То, что увидел он в дверном проеме, поразило его. Свой постаревший облик увидел он, освещенный слабым желтым светом коридорной лампочки. Себя пожилым человеком увидел Вася, поседевшим, со сгорбившейся еврейской спиной. То отец его отпер ему, Дан, Аспид, Антихрист.
– Нет Руфины дома, – сказал Антихрист и, вглядевшись в Васю, тоже узнал его.
Это был его первенец, зачатый под Керчью на берегу моря с Марией, доброй душой, малолетней блудницей из села Шагаро-Петровского Димитровского района на Харьковщине. Тогда шире распахнул Антихрист дверь, и вошел Вася из колена Данова, дурное семя. Сели отец и сын друг против друга за стол и смотрят. И чем больше смотрят друг на друга, тем больше узнают.
– Ну, – говорит Антихрист, – расскажи, сыночек, как ты ругал еврейского Бога своего?
– Врешь, жид, – кричит Вася. – Украинец отец мой… С туретчиной украинец. И мать моя из села Шагаро-Петровского. И Бог мой – православный. А жидовского Бога ненавижу. И нечистый жидовский хлеб ваш ненавижу. – Схватил он кусок хлеба, лежавшего на столе, и бросил его на пол.
А то был действительно нечистый хлеб изгнания, завещанный пророком Иезекиилем. И преобразились мягкие еврейские глаза Антихриста, загорелось в них то, что губит и что заимствовала у приемного отца своего пророчица Пелагея. Как раз когда у отца загорелось, и у нее загорелось за много километров отсюда, во тьме дачного яблоневого сада. Когда загорелось в глазах Антихриста и осветилась комната мигающим, то вишневым, то малиновым, темным, словно от вечернего небесного облака, испугался Вася, заныло еще миг назад по-славянски уверенное сердце и впервые ощутило подлинную и единственную еврейскую вину перед павшим миром, имя которой Беззащитность. Встал Вася и пошел, отцом не провожаемый, сам отпер входную дверь и вышел на лестничную площадку. В тот момент двери этажом выше распахнулись, там, где грубо гуляли, и жлоба с красными лицами, все сколько их было, вышли на лестничную площадку. Это называлось: "мужчины вышли покурить". И сказал один жлоб Васе:
– Куда прешь, жид, глаза повылазили, что ли?
Ничего не ответил Вася и как домой приехал, не помнит. Когда же приехал домой, начал искать он способ удавиться. Сперва хотел он на ремешке от брюк удавиться, однако понял, что ремешок может не выдержать, и нашел в пыли под ванной бельевую веревку, неизвестно с каких пор лежащую, может, еще от старых хозяев, и его, Васю, дожидавшуюся, чтоб выполнить свое предназначение. Сделал он из веревки петлю и начал искать крючок, но не мог найти хорошего крючка ни в комнате, ни на кухне, гвоздя же крепкого тоже не было, и молотка не было, ибо жил Вася бесхозяйственно, как придется. Жил с бутылками и банками грязными на подоконнике, с грязными носками на батарее парового отопления, с кучами мусора, заметенными во все углы, и, кроме двух икон – Христа Спасителя и Николая Угодника, не было у Васи никаких ценностей.
"На эти иконы меня и похоронят, – подумал Вася, – если удачно продать, да еще иностранцам, и крест можно будет поставить. Напишу тетке Ксении записку, чтобы продала иконы для похорон моих и для могильного креста".
Присев к столу с бельевой веревкой, намотанной на руку, Вася написал записку Ксении и тут же просьбу к тому, кто обнаружит его смерть, дать телеграмму в Воронеж Ксении Коробко, по мужу Гусаковой, и адрес указал. А также в Харьковскую область, Димитровский район, село Шагаро-Петровское, хутор Луговой, Александре Коробко, по мужу Наливайко. Приложив к этому смятый трешник и окончив тем подготовку, он начал опять искать крючок. Не найдя, он решил просто кинуться с балкона, однако постеснялся вызвать этим веселый шум зевак и глупую толпу. Тогда продолжил он поиски и нашел все-таки крючок в углу у окна, сильно затянутый паутиной и закрашенный при побелке. Очевидно, на крючок этот прежние хозяева укрепляли перекладину, к которой подвешивали портьеры. Убедившись, что крючок крепок, он намочил под краном мыло и, намылив веревку, бросил мыло тут же, посреди комнаты. Сделал Вася петлю, подставил шаткий табурет, почувствовал сильные колики в желудке, стоя на табурете, помочился на пол и, подпрыгнув с петлей на шее, наступил на край табурета так, что табурет упал. Мигом затянулась петля, захрипело, заклокотало, и умер Вася нечисто, испустив из кишок грубый харьковский пердунец.
Так отвергнуто было гнилое семя Антихриста, Господнего посланца.
Обнаружили Васю через три дня соседи, и, конечно же, он их напугал. Без того невозможно, чтоб висельник не напугал, однако здесь испуг еще усилился следующим происшествием. Когда прокричали уже, поохали и, не прикасаясь к покойнику, вызвали по телефону милицию и "скорую помощь", вдруг, еще до приезда властей, Вася на глазах у толпящегося из разных квартир народа оборвался, упал на пол, и как бы из него выкатилось зубчатое тонкое колесико, подобное часовому из больших карманных часов, описало полукруг, задрожало, задрожало и затихло плашмя. Но на этом необычность Васиной смерти кончилась, наступила обыденность. Приехали Ксения и Шура, вызванные телеграммами, заказали гроб, заказали музыкантов.
Ксения, как это нередко случается с развратными в молодости женщинами, превратилась в добрую, участливую, бездетную старушку. Она была богатая вдова, на средства, которые оставил ей муж, жила на окраине Воронежа в собственном домике с садом. Васе она всегда была чем-то вроде опекунши и, помня о матери его, сестре своей Марии, которая девочкой приезжала к ней жить в голодном 1933 году, но которую она отправила назад в село вследствие семейного скандала, старалась, чем могла, сделать доброе Васе. Похороны Ксения организовала на свой счет, Шура не дала ни копейки. Да и не было у Шуры. Шура жила по-прежнему почти безвыездно в селе Шагаро-Петровское и была бедна, со множеством детей, выросших и дурно устроившихся, а взгляд имела по-прежнему злой, тупой и измученный. Васино старое пальто, Васины стоптанные босоножки, Васин закопченый чайник – все, кроме того, в чем Васю хоронили, она увязала в узлы и увезла к себе в хозяйство, в село Шагаро-Петровское. Только две иконы – Христа Спасителя и Николая Угодника – Ксения взяла себе. Ксения хотела увезти иконы, однако по совету одного из соседей продала хорошо, удачно какому-то бородачу, дав, разумеется, советчику комиссионные.
И вот вынесли Васю. Когда вынесли Васю, сразу стала видна постыдность обыденной смерти. Летним днем, в раннее рабочее время вдруг ни с того ни с сего раздались в будничной скуке звуки похоронного марша, который играли несколько нанятых музыкантов. Из дома вынесли венки и крышку гроба, которая опиралась не на плечи, а на головы несущих. Наконец вынесли покойника с неумным лицом, как и у большинства из лежащих в гробу. Так что если говорят: "У покойника было умное лицо", – то обманывают себя воспоминанием о том времени, когда он жил и был им дорог.
Похороны были малочисленны. Несколько стариков, старух, какие-то молодые люди, очевидно, соседи. Был среди них и Андрей Копосов, узнавший о смерти Васи и приехавший проводить брата своего. Ибо он не знал, но ощущал странное – будто Вася брат ему, но брат позорный, неудачный… Так оно и было, и в том он убедился позднее. А отец Васи и Андрея Антихрист и приемная дочь его, пророчица Пелагея, наблюдали похороны издали.
Похороны у Васи были веселые, и создали это веселье дети. Против Васиного дома была школа, где Васю знали, может, оттого, что он несколько раз приходил пьяный к учительнице английского языка Екатерине Анастасьевне… Учительницы этой то ли не было в Москве в данный момент, то ли она начала дурно к Васе относиться за какой-то его дикий поступок, чем он при жизни отличался. Видно было, что улица знала о его поступках, и ребят они веселили. Вот и сейчас резво и радостно побежали ребята к похоронам. Девочки-подростки, взявшись за руки, стайкой подпрыгивали и кричали:
– Чеснока похоронили, Чеснока похоронили…
Оказывается, здесь у Васи была кличка – "Чеснок". Мальчик-озорник, желая потешить девочек, подбежал близко и, отскочив, морщась, как от чего-то грязного, сказал:
– Фу, воняет.
Дети бегали взад-вперед через улицу.
– Вон гроб, – кричали они, и им было весело.
Ведь дети не чувствительны, ибо не измучены еще сознанием, им расти надо, сердца их прочны и грубы, как корни врастающих в землю молодых растений. Но рядом из прачечной вышли две работницы в белых халатах. Слушают они звуки похоронного марша, видят чужой гроб и утирают слезы. Жизнь уже не кажется им такой бесконечной, как этим ребятам, и всякая чужая смерть для них угроза. Им себя жалко и за себя обидно.
Тогда сказал Антихрист, отец отринутого Господом первенца своего, сказал из шестого псалма Давидова:
– Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей.
И продолжила приемная дочь Антихриста, пророчица Пелагея:
– Ибо в смерти нет памятования о Тебе, во гробе кто будет славить Тебя.
Но Антихрист не знал еще, что дочь его – пророчица, подумал, что хорошо изучила она Псалтырь. И похвалил ее.
Покойного Васю меж тем погрузили на грузовик и увезли похоронить. Немногие сопровождали его к кладбищу. Ксения, да Шура, да несколько нанятых на Ксенины деньги, которые держали венки. Бесплатно сопровождал Васю, брата своего, только Андрей Копосов, сын Антихриста и Веры Копосовой из города Бор Горьковской области. Малочисленны, позорны были похороны Васи, однако через несколько дней о Васе вдруг заговорили как о трагически и преждевременно погибшем таланте. В литературном ресторане обеды и ужины превратились в поминки, все размякли душой и несколько дней обращались друг с другом бережно. Однако были и другие. Смерть Васи тоже на них подействовала, хотя и в ином смысле. Еще сильнее замкнулись они в знаменитой своей позе: "Кто губит Россию?" – подперев щеку, изредка играя желваками и глядя на залитую вином скатерть. Огляделся и Андрей Копосов, посмотрел на эти разные лица, лица, достигшие всего или, во всяком случае, многого, и понял он, что при естественном развитии рано или поздно увидит он эти лица в некрологах. "Кто живет, тот помрет, – подумал он, – я же не живу, но и не помру". Такое он себе внушил – не помру я, и все тут. Грешную мысль внушил. Ибо многое он уже о себе знал. О том же, что он сын Антихриста, посланца Господа, догадывался смутно, как сквозь сон. О том ему вскоре мать его сообщила, Вера Копосова, богомольная старушка.
После страстей, случившихся в ее жизни, быстро состарилась она за чтением Евангелия и выглядела гораздо старше своих пятидесяти с небольшим. Лет на десять старше, а то и более. Надевала она дешевые старушечьи очки в железной оправе, брала в руки Евангелие, лицо ее делалось глупо-торжественным, и затылок был как у домашнего животного, с интересом глядевшего на какой-нибудь человеческий предмет.
Удивительно красиво лицо человека мыслящего, читающего искренне про себя глубокую книгу. У человека не мыслящего, читающего искренне волнующую его неразумно, согласно внешнему внушению, книгу, лицо, наоборот, теряет часто вовсе человеческие черты, и черты животного, всегда неприятные на человеческом, проступают в нем. Что-то обезьянье проступало у Веры при чтении ею Евангелия. Но при этом, будучи глупа в мыслях, Вера была иногда нео-жиданно умна в словах. Когда приехала она навестить сына, решил Андрей повести старушку мать на Красную площадь, куда часто бывшие провинциалы водят своих провинциальных родственников, чтоб внушить им почтение к своему нынешнему положению.
У Андрея в тот день была предэкзаменационная консультация в институте, поэтому пришли они с матерью рано, еще солнце вставало. Центр Москвы мучает днем шумом и толчеей, однако тихий рассвет над Кремлем торжественней всяких церковных молений. Розовое небесно-младенческое сияние лежит на старых кремлевских камнях. Русь задумчива в эти минуты, уютно в ней человеческой душе, покойно, как в доме родительском, и кто б ни пришел, видит в ней мать, для которой нет ни своего, ни чужого, которая всех пожалеет, как Мать Божья… Коротки эти соборные минуты на Красной площади летним рассветом. Высоко в хрустально-голубом торжественном небе раздается колокольный звон часов на кремлевской башне Спасителя, и, печатая шаг по гулкой брусчатке, точно под сводами храма, совершаются ритуалы смены почетного военного караула у марксистского гроба господня, у Мавзолея Ленина.
Стояли Андрей Копосов и мать его Вера Копосова и смотрели, как все это совершается. Вдруг оглянулся Копосов и видит слезы на глазах у матери своей, которые текут у человека несознательно и незаметно для него.
– Что вы, мама, – говорит Андрей Копосов, – это смена караула у Мавзолея Ленина. Она каждый день бывает и по нескольку раз.
– Какой почет человеку, – говорит тихо и со слезами в голосе Вера Копосова, униженная постоянно и грехом своим, и грехом людей, – какой почет человеку… – Сказала, не подумав разумом, но умными словами.
Так проявляет себя подлинная народность. Термин "народность" на Руси давно уже стал идолом. Смысл его давно уже канонизирован славянофильской интеллигенции: народность – это простонародье. Есть у славянофилов и Библия своя, которую они изучают с тщательностью монахов-фанатиков, которой безоговорочно верят, которой кичатся и которую противопоставляют в спорах Библии иудеев. Библия эта – русская деревня.
– У вас Библия, а у нас русская деревня, вот она, наша Библия. Вам нашей Библии не понять.
Здесь та самая тайная мечта славян об остановке истории сказывается. Тут и умница Герцен с нелепым упованием на общину. Тут пророк русской несамостоятельной интеллигенции Достоевский, обнаруживший народное якобы в лучшем его виде среди каторжан. Что же оно, народное, не по Достоевскому, а по Пушкину? По Пушкину, народное – не простонародное, а национальное. Народность в писателе, пишет Пушкин, – достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками. По Пушкину, аристократ Расин народен для француза, но не народен для немца. Пушкин, как всегда, гениально ясен, однако даже пророческий гений его не мог понять того, что не было еще рассказано Господом через идущее время. Ибо время – это язык Господень, которым говорит он с человеком. Во времена Пушкина народный вопрос не был еще трагическим вопросом. Во времена Пушкина проблемы народа не существовало в таком трагическом осмыслении, как существует она ныне. Да и подлинно народного было во множестве, казалось разливным, неисчерпаемым океаном подобно полезным ископаемым нашей планеты. Кто ж его иссушил, исчерпал? Народное сознание исчерпало, через которое народ в правители истории начал выбираться. Плодоносен народный инстинкт, этот массовый вечный разум от дедов-прадедов, где, казалось бы, по-своему поступает человек, по-своему говорит, а в действительности прадед его так говорил, дед его так поступал. Не свое человек говорит, а общее, вечное. Как только начинает говорить человек свое, будучи лишен культуры, так сразу он становится бесплоден. Народ научить не может, но у народа научиться можно, чтоб затем объяснить ему самого себя. Это святая обязанность личности. Народ не способен понять свой плодоносный инстинкт своим низким бесплодным сознанием хотя бы потому, что для того, чтоб понять свои национальные инстинкты, надо обладать наднациональ-ным, общечеловеческим сознанием. Когда народ хочет своим низким сознанием понять свои глубокие инстинкты, получается та лубочно-частушечная философия, перед которой преклоняются славянофилы в России. Непутевый разбойник, оппозиционер или правитель – вот конечный продукт народного сознания. Но еще хуже, когда культура, обязанная служить народу, разъясняя ему самого себя, то есть разъясняя народу народность, трусливо-рабски пытается услышать от народа истины о себе, о культуре, о личности. Этим она развращает народ и, воздавая почести бесплодному народному сознанию, уничтожает в народе плодоносный инстинкт. Не много уже его осталось, кое-где сохранился он лишь там, где в личной бессозна-тельности рождаются общие святые слова, где человек мыслит глупо, а говорит умно… И если в XIX веке России удалось создать великую культуру, то это благодаря тому, что Петровские реформы оторвали интеллигенцию от народа, тому, что, черпая из плодоносного океана народного инстинкта, культура не была порабощена народным сознанием. Лишь позднее, к концу века, благодаря стараниям разночинцев-обличителей, народное сознание начало порабощать культуру, и последователи этих обличителей довели этот процесс до своего предела.
Так думал Андрей Копосов, сидя на консультации и вспоминая слова матери. В Литератур-ном институте, бывшем доме Герцена, сторонника деревенской общины – спасительницы России, уже шел летний ремонт, пахло краской, коридоры были загромождены мебелью, пол устлан газетами. Нетронутым оставался конференц-зал, где продолжался учебный процесс воспитания сторонников соцреализма. Подумав некоторое время о своем и сделав несколько беглых заметок-намеков на листе бумаги, Андрей хотел было вслушаться в то, что говорилось вокруг него, однако говорилось вокруг в духе того самого славянофильского, народного сознания так много, и ведущий консультацию известный поэт, человек с чисто русским псевдонимом, исконно, по-рязански был так звонок в голосе, что Андрей вновь отвлекся и начал смотреть по сторонам.
Конференц-зал быт увешан кусками литературы всех времен и народов, именно отдельными органами, извлеченными из тела. Андрей долго думал, на что похожи эти тесно покрывшие все четыре стены стенды с обложками книг, классики прошлого и того, что ныне именуется классикой, и попросту книгами первого, второго, третьего сорта. Вокруг были профили и силуэты. И понял Андрей – это литературная анатомичка, морг для отдельных частей тела. Заспиртованные цитаты и обложки,что-то вроде печени, легких, рук и ног в банках со спиртом. Части тел в спирте менее имеют отношение к человеку, чем камень на улице или ветка дерева. Камень и ветка дерева более похожи на живого человека, чем его собственная печень или легкие, из него вынутые. Так же далеки от литературы и эти куски литературы в литературной анатомичке. Да и во всем этом заведении есть что-то медицинское, научное, где литература выглядит подопытным существом, кроликом, которого мучают исследованиями, где литературе уготовлена роль жертвенная во имя людского благополучия, согласно гуманным принципам социалистического реализма.