всей Березовке только в избе деда теплился свет.
- Кого леший принес? - недовольно спросил Ознобин.
- Дяденька, открой, - раздался девичий голос.
- Кто это? Че-то не узнаю.
- Мы дальние, дяденька. Странницы.
Дед Ознобин открыл. Дело было поздней весной уже пятьдесят девятого года. Пахло юной травой. Цвели черемуха и сирень. Крупная бледно-голубая луна смотрела сверху на стоящего на крыльце в длинной белой рубахе деда Ознобина, на худющую девчонку лет семнадцати, на слепую старуху, которая трясущейся рукой держалась за локоть спутницы.
- Ох, и страшно у вас, дяденька! - сказала девчонка. - Все лес да лес. Кабы не бабушка, вовек не пришла бы сюда.
- Детка, - сказал дед Ознобин, - вы заходите, потом расскажешь как шли и зачем шли.
- Заходи, Анюта, раз человек приглашает, - подала голос старуха.
Они вошли в избу и старуха спросила:
- Креститься у тебя, хозяин, надо или без икон живешь?
- Без икон, - захихикал дед Ознобин. - Уж годочков, почитай, тридцать без них живу.
- Ну, мне это все равно, - сказала старуха, - с иконами или без икон. Я, чтоб тебя не обидеть, спросила. Сама я не верю в бога.
Перед тем, как раздался стук в окно, дед Ознобин, давно уже страдающий бессонницей, лежал с открытыми глазами, дожидаясь, когда Березовка проснется. Приход странниц обрадовал его - есть с кем поговорить! Незнакомые люди не станут неуважительно перебивать его, как перебивают свои, березовцы.
- Анюта, - сказала старуха, - ты ложись спать, а мы с хозяином поговорим. Он, чай, бессонницей мучается. По голосу чую - не молодой.
- Да, не молодой, - вздохнул дед Ознобин. - Со всех сторон болячки одолевают. То поясница, окаянная, ломит, то ноги гудят.
Он помог Ашоте устроиться на скрипучей кровати и подошел к старухе, которая присела к столу, ощупью найдя его.
- Спит? - спросила старуха.
- Будет спать, - засмеялся неведомо чему дед Ознобин. Может быть, тому, что в его стариковской постели, не ведавшей бог знает сколько лет запаха женского тела, устроилась девчонка, подложив под щеку ладони.
Дед Ознобин разглядывал странницу. Она была почти его возраста, одета в ношеное-переношенное пальто с серым смушковым воротником, покрыта темно-синим платком с вылинявшими цветами по краям. Кожа на лице странницы, изрезанная сотнями морщин и морщинок, казалась черной - так пропекли его солнце и ветер дороги. Между колен странница пристроила палку, отполированную до воскового блеска, положила на нее просвечивающиеся насквозь кисти трясущихся рук и сидела прямо, глядя слепыми глазами в глаза деда Ознобина. Внезапно насмешливая улыбка побежала по губам странницы, и дед смущенно отвернулся.
- Разглядываешь? - спросила странница.
Ознобин неопределенно крякнул.
- Что ж, разглядывай. Я на твоем месте тоже разглядывала бы.
- Издалека идете? - спросил дед Ознобин.
- Издалека… Как война кончилась, так идем и идем. Вначале я несла внучку на руках, теперь она меня ведет. Небось, знать хочешь: куда идем? Одного человека ищем. Не спрашивай кого и зачем. Расскажу, сна лишишься.
- У меня нервы крепкие.
- Эх, хозяин, хозяин! Вы тут у себя в лесу, как у Христа за пазухой, войну пережили, а мы…
- Нам тоже было несладко.
- Счастье можно сравнить - кто счастливей, беды не равняются, - вздохнула странница и надолго замолчала. Дед Ознобин подумал: но уснула ли? Небось, устала побольше внучки, которая уже спокойно посапывала, повернувшись лицом к стенке.
И тут странница заговорила. Говорила она долго, ровным сухим голосом. Видно было, что уже не раз и не два приходилось ей рассказывать о пережитом, а потому та боль, тот крик, те слезы, что вызывал рассказ, у нее у самой не появлялись - она свое выплакала и выкричала. Но дед Ознобин плакал.
Его сердце то сжималось до плотности гальки на берегу реки, то расширялось до необозримых размеров. И когда оно сжималось, можно было высечь из него искру, разжечь из подручного материала костер, подвесить над этим костром людей, которые сделали навеки несчастной странницу, и спокойно смотреть как они корчатся в муках, ни жалости, ни сочувствия не испытывая к ним. Когда же сердце деда Ознобина расширялось, ему жалко-жалко становилось весь род людской: всех, кто сейчас живет, всех, кто раньше жил, всех, кто еще будет жить. Жалко было из-за глупости, из-за того, что не в силах человек забыть звериное свое начало, стать тем, кем он должен быть - человеком.
Из рассказа странницы только отдельные эпизоды проникали в сознание деда Ознобина и застывали там огромными глыбами льда, от которого все тело деда леденело и тоже застывало, и он не в силах был сделать ни одного движения: ни слезы смахнуть, ни моргнуть, ни проглотить комок, застрявший в горле, ни просто поерзать по стулу, чтобы хоть так освободиться от гипнотизирующего шороха голоса странницы.
О своем счастье рассказывала она. И о том, как война превратила в пепел это счастье. О том, как у нее на глазах сожгли всю семью, рассказывала странница - таким неправдоподобно спокойным голосом рассказывала, что от этого становилось в тысячу раз больнее, в миллион раз страшнее, чем если бы она плакала.
Странница рассказывала о соседском парнишке Ваське Левашове. О дружбе своих сыновей с ним, о любви, которая связывала Ваську и ее дочь Настену. Несколько раз странница описывала одну и ту же сцену: как сжигали ее семью, и как подносил Васька Левашов к стрехе горящий пук соломы, и как гоготали выстроившиеся кружком его дружки, как ни жалости, ни боли не испытывали они от нечеловеческого крика, доносящегося из горящей избы - там находились две невестки старухи с детьми. Настена и муж старухи, отморозивший еще в германскую войну ноги, а потому лежавший на печи без движения. Сыновей в избе не было - оба к тому времени погибли. Один еще летом сорок первого года, когда только-только война началась, а второй, партизан, за неделю до того, как сожгли семью странницы. Из-за того, что он был партизан, и сожгли. Самой странницы тоже в избе не было - ее схоронила под полом мать Васьки Левашова. Схоронила вместе с Анютой, которой шел второй год. Вот Ваську-то Левашова и ищет странница. Почти пятнадцать лет. Она уверена, что он, проклятый, жив. Она должна его найти. И найдет. Не она, так внучка. Но найдут. Иначе не будет смысла в их существовании на земле.
Когда странница замолчала, дед Ознобин не знал, как ему быть - шутливые разговоры, к которым он привык за долгую жизнь, сейчас были не к месту. Странница выручила его.
- Скажи, - спросила она, - у вас тут никто не появлялся после войны? Новый кто-нибудь не приезжал?
- Приезжал, - хрипло ответил дед Ознобин, - Шилов Григорий Матвеевич. Только он на твоего Ваську не похож - основательный мужчина. У него тоже семья в оккупацию пропала.
- Значит, дальше пойдем. - Вздохнула странница. - Отосплюсь - и дальше.
- А мне, видно, не скоро заснуть, - помолчав, сказал дед Ознобин.
- Я предупреждала, - покачала головой странница. - Не ты первый такое говоришь: что не заснешь. И не последний, видать. А как он, этот Шилов, выглядит хоть, расскажи.
- С зимы третий год пошел, как он в Березовке. Плотником работает. Сын у него имеется, пацаненок еще. Ну а сам… Невысокий такой, худенький.
- Васька, - прошептала странница. - Ей-богу.
Такая уверенность была в ее голосе, что дед Ознобин испуганно отшатнулся:
- Ну ты это… Не надо…
- И плотничать умеет, и худенький… Ей-богу, Васька!
- Да ты что! - уже закричал дед Ознобин. - Я с Григорием Матвеевичем сдружился, очень он хороший человек, не надо на него поклеп наводить.
- Это он умеет, - сказала странница, - казаться хорошим. Ни за что не поверишь, что убийца.
- Я у него, как у родного сына, жил зимой. На его харчах. Про Григория Матвеевича такое…
- Анюта не хотела сюда идти, а меня так и тянуло, так и тянуло. Видишь, не зря.
- Жалко мне тебя, но знал бы, как повернется наш разговор, не пустил бы в избу. Ты сначала узнай Григория Матвеевича, а потом говори.
Странница помолчала, затем задумчиво произнесла:
- Может, ты и прав. Прости, если хорошего человека понапрасну оклеветать хотела.
- Всем нам там все простится, - показал на потолок дед Ознобин, но понял, что странница его жеста не увидела и уже собрался пояснить, что имел в виду, когда странница сказала:
- Что мне там? Я же сказала: в бога не верю. Перестала верить. Тамошний суд мне не указчик. Я сама Ваське судья. Я да его мать. Она велела и за нее судить подлеца, ежели встречу.
- Ваську суди, а Григория Матвеевича не стоит.
- Мне бы хоть одним глазом на него взглянуть, - сказала странница, забыв о своей слепоте, - хоть одно слово его услышать.
- Ну так сходим, - предложил дед Ознобин. - Видишь, рассвело.
Он тоже забыл о слепоте странницы.
- Рассвело? Анюту жалко будить. А то бы сходила.
- Я его приведу, - засуетился дед Ознобин, - Григория Матвеевича. Одна нога тут, другая - там. Я сейчас. Ты посиди, посиди. Я и поесть от него принесу. У меня ничего, кроме черствого хлеба, нет.
- А ты мой узелок развяжи. Там есть. Добрые люди пожалели.
- Одна нога тут, другая - там, - повторил дед Ознобин. - Мы с Григорием Матвеевичем сейчас придем.
Он торопливо вышел из избы. Рассказ странницы на части разрывал мозг деда Ознобина, ее неправдоподобно-спокойные слова царапали сердце, вонзаясь в него вроде колючек репейника, одетого в светло-зеленую пуховую одежку. Где-то мычали коровы. Над Березовкой плыл светлый туман. Сбрызнутые его влагой, кусты черемухи и сирени исходили томительным запахом. Луна еще не убралась с неба, а смотрела сверху пристально и внимательно, хотя и побледнела, почти слилась со стремительно голубеющим куполом, подкрашенным на востоке красным пламенем. Дед Ознобин глубоко вдохнул прохладу. Это не избавило его от печали и боли, проникших в него во время разговора со странницей, но, в свою очередь, печаль и боль тоже не могли перечеркнуть невольную радость деда Ознобина, которую он испытывал, глядя на подернутую туманом Березовку.
Шагая мимо пробуждающихся изб, дед бормотал:
"Надо ж! Про Григория Матвеевича такое! Жалко ее, очень жалко. Понятное дело, гадина ползучая этот Васька, да Григорий-то Матвеевич из иного теста сделан. Я не слепец, вижу кто чего стоит - вон, дай бог, сколько годочков прошландал по земле. Что-нибудь соображаю. А жалко ее. И девчонку. Особенно девчонку. Это она, выходит, жизни не видела - все Ваську с бабкой искала. Из деревни в деревню, из деревни в деревню - по всей России. Елки-палки! Будь помоложе, сам бы с ними пошел - только найти бы того гада".
Несколько раз дед Ознобин останавливался (от быстрой ходьбы задыхался) и подолгу стоял, держась за забор или какое-нибудь дерево. Березовские улицы вились, как хотелось им, и очень часто то сосна, то береза или верба выбегали почти на середину улицы.
"Лектор к нам приезжал на день Красной Армии - такую околесицу нес! Ему бы странницу послушать, по-другому заговорил бы, бумажная душонка. Про геройство наше долдонил, про то, какие мы сильные. Сильные, конечно, сильные, ядрена мать, коль вынесли такое, как старушка эта, и дышим еще, и силы находим ходить из деревни в деревню, из деревни в деревню - по всей России".
"А девчонка дюже красивая, - невольно улыбнулся дед Ознобин. - Видел я ее мельком, но глазищи у нее… Не приведи господи! Глянет - до нутра прожжет".
Под впечатлением глубины и яркости глаз девчонки, спящей сейчас на его скрипучей кровати, входил дед Ознобин в зайцевский двор. В избе - ни огонька, ни звука. Видать, еще спали. Дед Ознобин уже подумал не уйти ли ему, как из-за угла показался Шилов - мятый после сна, застегивающий на ходу ширинку. Заметив деда, он расплылся в улыбке:
- Утро доброе! Что так рано?
Глядя на улыбающегося Шилова, дед Ознобин с облегчением вздохнул: "Нет, Григорий Матвеевич не Васька. Улыбка какая у него… Как спокойно себя чувствует… Да будь на нем такой грех, как говорит странница, разве смог бы Григорий Матвеевич спать? Он бы от кошмаров места не находил, он бы от стыда и страха выл".
- Что молчишь? - спросил Шилов. - Язык проглотил?
Дед Ознобин вытер лоб тыльной стороной ладони:
- Ты, Григорий Матвеевич, и не представляешь каких я страхов натерпелся к тебе идя. А вдруг, думаю, правда?
- Что - правда? - нахмурился Шилов.
- Да понимаешь, странница ко мне пришла, издалека откуда-то, про соседа своего рассказывала, Ваську какого-то, гада ползучего.
Дед Ознобин, окончательно уверившийся, что Шилов не может быть соседом странницы, говорил почти весело. Но только он упомянул имя Васьки, ему стало ясно, что странница не ошиблась - так моментально переменился Шилов. Он перестал быть плотником с золотыми руками. В глазах его метались, забивая друг друга, огонь страха и более сильный огонь злобы. Он больше не был радушным хозяином, пододвигающим деду Ознобину тарелку горячих щей. И дед Ознобин, не отдавая себе отчета, попятился к калитке.
- Дед, ты че? - окликнул его тот, кто был Шиловым. Ему не повиновался язык, отчего у него из горла сначала вырвался то ли испуганный стон, то ли просто хрип, а потом уже - слова.
Не спуская с того, кто был Шиловым, глаз, дед Ознобин выбежал на улицу, оставив калитку открытой, и она раскачивалась, пронзительно скрипя.
"Смазать петли надо", - машинально отметил тот, кто был Шиловым, но сразу же другая мысль заставила его панически заметаться из стороны в сторону: "Вот и все… Известно… Все…"
Он ринулся в избу, однако, на полпути остановился: "Знает только дед… Догнать…"
Неизвестно откуда у деда Ознобина появились силы - бежал он быстро, не задыхаясь, как задыхался еще минут пять назад. Видимо, подгонял его топот сзади да злой шепот: "Дед, подожди… Дед… Я что сказать хочу…"
В сенях своей избы дед Ознобин обессиленно прислонился к стене. Дверь распахнулась, и тот, кто был Шиловым, медленно приблизился к нему.
- Ты чего? Чего убегаешь-то?
- Душегубец… Душегубец… - прошептал дед Ознобин.
- Хозяин, ты? - спросила странница. Слышно было, как она осторожно двинулась в сторону двери. Задела по пути пустое ведро, стоящее на табурете, и его грохот разбудил девчонку, которая испуганно ойкнула.
- Хозяин, что молчишь? - снова спросила странница.
Некоторое время было тихо. И в избе, и в сенях, где дед Ознобин и тот, кто был Шиловым, сверлили друг друга взглядами - все, что было между ними хорошее, вмиг забылось и непримиримые враги стояли сейчас в темных сенях дедовской избы.
- Васька! Это он! - закричала странница. - Анюта, зови на помощь! Беги! Через окно!
Зазвенело разбитое стекло. Прокричал у кого-то из соседей петух. За спиной того, кто был Шиловым, пламенел огромный диск солнца, разрезанный пополам его фигурой. Больше дед Ознобин ничего не слышал и не видел. Ангелы не вились вокруг него, встречая отлетающую душу - тьма окутала хрупкое тело деда Ознобина, которое от удара топором, завернутым в старый мешок (с ним дед ходил на работу и держал его в сенях, возле двери), осело у стены. Темно-красная кровь капала с виска на левое плечо деда и оттуда - на пыльный затоптанный пол.
- Васька! - гремела странница, не в силах найти дверь в сени. - Ирод! Не бери греха на душу! Хватит с тебя! Ты посмотрел бы, как высохла мать…
Тот, кто был Шиловым, ворвался в избу, зажал страннице рот, бросил ее на пол и начал душить. Краем глаза он видел, как металась в разбитом окне занавеска. Краем уха он слышал истеричный девичий крик.
Привычный страх захлестнул его. Он знал, что вот-вот опять превратится в мышонка. Нырнет в какую-нибудь пыльную щель - и поминай как звали. Никто его не найдет. Никто и не подумает, заметив серого мышонка, что это он, Васька Левашов.
Стены дедовской избы стремительно росли вверх. Тело странницы казалось громадной горой. Он отбежал в угол, ища щель, в которой можно было бы скрыться. Заметил возле печки дырку с черными оспинками мышиного помета возле и ринулся туда. И сразу покойно стало ему - он был в безопасности, здесь люди не могли найти его. Здесь уже другие опасности подстерегали его, но он знал, как противостоять им - не впервой оказывался в шкуре мышонка, ему были знакомы законы и правила мышиного царства.
5
Голоса над головой гремели раскатами грома. Топот ног по полу казался разрывами снарядов, и так же, как от разрывов снарядов земля дыбится и взлетает вверх, чтобы обрушиться оттуда на голову смертельной волной, так и сейчас сверху обрушивались острые сосновые щепки и паутина с комочками затвердевшей пыли, а доски прогибались, грозя вдавить его хрупкое тельце в пахнущую старостью землю. У них там, наверху, в ознобинской избе, время текло медленно, у него же - со страшной скоростью. Они проживали всего минуту, а у него целая неделя проходила в оцепенении, никаких событий не принося. Он в течение этой недели должен был есть, спать, просыпаться, общаться с другими мышами, но он ничего этого не мог делать - сил не хватало, надо было отдохнуть.
И тут он почувствовал опасность - со спины к нему приближалась мышь, шевеля длинными усами. Он еще не видел ее, но уже чувствовал злобу, которая насквозь пронизывала мышь, обнаружившую в своих владениях чужака. Он знал, что будет дальше: ему придется убегать. Он вторгся в чужие владения, и по мышиным законам должен покинуть их. Сейчас его будут преследовать, а ему придется убегать. Даже если он сильнее мыши, которая подкралась к нему, ему в первое время придется убегать. Зато потом он остановится, станет на задние лапки, заверещит и начнется драка. Победивший в ней будет главенствовать над побежденным.
Он резко повернулся в ту сторону, где выжидающе застыла мышь - самец, определил он, будет драка, с самкой он бы не дрался.
Усталость сковывала его тело, и все же он зло пропищал: "Не подходи!" Он был так измотан, так хотел отдохнуть, что никакие законы и правила поведения среди мышей не были для него обязательными - у него не было возможности соблюдать их, ему хотелось отдохнуть; прежде всего - отдохнуть!