- Я здесь, - сонно ответил Левашов и удивился, что никто не обратил внимания на его голос.
"Ну и черт с вами!" - раздраженно подумал он и опять заснул.
Второй раз Левашов проснулся от смеха и испуганно закричал: голова улыбающегося командира орудия склонилась над ним. Размеры головы пугали. Она принадлежала великану, высившемуся километра на два над лесом, над деревней, в которой окопались немцы, над болотистым полем, раскинувшемся между лесом и деревней.
Командир протянул к Левашову руку. Левашов метнулся в сторону. Дорогу ему преградило что-то серое и колючее. В одном месте зияла черная дыра. Левашов нырнул в нее. В дыре пахло сыростью и потом. Вдали светлело синеватое пятно. Левашов помчался к нему. Осторожно он высунул голову наружу. Ничего, кроме нескольких громадных сапог, он не заметил. И еще обратил внимание на размеры травы. Она стала высокой и толстой, как деревья. Левашов спрятал голову. Прислушался к звукам снаружи.
- Жива тварына, ни треба губыты, - говорил командир орудия.
- Стасик после мыши не оденет шинель, - засмеялся один из москвичей.
- Ни треба, хлопци, ни треба - хай живе.
- Я ее только вытряхну, - сказал второй москвич, и Левашов почувствовал, как черная дыра, в которой он находился, вдруг взвилась вверх. Изо всех сил он вцепился в ее стенки, оказавшиеся мягкими, и все-таки не удержался, полетел вниз. Мимо его глаз неслась полосатая тьма, а внизу разливался синий свет, который в этот момент очень страшил Левашова. Тьма кончилась, на мгновение свет ослепил Левашова, несколько метров он летел в пустоте, затем свалился на что-то колючее. Сердце замерло. Он затих, вжав голову в плечи.
В себя он пришел от запаха хлеба. Ноздреватая корочка лежала у его носа. Он стал есть. Великаны стояли над ним, не подозревая, что мышонок - пропавший Левашов. Он и сам пока не осознавал перемен. Это произошло уже после того, как он насытился, отбежал в сторону, пошевелил усами, словно бы благодаря за пищу, и скрылся в высокой мокрой траве. Только тут до него дошло: изменился не мир вокруг, изменился он сам. И он в первое мгновение оцепенел, испугался еще больше, чем боялся боли, а затем со всех ног пустился наутек - подальше, подальше. Неизвестно куда, но - подальше!
Темнело, когда он наконец остановился. Тишина, от которой он отвык и которую уже не надеялся услышать, со всех сторон окружала его. Среди черных стволов и крон травы он с особой остротой ощутил, как мал - над этими кронами и стволами высились другие (сосен и берез), из-за которых поглядывали на него, прижавшегося к земле, огромные огни осенних звезд. Страх, гнавший его целый день вперед, притаился рядом, в густеющей тьме, и сверкающими глазами следил за каждым движением мышонка, готовый в любую секунду снова завладеть его телом, опять гнать его вперед, вперед, вперед.
Подул ветер, и привычный запах дома ударил ему в нос. Мышонок привстал на задние лапы, близорукими глазами высматривая дом. Что-то огромное чернело слева. С трудом он догадался: это и есть дом. Ему, мышонку, надо привыкать к несоответствию размеров его нынешнего тельца и предметов, которые он знал раньше.
Он торопливо направился в сторону дома. Когда перед ним выросла растресканная деревянная стена, он не сразу понял, что это ступеньки крыльца. Он по привычке хотел воспользоваться этим входом в дом, однако не смог, и несколько раз пробежал перед крыльцом туда-сюда, пока не догадался поискать какую-нибудь дырку.
Дырку он нашел рядом с крыльцом, но воспользоваться ею не успел - что-то серое метнулось на него, ударило по лицу, и он опрокинулся на спину, бессильно раскинув в стороны лапки. Он увидел у своих глаз злую мышиную морду с ощеренными зубами.
Мышь, прижавшая его к земле, спросила: "Ты откуда?" Он промолчал, не удивляясь, что понимает ее язык. Он так устал, что не мог говорить.
"Что тебе здесь надо?" - зло спросила мышь.
"Есть хочу", - ответил он.
"Ты чужой, для тебя еды нет".
"Очень хочу есть", - апатично повторил он.
Мышь отошла в сторону, окинула его презрительным взглядом и нырнула в дырку. Он понял, что может следовать за ней. И еще он понял, что должен во всем и всегда подчиняться ей. Иначе ему придется плохо. Может быть, хуже, чем было на опушке леса, где стояла их батарея и он каждую секунду ждал боли.
Там, куда его привела мышь, было тепло и сухо. Он сразу оказался в центре внимания. К нему подходили, обнюхивали, отходили в сторону, уступая место другим мышам, тоже желавшим понюхать чужака. Голод сводил желудок, и он жалобно пищал: "Есть… Хочу есть…" Никто не обращал внимания на его писк.
Затравленно он смотрел в мышиные глаза. Ни капли сочувствия не обнаружил он в десятках глаз, устремленных на него. Он распластался от боли на земле, чем вызвал веселье в густой толпе мышей. Наконец кто-то из них пропищал: "Хочешь есть, ищи еду сам. Ишь какой барин!". Он еще некоторое время валялся на земле, затем встал и, еле волоча ноги, принялся искать: посочувствовавший ему нрав - искать еду надо самому, никто не накормит его, каждый хочет есть сам. Долго-долго ходил он из стороны в сторону, то углубляясь в непроницаемую черноту, то оказываясь на свету, который проникал под пол через сорванную половицу. Еды не было. Он уже не мог выдерживать рези в желудке и беспрестанно пищал, умоляя мышей дать ему хоть малюсенькую крошку хлеба, хоть одно заплесневевшее зернышко. Наконец мышь, которая привела его сюда, сжалилась. Она подошла к нему, пискнула: "Иди за мной", и вскоре он с жадностью грыз огромный кусок сухаря, оставленный в дальнем углу кухонного стола.
Насытившись, он хотел устроиться где-нибудь в тишине и уснуть, но мышь, которая привела его сюда, стала заигрывать с ним, требуя, чтобы он показал свою силу. Он лениво отвернулся. Разозлившаяся мышь вцепилась ему в загривок. Он громко закричал и со всех ног пустился наутек. Он знал, что без мышей ему придется хуже, однако привычка мгновенно удовлетворять свои желания и испуг перед болью гнали его все дальше. В себя он пришел в огромной охапке сена: брошенной посреди лесной сторожки. Впрочем, то, что он находится в лесной сторожке, он узнал после. Сейчас же он ни малейшего внимания не обращал на окружающее. Ему хотелось спать. Так же сильно, как недавно - есть. Он заснул в сене, наскоро соорудив гнездо. Ему ничего не снилось. А если и снилось, то он не понимал о чем его сон, потому что происходящее во сне происходило с ним в облике Левашова и казалось чем-то диким и абсурдным.
Утром уже пребывание в шкуре мышонка казалось ему абсурдным и диким. Он никак не мог понять: на самом деле он был мышонком или это возбужденный, усталый от страха мозг заставил его чувствовать себя мышонком? Что это было - реальность или бред, сон или такая странная действительность?
Он внимательно осмотрел дом, заглядывая в самые темные, заросшие паутиной закутки. Видно, хозяева недавно ушли - стены еще пахли людьми, а вещи, разбросанные там и тут, казалось, хранили на не успевшей покрыться безжизненной пылью поверхности прикосновение рук этих неведомых Левашову людей. Он старательно снес вещи в одно место, придирчиво оглядел их и расставил по местам, на которых, как он считал, они должны стоять. Все это он проделывал с ужасающей серьезностью. Складывалось впечатление, что он никогда не покинет этот дом. Однако скоро, очень скоро он почувствовал голод, и теперь, в облике Левашова, ничуть не меньше страдал от него, чем вчера в облике мышонка. Именно голод выгнал его из сторожки и мокрой извилистой тропой повел по лесу в сторону жилья. Левашов инстинктивно чувствовал, что идет правильно, что рано или поздно встретится с людьми, которые из жалости накормят его. А не накормят… Что ж, он силой добудет себе кусок хлеба.
2
Природа не замечала, какая боль разлита вокруг. Ее не волновала судьба мужчины, пробирающегося украдкой мимо деревень и сел, обходящего болота и города, засыпающего в стогах, брошенных хозяевами без присмотра на лесных полянах. Природа жила своей напряженной жизнью - завершался еще один оборот ее колеса, пора было отдохнуть всему: деревьям и травам, муравьям и мухам, медведям и полям, с великим трудом отвоеванным человеком у леса. И еще одна тягостная забота была у природы: с замиранием следить за борьбой не народов и стран, а двух разных подходов к самому сокровенному и главному - смыслу жизни. И что, если помнить об этой борьбе, значила судьба какого-то слабого мужчины, считающего, что в противоборстве стихий прав он, выбравший нейтралитет? Он заблуждается, знала природа. И расплатится за ошибку. Какой ценой? Это для природы не имело значения. Куда важнее и насущнее было ей знать: какая точка зрения на смысл жизни победит, по какому руслу жизнь устремится дальше?
Осенние леса поеживались от холода. По утрам стеклянели лужи и бесчисленные меленькие ручьи. Небо стало прозрачней и выше, и яснее смотрели с высоты на происходящее внизу звезды. Смотрели с волнением и тревогой, с какими, может быть, никогда раньше не смотрели. Стоило Левашову поднять глаза к ночному небу, и взор его туманился. Тот свет, что струился сверху, переполнял Левашова трепетом и волнением. Он искал у звезд поддержки, одобрения или осуждения своих поступков. Звезды для Левашова в эту осень стали тем, чем для других были всегда - предметом поклонения. Он смотрел на них, спрашивал глазами совета, но они струили вниз свет и молчали, молчали, молчали. И не было силы, способной заставить их заговорить.
От холода (особенно по утрам) стволы деревьев казались темно-синими, словно под корой у них за ночь скапливалась густая смола тьмы. Редкие листья, сохранившие летнюю зелень, тоже казались темно-синими, будто в их прожилках струилась ночная темень. Зато тронутые желтизной и краснотой листья весело светились, оттененные сумрачными стволами и наполовину оголенными кронами. Кое-где под кустами Левашов находил поздние, чудом сохранившиеся грибы. Несколько раз он жарил над костром сыроежки, нанизав их на тонкие прутья. Костер он разводил небольшой, чтобы не особенно заметен был дым, но и невысокое пламя, трещавшее в хворосте, веселило и успокаивало измотанного до предела Левашова.
Еще в пути он решил, что в родную избу постучится ночью. А если окажется, что пришел к деревне днем, ничего, и это не страшно, можно пересидеть в конюшне за деревней - вряд ли там сейчас стоят кони. При такой-то заварухе…
У деревни он оказался в середине дня. Прячась за оголенными кустами, часто высовывая голову из-за них, чтобы проверить не показалась ли где-нибудь человеческая фигура, добежал до конюшни. Она была пуста. Пахло сухим навозом и прошлогодним перепревшим сеном. Он споро забрался на чердак - не привыкать. Сколько раз они гоняли в этой конюшне воробьев! Сколько раз залезали на чердак, откуда вся деревня была на виду!
Первым делом он, запыхавшийся от волнения, привольно раскинулся на пыльных остатках соломы, которой обычно на зиму забивался весь чердак. Затем на коленях подполз к малюсенькому, пыльному, как и солома, окошку, хотел открыть, но сердце его взволнованно тукало, руки тряслись, и он решил сначала отдохнуть, успокоиться, прийти в себя.
Он натаскал к окошку побольше соломы и растянулся на ней, прислушиваясь к звукам, проникающим на чердак: переругивались собаки, внезапно заревел мотор мотоцикла, суматошно закричали куры, испугавшись этого рева, чирикали на крыше конюшни воробьи. Левашов удивился, до чего эти звуки походили на звуки мирных дней. Вот разве мотоцикл… Но он уже стих, и на чердаке слышно было только чириканье воробьев да лай собак. И еще кто-то закричал, как в мирные дни, зовя, видимо, сына домой: "Лешка-а-а!" И через полминуты снова: "Лешка-а-а!". Левашов счастливо засмеялся - он дома, дома, черт возьми, ничто теперь ему не страшно!
Запахи, окружавшие Левашова, тоже были привычны и знакомы. Да, сколько раз бывал он раньше на этом чердаке, прячась с друзьями. И сколько раз гоняли они по конюшне воробьев, приноровившихся клевать овес, которым кормили лошадей! Они кричали, свистели, размахивали кто - сломанной веткой березы, кто - сброшенной рубахой, и воробьи испуганно носились из конца в конец по конюшне, уставали, пробовали присесть, чтобы отдохнуть, но крик и свист срывал их с места, и они летели дальше, пока не падали обессилев, чуть ли не в руки. И как тогда колотились малюсенькие воробьиные сердца! Как жалостливо смотрели бусинки их глаз! Левашов снова счастливо засмеялся - он дома, дома, черт возьми, несмотря на все, что пришлось в последнее время пережить!
Он открыл окно, и легкий волглый ветерок ворвался на чердак, принеся с собой еще больше звуков, забив устоявшийся запах навоза и прелой соломы, пыльной паутины и потресканной старой кожи - на чердаке была свалена пришедшая в негодность упряжь. С волнением Левашов нашел глазами крышу своей избы. Из трубы поднимался тоненький столбик дыма. Слезы душили Левашова, когда смотрел он на крышу, на дым, на высокую березу перед избой, под которой стояла скамейка: вечерами возле нее собирались соседи и долго-долго длились разговоры, до тех пор, пока чернильная мгла не заливала округу.
Потом Левашов перевел взгляд на соседнюю избу. Она была видна лучше. На крыльце кто-то стоял. "Настя!" - узнал Левашов. "Настя!" - хотел закричать он. "Настя, я здесь! Живой!" - прошептал он. И Настя, словно услышав его шепот, настороженно прислушалась к чему-то.
Слезы уже бежали по щекам Левашова, а он не замечал их, смотрел и смотрел на Настю, подвластный одному желанию: пусть подольше стоит на крыльце, пусть дольше не уходит, пусть даст истосковавшемуся Левашову насмотреться на себя.
Настя сошла с крыльца и направилась в сторону невысокого забора, разделявшего два двора: их и левашовский.
"К нам пошла… К нам… Почувствовала, что я вернулся… Ей-богу, почувствовала…"
Он отодвинулся от окна. Снова лег на солому. Под ухом у него, будто давний-давний летний ветерок, что-то тихо шелестело в измятых стеблях соломы. Шелестело и звенело, и солома золотилась, освещенная робким светом, падающим на чердак сквозь открытое окно, и плыл над лежащим Левашовым запах родной деревни, принесенный легким осенним ветром, даже не ветром, а движением чистого воздуха, изгоняющего с чердака запах навоза, прели, пыльной паутины и старой, никому не нужной упряжи.
Зарядил меленький дождь. Капли изредка залетали на чердак, падали на лицо Левашова, однако он продолжал лежать с закрытыми глазами, не двигаясь, не замечая капель. Вернее, он их замечал, но они не раздражали его, а, наоборот, веселили. Ему было приятно прикосновение холодных острых иголочек к коже. Одна из капель упала ему на кончик носа, другая опустилась на левое веко. Левашов поневоле расплылся в улыбке.
Голод напомнил о себе - последний раз ел Левашов вчера вечером. Вещмешок был пустым. А в животе, как назло, поднялся бурлеж. Кишки скрутило. В желудке что-то дергалось, вызывая несильную боль.
"Ничего, скоро поедим… Мамка накормит…"
Левашов выглянул в окно. Метрах в двадцати от конюшни стояли два немецких солдата в зеленоватых накидках. Один из них, высокий, с выпирающим кадыком, держал в руках горящую зажигалку, плечом пытаясь заслонить ее от ветра, а другой со смехом тянулся сигаретой к подрагивающему огоньку. С первого раза прикурить ему не удалось. Он раздраженно сказал что-то высокому, и уже тот засмеялся, снова затеплив небольшой густо-синий огонек с желтыми разводами на острие пламени.
Эти два солдата, такие чужие на фоне родной деревни Левашова, не вызывали у него ни злобы, ни ненависти - слишком обыкновенным делом занимались они, слишком по-человечески. Не верилось, что они способны убивать, и не верилось, что их надо убивать.
Солдаты пошли дальше, в сторону деревни, а Левашов снова нашел глазами сначала крышу своей избы, затем - крыльцо Настиного дома. Дым над их избой пропал. Насти тоже не было на крыльце. Зато Левашов заметил дядьку Сергея Кудрявцева, тащившего огромную связку соломы к себе во двор.
"Другая власть, другие законы… Колхозную солому тащит… Хозяйственный…" - усмехнулся Левашов и почему-то некстати вспомнил, что живет Кудрявцев один, что несколько раз заводил разговоры с матерью о свадьбе-женитьбе, но та отказала - у нее сын, ей о сыне надо заботиться, а не о чужом мужике.
Левашов прикрыл окошко, потому что из-за дождя стало прохладно, и опять растянулся на соломе.
Словно благодаря дождю многократно усиленные, знакомые запахи волновали и дразнили Левашова. Ему показалось, что остро запахло золотистым льняным маслом, в которое Владимир Андреевич окунал кисти, работая. Да и неповторимый запах самих красок, казалось Левашову, проник откуда-то на пыльный чердак. И в появлении этих (таких мирных) запахов почудилась Левашову некая многозначительность: раз в хаосе и сумятице происходящего вокруг сумел удержаться мирный запах льняного масла и красок, то, может быть, и ему самому, хранящему в памяти этот запах, удастся не потеряться в хаосе и сумятице. В общем-то, никакой связи не было, если разобраться, между настойчивым желанием Левашова выжить и этими неведомо откуда появившимися на чердаке запахами льняного масла и красок, но Левашов, кажется, уже терял способность рассуждать связно. По крайней мере, сейчас, лежа на соломе, он совсем не походил на того парнишку, который постоянно крутился возле заезжего художника, зачарованный легкостью, с какой Владимир Андреевич смешивал краски и мелкими быстрыми мазками наносил их на холст, наклеенный на картон. Он и сам, измученный и вроде как почерневший в последние дни, с трудом верил, что тоже умеет оживлять окружающее - не так легко и быстро, как Владимир Андреевич, но все-таки умеет: уроки не прошли даром, хотя Репиным, похоже, Ваське Левашову никогда не стать.
Долго Левашов боролся с сонливостью, однако усталость брала свое, да и нудное шуршание дождинок по крыше конюшни, оно тоже навевало сон. Перед тем как заснуть, Левашов думал почему-то о Владимире Андреевиче, вспоминал почему-то как первый раз, прячась за изгородью, наблюдал за ним, рисующим на околице луг, речку, темнеющий невдалеке лес. Было тогда Левашову лет двенадцать. Солнце сияло вокруг. И разве представить можно было, что скользнет он когда-нибудь мышонком в непроходимые дебри трав, что заберется когда-нибудь на этот чердак, чтобы слушать нудное шуршание дождинок по крыше и не знать: жизнь или смерть ждет его впереди?
Дождь зарядил основательно - ночью, когда Левашов выбрался из конюшни, он продолжал сыпать на землю, отчего та стала скользкой. Накрытая хмурым небом, деревня спала. Ни огонька, ни звука. Даже собаки на время притихли, спрятавшись от противного мелкого дождя. Несколько раз Левашов, поскользнувшись, падал. Ладони его стали грязными - падая, он опирался ими о землю. По лбу струилась вода, волосы слиплись.