Окончив занятие, Андрей Копосов поспешил домой, ибо ему с матерью предстояло посетить множество мест, в которых провинциал приобретает дефицит. Варфоломею Веселову, сыну сестры Таси, надо было купить джинсы, Тасе, бывшей возлюбленной отца своего Антихриста, о чем Андрей не знал, надо было купить комбинацию, патрульной старушке Сергеевне, матери Тасиного мужа, – кускового натурального сахару к чаю, которого в городе Бор не сыщешь, детям Усти – нательное и гостинцев, а также, по возможности, мясных консервов в припас и лимонов-апельсинов, фруктов святых, чтобы ими побаловаться… Однако, вернувшись, обнару-жил Андрей, что все уже куплено, увязано-упаковано белой, серой и синей упаковочной бумагой и бумагой разноцветной с магазинным клеймом. И святого фрукта, лимонов-апельсинов, полная авоська. И мать его Вера в чистом белом платочке сидит и Евангелие читает, сама же вида лукавого, радостного и таинственного.
– Догадайся, сынок, кто здесь был и покупки мне помог совершить…
– Да разве вы, мама, знаете кого-либо в Москве?
– И я знаю, и меня знают, – говорит Вера, – не хотела я тебе сразу говорить, неудобство испытывала, но староверка Чеснокова, древняя старуха из тридцатого номера по улице Державина, она ведь с бывшими квартирантами переписывается. Адрес дала мне Дана Яковлевича и дочери его Руфины. А по телефону я им соседку твою попросила позвонить, славную такую женщину… Руфина мигом приехала. В гости приглашает, вот он адрес.
Садится тогда Андрей на стул и испытывает странную тревогу от услышанного.
– Я знаю этот адрес, – говорит он, – и Руфину знаю. Люблю я ее, мама, и не могу более скрывать.
Тут лукавство на лице Веры, матери его, пропадает, и торжественно-глупый, кроткий испуг, как при чтении Евангелия, воцаряется на нем.
– Неразворотливый ты у меня, сынок, – говорит Вера и крестится мелким крестом, – беспокойный, шатучий, да разве можно родную сестру любить? Грех тебе простится от того, что не знал, а на мне грех, что не сказала. Ох, грешная грехом непролазным.
– Что вы такое говорите, мама, – удивляется тоже с испугом Андрей, – разве она дочь вам?
– Она не дочь мне, но она отцу твоему дочь… Отец твой Дан Яковлевич, еврей… Так что и ты не русский… Недаром тебя родня наша через Тасичку, Веселовы, род старый, волжский, не любит… Особенно Сергеевна. У ней на еврея нюх лесной, звериный, хоть уже лет она преклонных. Так что каюсь я перед тобой, сынок, и прости мне тяжкий грех мой.
И хочет она пред сыном своим на колени пасть. Однако Андрей ее вовремя подхватил и говорит:
– Что вы, мама. Не то страшно, чей я подлинно сын, а то страшно, что не могу я пока к этому привыкнуть. Давайте, мама, в обнимку посидим, может, скорей я к этому привыкну.
Обнялись они и просидели так до вечера. Вечером Андрей Копосов говорит:
– Пойду к отцу моему.
– За это тебе, сынок, спасибо, – говорит Вера. – И я с тобой, хоть не муж он мне перед людьми, но перед Богом муж.
Приходят они, встречает их в передней Руфина и говорит тихо:
– У отца нашего сегодня печальное торжество. Начало поста еврейского Шиво-осор бе-Тамуз, что означает пост в память разбития Скрижалей Завета…
Когда вошли они в дом и увидела Вера Копосова, богомольная старушка, предмет последней женской страсти своей, постаревший и поседевший, со спиной веками сгорбленной, молодо закружилась у нее голова, и сказала она:
– Ты ли это, желанный мой, вот я, сударка твоя… А вот сын твой Андрей, не по тебе названный, но тобой рожденный…
Обнялись мать и отец, давно не видевшие друг друга, обнялись сын и отец, никогда не видевшие друг друга, обнялись брат и сестра, видевшие друг друга, но не знавшие, чем друг другу приходятся и оттого едва не согрешившие… Тут и время подошло свечи зажигать. А зажигание свечей в канун религиозной даты всегда происходит в строго установленное время.
Так, в кругу земной семьи своей встретил пост Дан, Аспид, Антихрист, посланец Господа. Вот перечень святого семейства. Из товарного вагона от безымянной матери своей, угоняемой в немецкое рабство, попала маленькой девочкой к Антихристу пророчица Пелагея, уроженка села Брусяны, что неподалеку от города Ржева. Через прелюбодеяние, третью казнь Господню, приобщилась к святой семье Вера Копосова, как через прелюбодеяние приобщилась к святой семье Иуды Фамарь. И родила Вера от Антихриста в городе Бор сына Андрея, доброе семя. А семя злое, первенец Вася, рожденный от Марии Коробко под городом Керчь, отвергнуто было и отторгнуто и стало навек потерянным Братом… Ибо не все осколки Чаши буду склеены, будут и отторгнутые, однако Божьей Силой Чаша будет как новая…
Пост Шиво-осор бе-Тамуз, пост 17-го Тамуза, был одним из самых печальных, ибо это была скорбь не по насилию внешнему, чего немало было в еврейской истории, а по злодеянию внутреннему, совершенному народом против себя же, отвергнувшего Бога своего и оскорбивше-го пророка своего Моисея, который в гневе и страдании отрекся от неразумных и разбил Скрижали Завета. Далее последовал известный диалог между Господом и Моисеем. Всякий раз, когда Моисей пытался отречься от своего неблагодарного народа, его уговаривал Господь пересилить свой справедливый гнев не во имя народа, который так же дурен, как и иные народы, а во имя исполнения предсказания пророка. Когда же Господь хотел отречься, уговаривал Моисей, и опять не во имя этого народа, а во имя Замысла Господнего, с этим народом связанного. Так, в промежутке между Первыми и Вторыми скрижалями, укрепилось Моисеево отношение к народу, самое достоверное и простое. Сказано: "Скрижали были дело Божье, и письмена, начертанные на Скрижалях, были письмена Божьи".
Когда же приблизились Моисей и Иисус Навин к стану, сказал Иисус:
– Военный крик в стане.
Но Моисей сказал:
– Это не крик побеждающих и не вопль пораженных, я слышу голоса поющих.
Так, с пением и плясками вокруг золотого тельца, языческого кумира, отрекся народ от Бога. Так искусство – Божий дар – было обращено против Подарившего. Двойной это грех, ибо, кроме искусства, нет ничего Божьего у человека. Наука – дело людское, насущное, необходи-мое для удовлетворения людских благ. Она в Боге не нуждается, и религиозной науки быть не может и не должно. Философия тоже дело людское, как и наука, ясно причиной своего существования, философия необходима разумному существу для умственных физкультурных упражнений. Подобно тому, как белка в колесе бесполезным бегом совершает полезное деяние, сохраняя силу мышц, так философия сохраняет силу мышц умственных, необходимых для удовлетворения людских благ в борьбе за существование. Потому религиозная философия выполняет, по сути, то же предназначение, что и атеистическая, и всякая последовательная попытка через философию постичь Бога неизбежно ведет к атеизму. Нельзя постичь бога и через мораль, поскольку всякий последовательный честный моралист, даже такой, как Лев Толстой, должен ответить на пресловутые вопросы, связанные с моралью: отчего человек смертен и отчего в Божьем мире существует и в пределах человеческой жизни торжествует зло?
Но есть нечто для жизни, для удовлетворения благ, для борьбы за существование ненужное и непонятное, а как раз наоборот, часто уменьшающее физические возможности в противовес науке, не всегда прибавляющие ума в противовес философии и затемняющее вечные вопросы, противоборствуя этим с моралью… На седьмой день Творения было его Рождество, когда Господь попросил человека дать имя всему Им сотворенному…
Так начал Господь свою игру с человеком, и назвал эту игру человек искусством. Что есть искусство, как не инстинктивное подражание Творцу? Конечно, и через искусство нельзя увидеть Бога и постичь Его. Сказал ведь Господь Моисею: "Лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может Меня увидеть и остаться в живых". Но искусство есть то пламя огня из тернового куста, которое увидел Моисей, никому еще не известный пастух, далеко в пустыне у горы Хорив. Даже великое искусство не может постичь Бога, но оно есть знамение, подобно пламени из тернового куста. Знамение того, что Бог рядом. Когда душа человеческая потрясена и просветлена искусством, значит, рядом Бог, и не упусти этого мгновения, как не упустил своего потрясения пастух Моисей. В эти минуты Господь разрешает тебе говорить с Собой прямо с глазу на глаз, ибо сказано у пророка Исайи: "Не всегда говори с Господом, а тогда лишь, когда Господь рядом…" Однако, чтоб не упустить мгновения своего, когда Бог рядом, нужна хотя бы частица таланта, которым обладал Моисей, сказавший: "Пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает…"
А в святом семействе Антихриста, посланца Господня, все наделены были такой частицей таланта, никто не упустил своего мгновения. Ни пророчица Пелагея, ни Вера Копосова, ни Андрей Копосов. Дурное же семя, Вася от Марии Коробко, отвергнуто было.
Когда попрощались уже перед уходом, подняла Вера Копосова глаза на мужа своего и сказала вдруг:
– Ты ли это, Господи?
Ответил он:
– Не называй меня Господи, ибо один у нас Господь. Мы же все придем и уйдем. Ибо какая разница, что изгоняет нас на тот свет, то ли внешние безысходные обстоятельства, то ли наши собственные хитрости.
Так проговорили и простились они. Каждый зажил своим. Вера, жена Антихриста, еще более поглупев разумом и поумнев словом, увезла в город Бор купленные свертки и святые фрукты – лимоны, апельсины; Андрей, сын Антихриста, окончив курс, поехал передохнуть возле матери от столичных раздумий; пророчица Пелагея занялась выполнением своего обещания, данного Савелию, мечтающему в опыте по созданию философских человечков использовать ее кровь девственницы; Антихрист, ожидая повелений Господних, по-прежнему работал дворником жэка, а Вася, отторгнутое семя, лежал на кладбище среди цветов, которыми завалили его могилу неожиданно появившиеся многочисленные поклонники.
Меж тем пророчица Пелагея сдала свою кровь на анализ в лабораторию местной поликлиники. Савелий выкупил пробирку с ее кровью у выпивающей медсестры-лаборантки, разумеется, незаконно. Так же незаконно выкупил он и пробирку с собственной кровью, которую, хотя бы в колбе, вздумал смешать он с кровью любимой женщины. К опыту можно было приступать во второй раз. Ибо скрыл он от пророчицы, что уже совершил он первый опыт, окончившийся неудачно: выкупил у непутевой медсестры из лаборатории кровь неизвестных ему мужчины и женщины, в нужном соотношении смешал, прибавил чистой майской росы, собранной на рассветном Тверском бульваре, прикрыл слепой крышкой и поставил в теплое место для гниения. Однако после того, как процедил он образовавшуюся сверху пленку – менструм – и перенес ее в другую чистую колбу, пузырька, который должен был свидетель-ствовать о зачатии искусственной философской жизни, не образовалось. И хоть в одном Савелий огорчился, но в другом обрадовался. Нет, не оттого он обрадовался, что решил покончить с бесплодным грешным делом. Обрадовался он оттого, что все равно сомневался в рискованном деле, каким являлось взятие для опыта крови людей неизвестных. Поскольку сказано: "Ежели кровь, из коей приготовлен Отцер и из которого выросли мужчина и женщина, взята из людей нецеломудренных, то мужчина будет наполовину зверь, также и женщина будет снизу ужасного виду".
Ныне вторично проделывал он опыт, запершись в своей комнате, ибо в комнате матери античник Иловайский громко спорил то с одним, то с другим приятелем своим о Христе. Недавно Иловайский переехал к ним, стал Савелию отчимом и теперь спорил о Христе одетый по-домашнему.
Античник Иловайский дома был бос, и в споре он быстрыми мелкими шагами ходил взад и вперед, ступая по натертому Клавдией паркету старческими, белыми с краснотой йогами. Пальцы ног его не были все одинаково измучены мозолями, однако все они были нездоровы. Одет он был в широкие короткие штаны неопределенного цвета, салатовую майку с широкими шлейками, постоянно сползающими с белых костлявых плеч при жестикуляции. Маечные проемы были так велики, что обнажали бока и худые ребра, а спереди майка была короче, ибо на худом теле Иловайского бугрился шариком живот.
– Вот чаша, она проста, – кричал он, хватая пахнущую водкой чашку из наполовину уж сведенного на нет сервиза, купленного во времена Иволгина. – Но вот я ее ударю о пол, и она сразу станет сложной…
Савелий брал с собой термос с чаем, бутерброды с сыром, колбасой и запирался на целый день, выходя лишь по нужде. Ни глупая мать, ни даже бестактный Иловайский его не тревожили. Однако как-то под вечер вдруг постучали.
Это был трудный, тревожный вечер. Опыт приближался к той стадии, на которой он прошлый раз окончился неудачей. Уже была смешана кровь в соотношении две части его собственной и три части Руфины, уже отстоялась она в теплом месте под глухой крышкой, уже смочена она была росой, правда, не майской, и это тревожило; уже осела на дно красная земля, уже отделен был менструм, процежен и помещен в чистую колбу; уже часть тинктуры из царства животных, сырое яйцо, помещена была в колбу, однако пузырька-зародыша не появилось.
Когда постучали в дверь, сидел Савелий, сжав голову руками, и ему казалось, что в затылке у него завелись черви. Он хотел уже злобно крикнуть, обругать мать свою, когда вдруг услышал голос Руфины, любимой женщины, чья кровь участвовала в опыте с его собственной. Сердце забилось, дыхание участилось. Отпер Савелий.
– Как душно здесь, – сказала Руфина, входя, красивая, голубоглазая, – окно заперто… – И она распахнула окно.
Июльская лунная теплынь мягко, по-птичьи впорхнула в воспаленную комнату Савелия и, казалось, шепнула на ухо Савелию нечто неразборчивое… В центре каменной, бесплодной Москвы запахло вдруг яблоком, не прелым яблоком с лотка, а живым яблоком, орошенным ночным дождем. Так пахнет жизнь. А запах жизни и взгляд любимой женщины, одновременно совпавшие, – это уже то безумие, без которого невозможно плодоношение. Безумие подняло Савелия, измученного с позднего детства своего застенчивым грехом мальчика-затворника, и понесло с распростертыми руками навстречу женщине. Однако в тесной комнате, уставленной колбами и пробирками, он зацепился ногой за какой-то предмет, который потом не мог обнаружить, и упал, сильно ударившись коленом. Руфина засмеялась, провела сладкой ручкой своей по волосам его, отчего тело его покрылось, как на холодном ветру, мурашками, гусиной кожей, и вышла. Савелий лег не раздеваясь на койку и, не закрыв окна, уснул, измученный. Проснулся он внезапно, словно от выстрела. То античник Иловайский хлопнул дверью. Хмельно разругавшись с Клавдией и находясь в вольтеровском состоянии, вышел он побродить по городу. Войдя в метро, он опустился на сиденье. Едва поезд тронулся, как Иловайский бешено, но безвольно замотал седой головой то влево, то вправо, зажав в кулаке очки без футляра и пугая окружающее мирное население своим желтым лицом. Выйдя на конечной остановке, он, вихляя, пошел в толпе, но к выходу не дошел, глянул по-бараньи, выкатив глаза сверху вниз, на каких-то женщин, сидевших на одной из скамеек, и уселся рядом на свободный краешек, подперев ладонью провисающую, точно готовую сорваться с шеи, голову.
А Савелий, ненадолго разбуженный, вновь крепко уснул. Снился ему сон сперва жутко комический, потом просто жуткий. Вначале снится: идет он по улице, и на заборе мелом написано – "зарежу". Поворачивает он за угол, и там опять мелом надпись – "верь, зарежет". Потом снится: тошнит его каким-то веществом, напоминающим вату, и маленькие частички этой ваты во время тошноты летают вокруг него. Сделав над собой усилие и проснувшись, как делает усилие тонущий, чтобы вынырнуть, Савелий действительно ощутил подкатившуюся снизу, от живота, тошноту. Зажег ночник, встал и торопливо подошел к колбе, где находился менструм, и к колбе, где была частица куриного яйца, сбрызнутого менструмом из крови и росы. Пузырек-зародыш поднялся кверху, да не просто пузырек, а уж нечто развившееся за ночь, с жилками. Тогда дрожащими руками, негнущимися пальцами, холодея от страха уронить колбу, откупорил Савелий меструм и влил туда, где был зародыш, немного менструма, предварительно подогрев на спиртовочке.
С этого момента жизнь Савелия потеряла всякий смысл для него помимо опыта. Строго исполняя предписание, он старался не шевелить крепко закупоренную колбу. Не выходя из дома, побледнев и потолстев от малоподвижного своего поведения, следил он, как бродит в колбе концентрат и пузырек становится все больше. За месяц четыре раза вливал он менструм, все увеличивая порции. И вот свершилось, как предсказывалось в алхимической книге. "После сего времени, когда услышишь нечто шипящее и свистящее, то подойди к колбе, и к великой радости и удивлению твоему ты увидишь в ней две живые твари. Ежели от целомудренной крови они, то будешь радоваться ими и взирать на них с сердечным веселием. Но они будут не выше одной четверти аршина, однако же шевелятся и движутся, и ходят взад и вперед по колбе. В середине же вырастет деревце, украшенное всякими плодами".
Так все и случилось. Менструм Савелий подливал отныне через трубочку с зажимом резинкой, ибо знал, что воздух, которым дышит обычный человек, вреден для крошечных мужчины и женщины, живших в его колбе. Вокруг них выросло много трав и деревьев, от которых они питались, и к Савелию они относились со страхом и почтением. Решил Савелий воспользоваться этим страхом и почтением, узнать у философских человечков то, что хотелось ему узнать. Спросил Савелий:
– Каковы главные идеи мира?
Ответил философский мужчина, тогда как философская женщина сидела в колбе подле него и его ласкала:
– Главные идеи – это идея Времени и идея Пространства. Идея Времени – религиозная, идея Пространства – атеистическая. Идея Пространства родила философию и науку, идея Времени – религию и искусство. Однако позднее произошло кровосмешение. Идея Простран-ства – созерцательная, и человек способен достичь в ней иллюзии равенства с Богом. Идея Времени – деятельная, человек чувствует в ней свою слабость перед Будущим, зависимость от Будущего и нуждается в помощи Господа. Буддизм и античность – идеи Пространства. Библия – идея Времени. Когда разбита была Чаша, христианский мир из временного все более становился пространственным. В идее Пространства, идее настоящего, идее красоты, гений достигает величия, но предела своего он все-таки достигает в идее Времени, идее Будущего.
Тогда спросил Савелий:
– Что есть мир философский и что есть мир религиозный?
Ответил мужчина из колбы: