Мышонок - Михаил Латышев 6 стр.


Волнуясь, он тихо постучал в дверь. Громкая немецкая речь заставила Левашова метнуться за угол сарая. Не узнавший его пес, бросился было на него с остервенелым лаем, но в нескольких шагах остановился, виновато виляя хвостом. Даже при бедном ночном свете глаза пса радостно сверкали. "Не узнал, Цыган?" - одними губами произнес Левашов, но пес понял, о чем тот говорит, и начал ласково тыкаться мокрым носом в колени, пытался стать передними лапами на грудь, добродушно повизгивал. Чтобы как-то утихомирить его, пришлось одной рукой цепко ухватиться за ошейник, а другой погладить по голове. Этот жест успокоил Цыгана. Он прилег возле ног Левашова, чутко прислушивающегося к звукам в избе.

Немецкая речь была полной неожиданностью. Все, что намечал Левашов, летело в тартарары. "Видать, на постой определили немчуру проклятую", - с ненавистью подумал он. Надо было уходить, но зажегшийся в избе свет словно бы приковал Левашова к одному месту - он смотрел на красноватый прямоугольник, разрезанный рамой на шесть квадратов и ждал чуда, не иначе. Ведь понятно: сейчас немцы выйдут во двор - и все, конец, он окажется в их лапах.

Скрипнула дверь. Луч фонарика вонзился в темень, заставляя блестеть мокрые жерди забора, мелкие капли дождя, грязь. Луч беспорядочно метался туда-сюда, пока не остановился на хвосте Цыгана, торчащем из-за угла сарая.

Тот, кто вышел с фонариком, крикнул что-то, и вскоре, освещенная неярким светом керосиновой лампы, которую она держала над головой, показалась на крыльце мать. У нее за спиной стояли еще два немца, настороженно сжав в руках автоматы.

- Цыган, цыган, - дрожащим голосом позвала мать. - Цыган, иди сюда… Иди сюда, Цыган…

Не обращая внимания на голос матери, пес встал с земли и опять начал ластиться к Левашову. А тот, ни живой, ни мертвый, все больше и больше вжимался в стену сарая, отталкивая Цыгана, но пес считал, что Левашов заигрывает с ним, и весело ворчал, беззлобно оскалив пасть.

Наконец мать, почувствовав, видимо, кто стоит за углом, неуверенно произнесла:

- Вася… Васенька… Ты?

И Левашов вышел из-за сарая. И сразу луч фонарика ослепил его. И он прикрыл глаза согнутой в локте рукой.

Мать осторожно поставила лампу на крыльцо (а может быть, отдала одному из немцев? - этого Левашов не осознал, он не замечал происходящего вокруг) и бросилась ему навстречу. Немцы закудахтали и побежали следом, выставив вперед автоматы. Мать повисла на Левашове, немцы стали вокруг них, и некоторое время неподвижная эта группа была застывшей, словно отлитой из бронзы или вырубленной из гранита. Печальная осенняя ночь, черным-черна, повисла над нею. Луч фонарика освещал мокрое от дождя лицо Левашова и мокрое от слез лицо матери.

3

Холод не позволял заснуть. Голод требовал, чтобы Левашов все же заснул и, заснув, прогнал прочь унизительное желание немедленно съесть что-нибудь: пусть даже кусок голенища - только бы почувствовать движение жующих челюстей, только бы унять бурчание в животе.

Рядом с Левашовым лежал худющий парень, натянув рваную шинель на самые уши. Глаза парня даже в ночной тьме светились - отрешенно, как и редкие звезды, заглядывающие в сарай через сорванную снарядом крышу.

- Откуда? - шепотом спросил Левашов, чтобы за разговорами забыть холод и голод.

- Что? - не сразу ответил парень.

- Откуда, спрашиваю, родом?

- Неважно. Где был, там теперь меня нет.

- А я тутошний, - вздохнул Левашов. - Представляешь?

- Где в плен попал? И когда!?

Левашов мгновение помялся:

- Дома, понимаешь… Неделю назад…

Парень отодвинулся от него, процедив:

- Шкура.

Говорил он негромко, безо всякого выражения в голосе, но Левашову показалось, что парень с презрением закричал на него и что этот презрительный крик можно только ответным криком забить, и он иступленно закричал, схватив трясущимися руками воротник шинели парня:

- Герой, да? Комсомолец, да? Подыхать тебе нравится? Так и скажи! А я хочу жить! Я не для того родился, чтобы в этом сарае мучиться!

Парень влепил Левашову пощечину. Сделал он это медленно, с какой-то леностью. Может, поэтому Левашов так внезапно оборвал крик и остолбенело уставился на парня. Тот поправил на себе шинель, снова лег, но через секунду поднялся и согнулся в три погибели, зайдясь глубоким кашлем.

- Ты, нервный, а ну ложись! - сказал кто-то Левашову. - И молчи в тряпочку. А то мигом шею сверну.

Парень продолжал кашлять.

Левашов встал и отошел подальше от него, ища свободное место, и в конце концов пристроился в противоположном углу сарая.

Новыми соседями Левашова оказались двое немолодых мужчин. О их возрасте Левашов догадался по голосам - в углу было темнее, сюда не проникал сквозь проломанную крышу рассеянный лунный свет, и Левашов не видел лиц соседей.

- Ты кричал, что ли? - после долгого молчания спросил первый мужчина.

- Он, - ответил за Левашова второй.

- На кого кричал, знаешь? - спросил первый.

- Видать, не знает, - сказал второй, - иначе не кричал бы.

- Ты, Андрей, не защищай его. У него у самого язык, небось, есть.

- Я не защищаю, - смущенно сказал второй мужчина, - но он не знает, что Сенька загибается. Знал бы, молчал бы.

- Слушайте, - возбужденно зашипел Левашов, - вы люди или не люди? Вы мучаетесь или не мучаетесь? Неужели вам не холодно? Неужели вы есть не хотите? Скажите по совести. А? Почему молчите?

Мужчины, действительно, больше не проронили ни слова - то ли из презрения к Левашову, то ли из жалости, то ли потому, что не знали, что ему сказать: они полтора месяца провели в сарае, и куда больше Левашова замерзли да отощали.

Утром парень, на которого кричал Левашов, оказался мертвым. Он лежал на вываленной в грязи соломе, и синие его пальцы (только костяшки были до удивления белы) цепко держали воротник шинели, натянутой на голову до ушей.

Левашов не мог отвести взгляда от тела парня. Он то подходил совсем близко к нему, то удалялся, но глаз не спускал с худой фигуры, обутой в порванные сапоги.

Появились охранники. Один из них, выделявшийся уверенностью движений и голоса, схватил Левашова за плечо и кивнул на мертвеца:

- Бери за ноги…

Потом ткнул пальцем в толпу пленных:

- Ты тоже. И ты… Отощали тут, втроем не справитесь. Ты помоги. И ты.

- А можно мне? Впятером не донесут, - вышел из толпы белобрысый, с выцветшими ресницами мужчина.

- Надоела вонища? Чистым воздухом охота подышать? - захохотал охранник.

Мужчина кивнул.

- Ладно, подсоби, - сказал охранник.

Левашов нес парня, двумя руками обхватив грязный сапог. Его мутило. Вот-вот он мог упасть. Охранник, командовавший ими, заметил это и выматерился, а затем с усмешкой поинтересовался:

- Брезгливый, что ли? Не видел покойничков? Это тебе не пироги мамкины жрать, гражданин любезный.

Молчание Левашова, видимо, разозлило охранника, потому что, когда они принесли тело парня на пустырь за сараем, охранник именно Левашову сунул лопату:

- Копай, брезгливый. А вы, так и быть, - повернулся он к остальным, - отдохните пока.

В мокрую землю лопата входила легко, но Левашов с трудом поднимал ее, облепленную красной глиной. Чтобы отвлечься, он стал думать о том, как неправ был ночью: зря кричал на парня, а парень, может быть, точно такой же, как он сам. Точно-точно такой же, может быть.

Левашов заметил, что думает о парне, как о живом.

И тут раздались выстрелы. Левашов поднял голову. Один из шести, которые принесли тело парня на пустырь, тот, что сам напросился, убегал по пустырю в сторону леса. Вот он скрылся за голыми фиолетовыми кустами. Вот нырнул в ложбинку. Вот показался на лугу, простирающемуся между окраиной городка, на которой стоял их дырявый сарай, и лесом. Он словно бы заговорен был от пуль - охранники часто стреляли, припав на колено, однако, ни одна пуля беглеца не задела. Охранники бросились вдогонку, впопыхах забыв об остальных.

- Такого больше не будет, - хрипло сказал один из них.

Левашов узнал его голос. Это он сочувственно говорил с Левашовым минувшей ночью.

- Спаси, Никола-угодник, - с неуместной сейчас улыбкой произнес другой голос. Он принадлежал лысоватому мужчине. Кажется, до войны и животик был у мужчины.

Левашов остался один. Произошедшее оглушило его. Ноги подкосились, и Левашов опустился на край начатой могилы, с вялым любопытством прислушиваясь к поднявшейся панике. Он понимал, что мог присоединиться к остальным. А почему не сделал этого? Позднее он объяснял себе: они ведь, убежавшие, не позвали его с собой. Может, они заранее сговорились о побеге и не совсем доверяли новичку, каким был для них Левашов.

Вдали, за серой осенней дымкой, стояли дома городка. Отсюда Левашов уходил воевать. Высокая водонапорная башня из красного кирпича была разрушена, и над рваными ее стенами вились галки. Городок настороженно молчал. Не понять было с первого взгляда, как относится он к происходящему вокруг: безропотно смирился со всем или копит силы и гнев для отчаянной борьбы?

Сколько Левашов просидел на краю выкопанной на два штыка могилы, он не знал. Наверное, долго. Пришел он в себя при полной тишине. Огляделся по сторонам, заметил, что охранники тащут по земле еще два трупа.

"Значит, трое живы", - подумал он и стал дальше копать могилу. И откуда у него взялись силы? Он вгонял штык глубоко в землю, легко поднимал лопату почти до уровня плеч и швырял слипшиеся комья далеко в сторону. Он готов был выкопать могилу в четыре человеческих роста - только бы остаться живым!

- Ты мне нравишься, гражданин любезный, - сказал старший охранник. - Признайся, как на духу: жить любишь? Раз любишь, иди к нам. Не прогадаешь. Это тебе я говорю, Мишка Митрофанов.

Снизу вверх смотрел Левашов на сытое лицо старшего охранника. Тот безмятежно улыбался, словно только что не стрелял в людей, словно не лежали рядом три мертвеца, не успевшие остыть.

Внезапно Митрофанов дружелюбно протянул Левашову руку и помог выбраться из могилы. Затем мрачно глянул на подчиненных:

- Копайте! Да не особо старайтесь. Присыпать бы только, и хватит.

Потом он опять обратился к Левашову:

- Не пойму: что мне в тебе нравится? Тебя как зовут?

- Василием.

- Советую, Вася, пошуршать шариками: что лучше - свинская жизнь или нормальная? А, гражданин любезный? Молчишь? Цену себе набиваешь? Так мы все, знай, ни хрена не стоим. Живи, пока живется, ну а там… Там, как бог захочет. Согласен, гражданин любезный?

К вечеру Левашова забрали из сарая. Он стал служить под началом Митрофанова.

4

В середине зимы Левашов впервые участвовал в карательной операции, впервые испытал сладость и упоение от собственной силы. Он и не подозревал, что способен вызывать у кого-то страх, что при его приближении старухи могут испуганно креститься, матери - крепче прижимать детей к груди, а дети - истошно орать.

После операции Митрофанов сказал:

- Я наблюдал за тобой, крестничек. Ну и глаза у тебя были! Ей-богу, не хотел бы стоять у тебя на пути тогда… Но и я молодец, да? Разглядел какой ты. Ты, кстати, молись иногда за меня - из дерьма кто тебя вытащил? Мишка Митрофанов. За это не мешает выпить.

До глубокой ночи - вдвоем - они сидели за столом. Чем больше пили, тем муторней становилось Левашову. От выпитого самогона в голове стучали острые молоточки. Икота мучила Левашова.

Потом они в обнимку с Митрофановым брели куда-то темными заснеженными улицами. На них лаяли собаки. Острые зимние звезды ласково смотрели вниз.

- Куда мы идем? - спросил Левашов.

Митрофанов остановился, огляделся и с пьяной радостью объявил:

- А никуда! Мы заблудились!

- А шли куда?

- К девочке одной. Не нравится мне, что ты все один да один. В твои годы это опасно. Пора ночи проводить на бабе.

Митрофанов топтался на месте, щурил глаза, стараясь высмотреть в темноте хоть какую-нибудь примету дома, к которому вел Левашова.

- Вот так, Вася, - не повезло. Придется топать назад. И как это я тропку к Тонькиному дому потерял?! Но я тебя с ней познакомлю. Обязательно. Баба стоит того.

Когда они вернулись в казарму, их встретило угрюмое молчание. Оказывается, повесился Кызымов Иван, худенький мужичонка с татарской внешностью. Сегодня, во время операции, ему пришлось стрелять в собственную сваху. Рассказывали, что, вернувшись в казарму, Кызымов как сел на табурет в углу, так и не сдвинулся с него. И ни слова не проронил.

- Откуда известно про сваху? - спросил Митрофанов.

- Так с нами земляк Кызымова, Тюрин Гришка. Он и сказал, - подали голос откуда-то из-за спины Левашова.

- Все верно, все верно, - закивал, суетясь, Тюрин. - Хотя, по-моему, Иван и не стрелял в нее. Все пули в воздух послал. А все одно, смотри…

- Что смотри? Что? - заревел Митрофанов. - Совесть его замучила, да? Так один хрен в рай не попадет - и без свахи грехов на нем много.

Вскоре Митрофанов и Левашов опять сидели за столом. На треть наполненная бутылка стояла между ними. Левашов задумчиво жевал корочку хлеба, по маленькому кусочку отщипывая от ломтя, лежащего на столе. Митрофанов не походил на себя - он внезапно стал молчалив и задумчив, и о чем он думал, понять было невозможно, а спросить Левашов боялся.

- Еще по маленькой? - наполнил стаканы Митрофанов.

- Не могу больше, не лезет.

- Слабак! - Митрофанов выпил и после этого с ухмылкой спросил: - Правда, что малюешь? Парни болтали, у тебя неплохо получается.

- Что они понимают?

- А я понимаю? Как считаешь?

Левашов неопределенно повел плечами.

- Ты не юли! - разозлился Митрофанов. - Художник еще выискался! А ну нарисуй меня! Проверю, что ты можешь.

- Нет настроения, - сказал Левашов.

- Морду расквашу. Рисуй!

С пьяным Митрофановым спорить было бесполезно, и Левашов нехотя принес альбом и карандаши, которые хранил в изголовьи своей постели.

- Настроения у него нет! - издевался Митрофанов. - Ты рисуй, раз Митрофанов сказал, и все дела. Да я еще посмотрю, как нарисуешь. Если не понравится, берегись.

Он пятерней пригладил волосы и застыл, но хмель давал о себе знать, поэтому через несколько мгновений Митрофанов вскочил и заглянул в альбом Левашова.

- А что? - удивился он. - Нос вроде мой.

- Твой, твой, - сказал Левашов. - Если посидишь смирно, и глаза нарисую твои, и всего тебя.

- А разговаривать можно? - спросил, усаживаясь на прежнее место Митрофанов.

- Разговаривать можно. Только не вертись, ради бога.

- Я все думаю про этого дурня, - сказал Митрофанов. - Про Кызымова. Дурень он и есть дурень - не ценит жизнь. Я не такой. И ты не такой, я понял. Мы изо всех сил будем цепляться за нее, проклятую. Правда?

Левашов думал о своем. Почему-то припомнилось ему, как рисовал он командира орудия, усатого украинца. И командир орудия, и Митрофанов с одинаковой охотой подчинялись Левашову, когда он начинал их рисовать - хочется все-таки человеку, каким бы он ни был, остаться живым хотя бы в таком виде, хотя бы нарисованным его карандашом, Васьки Левашова!

- Что молчишь? - спросил Митрофанов. - Не согласен, может, со мной?

- Согласен, - сказал Левашов. - Просто я, когда рисую, говорить не могу. А ты говори.

Митрофанов засмеялся:

- Прямо как настоящий художник рассуждаешь, а не полицай.

- Я буду художником, - склонив голову набок и рассматривая рисунок, сказал Левашов. - Вот уляжется чуть-чуть, и учиться стану по-настоящему. Очень люблю я это дело.

Митрофанов снова засмеялся:

- Бог в помощь, крестничек!

Левашов пожалел, что разоткровенничался с Митрофановым. До этого таил заветную мечту под спудом, а тут, на тебе, прорвало.

- Скоро кончишь? - спросил Мишка. - Я не привык так долго на одном месте сидеть.

- Скоро.

- Взгляну одним глазом, что у тебя получается. Может, совсем не я, так какого хрена сидеть мне тут.

Покачиваясь, Митрофанов подошел к Левашову и стал за спиной у него. Он хмыкал, разглядывал наполовину сделанный рисунок.

В глаза Левашову ударил пунцовый огонь. Он отшатнулся, уверенный, что это Митрофанов съездил его по шее, недовольный рисунком. Но через секунду раздался дикий крик Митрофанова, и Левашов, пугливо открыв глаза, увидел корчащегося на половицах Мишку и одновременно услышал три оглушительных взрыва.

- Партизаны! - заорал Левашов, перекрывая своим паническим воплем предсмертный крик Митрофанова.

Альбом с неоконченным портретом Мишки он отшвырнул в сторону.

Еще несколько взрывов потрясли казарму. Застрекотали автоматы. Смешались в неразборчивое бормотание русская и немецкая речь. Взвизгнула собака, видимо, задетая пулей. Неистово матерился Митрофанов. А Левашов, задохнувшись от страха и вмиг протрезвев, юркнул под стол.

Митрофанов на мгновение притих, затем длинный вопль, лишенный всякого смысла, оглушил Левашова, но сразу же, в одно мгновение оборвался, и Митрофанов дернулся три или четыре раза, и черная кровь побежала из уголка рта на пол, и навечно застыл в неподвижности Мишка, всего минуту назад говоривший о привязанности к жизни.

На четвереньках Левашов выбрался из-под стола. Пахло пролитой самогонкой. В разбитое гранатой окно рвался мороз. Стрельба становилась глуше и глуше.

Став на колени посреди комнаты, Левашов перекрестился. Затем пугливо глянул на Митрофанова: не видит ли? Нет, тот не видел. И ничего уже не увидит. И не услышит. И не скажет больше ничего.

С этой ночи Левашов никогда больше не рисовал. Стоило взять ему карандаш в руки, и в ушах воскресал вопль Митрофанова, и мочи не хватало слушать его.

5

Вскоре Левашов все-таки познакомился с Тонькой, к которой вел его Митрофанов, да не довел. Найди они дом Тоньки, жив бы остался Мишка, а так…

Вспоминая Митрофанова, Левашов краснел от стыда и одновременно радовался: Мишка не простил бы ему постыдного оцепенения, когда он сидел под столом, скованный страхом, вместо того, чтобы вырывать Митрофанова из рук костлявой старухи с косой.

Тонька первая подошла к Левашову и неласково спросила:

- Про тебя Миша говорил?

Не поняв ее, Левашов растерянно заморгал, а она уверенно ухмыльнулась:

- Про тебя…

- Откуда знаешь? - косо глянул Левашов.

- А он описал тебя здорово. Говорит, скромник, с бабами ни-ни. Тебе, говорит, Тоня, подойдет такой, - она с вызовом посмотрела на Левашова. - Не соврал?

Левашов неопределенно повел бровями.

- Помянуть надо покойника, - предложила Тонька. - Согласен? Он же другом тебе был как-никак, - с укоризной напомнила, заметив, что Левашов колеблется, а когда он согласно кивнул, взяла его под локоть: - Пошли. У меня уже накрыт стол.

Дорогой Тонька тараторила:

- Мне Мишу, знаешь, как жалко? Как брата родного. Даже жальче. Брат, знаешь, не понимал меня так хорошо, как Миша. Мы с ним и выпить могли, и по душам поговорить. Ты вот молчишь, молчишь, а Миша… Вот человек был!

Назад Дальше