Голубая акула - Ирина Васюченко 20 стр.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Служебные передряги

Сегодня наконец заявился новый заведующий нашей конторы. ЗАВ, как теперь принято выражаться, оказался крупным мужчиной с толстыми плечами и потным, как у Афоньки-кабатчика, раздраженным лицом. Даже в резком стуке, с каким он упирается своими костылями в пол, сквозит дурное расположение духа. Возможно, он слышал неблагоприятные отзывы о нашей конторе и собирался с первых же минут показать нам, что с ним шутки плохи.

Не поздоровавшись, он с задиристым стуком прошествовал к осиротевшему столу Мирошкина и, установившись над ним, по-командирски рявкнул:

- Все в сборе?

- Домна Анисимовна Марошник задерживается.

- Не задерживается, а опаздывает. Не беспокойтесь, она за это ответит. Остальные?

- Что - "остальные"? - ледяным тоном осведомилась Ольга Адольфовна.

- Спрашиваю в последний раз: кроме Марошник, все на своих местах?

- Все присутствуют. А разрешите поинтересоваться, уважаемый, где теперь товарищ Мирошкин?

Вновь прибывший всем корпусом со скрипом повернулся к спросившему - то был, естественно, Миршавка. Последовало неприятное молчание, во время которого я успел вспомнить базар, запропавшего невесть куда продавца человечков в бутылках, старую даму с "дрессированным морским животным", ее заговорщицкий шепот…

- Мирошкин трудится на другом фронте. Вас это не должно касаться. Кто где нужнее, тот там и трудится, ясно? И прошу запомнить: я вам не уважаемый, а товарищ Сипун Петр Фадеевич! Вопросы есть?

- Как вы изволили выразиться? Неуважаемый товарищ Зипун? Весьма приятно, весьма!

Корженевский выдвинулся из-за шкафа. Его было трудно узнать. Неровные красноватые пятна проступили на обычно бескровных скулах. Очи метали молнии, достойные Зевса-громовержца.

- Отдаете ли вы себе отчет, где вы находитесь, неуважаемый товарищ Зипун? - прогудел он тишайшим, но до того зловещим голосом, что, не будь новый ЗАВ лысым, волосы зашевелились бы у него на темени. Не ведая, что в этой прозаической конторе есть такое благородное, отчасти таинственное место как "эрмитаж", Сипун взирал на внезапно явившегося перед ним Корженевского, словно то было потустороннее видение. Наконец ему удалось пролепетать:

- Я не Зипун…

Царственным мановением десницы Корженевский отверг столь несущественное возражение:

- Это ваша забота, товарищ Армяк или кто бы вы ни были. Я же покорнейше вас прошу зарубить на своем носу следующее. Перед вами люди, не только пострадавшие от тиранического режима, но имеющие высокие заслуги! Борцы за народную власть! Товарищ Марошник - он простер длань в сторону Домны Анисимовны, успевшей за это время появиться в дверях, да так и обомлевшей в растерянности, - участвовала в распространении революционной газеты "Искра"! ("Ну и ну!" - изумился я про себя.) Товарищ Трофимова, - тот же жест в сторону Ольги Адольфовны, - вдова знаменитого доктора Трофимова, того самого, что, рискуя жизнью, спас от расправы многих красных бойцов, получивших ранения в революционных схватках!

Голос Корженевского уже грохотал, аки труба иерихонская. Я поневоле вспомнил мамины театральные приемы. То было игрой, это - тоже, но действо, что сейчас разыгрывалось перед нами, было полно истинно трагедийного величия, недоступного нашим комнатным сценкам. Корженевский гремел:

- Товарищ Алтуфьев - человек, который некогда в Блинове помог самому товарищу Толстуеву избегнуть царских застенков! Товарищ Миршавка - поэт, регулярно воспевающий в своих творениях победоносную мощь народной власти! Наконец, ваш покорный слуга проливал кровь, сражаясь в рядах конармии Котовского! Имя Григория Ивановича Котовского вам что-нибудь говорит? - Последние слова он произнес опять негромко, буднично и вместе с тем с неизъяснимой угрозой в голосе.

Сипун был раздавлен. Жалкий одинокий калека затравленно озирался, словно и впрямь не понимая, куда он попал. Никто не пришел ему на помощь. Миршавка, привыкший принимать сторону начальства, и тот на сей раз счел за благо помолчать. Сипун слишком неосторожно задел его самолюбие, а Миршавка был злопамятен. Мирошкин, зная его мстительность, не допускал таких промахов…

- Я больной человек, - прохрипел ЗАВ.

Народ продолжал безмолвствовать.

- Мне… к доктору.

Он двинулся к выходу, но, не дойдя, пошатнулся и едва успел ухватиться за угол шкафа. Костыль упал с грохотом. Сипуну пришлось рискованно изогнуться, чтобы поднять его. Сердобольная Домна Анисимовна все же шагнула вперед и поддержала ЗАВА за локоть. Впрочем, она единственная из нас пропустила его выходную арию.

Едва Сипун удалился, все кинулись к Корженевскому с выражениями восторга и благодарности. Но боевой задор ясновельможного пана угас. Пробормотав:

- Пустое. Какая мерзость… - он ретировался к себе в "эрмитаж". Мы потолковали о Сипуне и, сойдясь на том, что укрощение свершилось и теперь какое-то время можно будет пожить спокойно, занялись каждый своими делами.

Меня вызвал Александр Филиппович. Объяснение, что произошло тогда между нами, было совсем не похоже на сегодняшний триумф Корженевского. Горчунов был крайне мною недоволен. Он имел на то причины, отрицать которые я не мог. Свои непосредственные обязанности я в последнее время исполнял спустя рукава. Прежде скрупулезно аккуратный при составлении обвинительных заключений, я стал допускать ошибки, по большей части пустяковые, но нашлись среди них и две поистине возмутительные. Отчет об инспекции мест заключения все еще был не готов. Задольский полицмейстер, как я и предполагал, нажаловался на меня. Спирин, формальных жалоб по начальству не представивший, также не считал нужным скрывать свою досаду.

Обо всем этом Горчунов сообщил мне таким бесцветным тоном, словно перед его умственным взором стоял официальный документ, где описывались мои прегрешения, он же только читал кем-то другим начертанные строки. Слушая его, никто бы не поверил, что совсем недавно здесь, в этой же самой прокурорской, он признавался мне в почти отеческой привязанности. Сейчас вышестоящий чиновник по всем правилам распекал нижестоящего, а тому, увы, нечего было возразить.

Я и не пытался. Как напроказивший мальчишка, тоскливо ждал конца нотации. Вероятно, Горчунов предполагал, что я стану оправдываться, сознаюсь в своей и без того очевидной неправоте, пообещаю исправиться. Очевидно, что-то в этом роде и следовало сделать. Но сказалось напряжение последних дней и, главное, как ни парадоксально, уважение и приязнь, которые я испытывал к Александру Филипповичу. Эти чувства не дали мне прибегнуть к формальным отговоркам, что я бы не преминул сделать, окажись передо мною иное начальствующее лицо.

Да и самому Горчунову таких отговорок было не надобно. Он был достаточно умен, чтобы вмиг распознать лукавство подобного рода. А сказать, мол, "Александр Филиппович, вы были правы, а я поступал как глупый молокосос, но теперь даю вам честное слово, что это не повторится", - как я мог?

Она ведь сказала: "Я вам доверяю". Обещая ни о чем более не расспрашивать, она предоставляла мне действовать по своему усмотрению, так и тогда, как и когда смогу. Но - действовать! Сейчас придется затаиться, переждать эту бурю, но потом… Потом, когда приведу в порядок текущие дела, усыплю бдительность Горчунова, соберусь с мыслями, я выберу благовидный предлог и отправлюсь в Москву на поиски Миллера. Правда, по прошествии времени сей замысел казался все более сомнительным. Но другого в запасе не было.

Задумавшись об этом, я сам не заметил, как перестал слушать плавную обвинительную речь Горчунова. И боюсь, Александр Филиппович об этом догадался. В его доселе монотонном голосе зазвучали нотки обиды и гнева:

- Короче, вы чрезвычайно меня обяжете, если впредь не будете допускать столь вопиющих отступлений от вашего прямого долга. Не смею долее задерживать.

Я уже поднялся, когда он меня остановил:

- Подождите! Позвольте узнать, вы не подыскали еще постоянного места пребывания для вашей лошади? Разумеется, я готов подождать еще какое-то время, но не скрою, меня несколько стесняет…

Не следовало этого говорить. И вовсе не стесняла его Геба, он просто был раздражен тем, что в его глазах было моим бессмысленным упрямством и строптивостью, и дал волю гневному порыву. Оттого, что оба мы тотчас поняли истинную природу владевшего им чувства, Александр Филиппович рассердился еще больше. Он не был ни мстителен, ни мелочен, но я вывел его из терпения. Сказанного не воротишь, да и я, в свою очередь, был чувствительно задет этой демонстрацией.

- Виноват, - ответствовал я сухо. - Благодарю за напоминанье. Разумеется, я позабочусь, чтобы вы были избавлены от этого беспокойства в самый короткий срок.

- Сделайте одолжение!

Через пару дней я за сущий бесценок сбыл Гебу кому-то из многочисленных приятелей Легонького. Старушке было не впервой менять хозяина. Вряд ли у нее были причины особенно сожалеть обо мне, то надолго забывавшем о ней, то доводившем до изнеможения скачкой по раскисшим дорогам.

Да и мое сожаление было лишь мимолетным уколом в сердце. Детская мечта сбылась слишком поздно. Должно быть, моя попытка осуществить ее была изначально напрасной. Прощай, Геба!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Успех у дамы

Самой трудной из моих забот в те дни стало попечение о том, как бы слишком не зачастить к Елене Гавриловне. Не было дня и часа, чтобы меня не тянуло туда. Но я опасался наскучить ей, показаться назойливым, неделикатным, наконец, повредить ее репутации. Однако торчать по вечерам на званых обедах мне стало невтерпеж. Так пусты вдруг показались эти разговоры, всегда одни и те же, так банальны…

Впрочем, не хочу повторять всем давно известных инвектив. Лучшие умы, не моему чета, многажды справедливо бранили тот узкий, суетный, не слишком естественный мир, ныне исчезнувший навсегда. Тогда он был жив и казался вечным, теперь - мертв, что толку обличать его?

Да и, по совести, не мое это дело. Ведь еще недавно я был чуть ли не в восторге от этих приемов, от своей негаданной причастности свету, пусть блиновскому, провинциальному, но все же, все же… Не попадись на моем пути Елена Завалишина, я, может статься, и прижился бы здесь. Продвижение по службе. Обеды. Карты "по маленькой". Плоские, беззубые, зато не обидные шутки. Любезности, интрижки, а там и женитьба, дети. И мирное, постепенное угасание в кругу…

Тьфу ты, пропасть! Какое, к дьяволу, мирное угасание? В самом деле, смешно: оттого что я оставил Блинов до войны, революции, разрухи, мне подчас мерещится, что там и поныне все как прежде. Так, помню, в детстве, когда наступала зима, я все просился в Нескучный сад, ревел, твердил:

- Мама, поедем! Там тепло! Там солнышко!

Меня урезонивали, ставили в угол, даже отшлепали раз или два - все было напрасно. И однажды мама сдалась:

- Будь по-твоему, одевайся!

Мы сели на извозчика. Все во мне пело. Я победил. Мы ехали по заснеженному городу в лето. Не простую радость я переживал тогда, то были минуты высокого торжества. Ожидание рая: ведь лето, о котором мечтаешь в зимнюю стужу, право же, не совсем то, что наступает своим чередом в неукоснительной смене времен года.

А потом - заиндевелая решетка парковой ограды, за ней опушенные инеем деревья, кусты, тонущие в снегу, сугробы. Я снял варежку и потрогал решетку пальцем. Палец прилип: мороз был крепкий. Я отлепил палец, надел варежку и молча затопал к извозчику. Мама не отпустила его. Он ждал на козлах, ухмыляясь и похлопывая рукавицами. В дороге мама успела рассказать ему о причуде "маленького упрямца". Теперь они вместе потешались над моей глупостью.

- Эк губы-то надул! - воскликнул извозчик, подмигивая красивой барыне.

Мамин смех отозвался в морозном воздухе хрустальным колокольчиком. Мама обожала нравиться. Даже простолюдинам. Папе, когда он однажды упрекнул ее в этом, она строго возразила:

- Ты ничего не понимаешь. Я дарю этим людям сказку.

Ей верилось, должно быть, что извозчик унесет в своем заскорузлом сердце ее улыбку, словно хрупкую таинственную драгоценность, оброненную феей. А он-то небось вечером в кабаке, вспоминая с приятелями веселую барыньку, похабно ржал и сыпал непристойностями. Хорошо, что она об этом не подозревала. Милая мама, мы были роднее друг другу, чем казались. Твоя дареная сказка и мой вечно цветущий сад - не одно ли и то же?

Бог знает, куда меня занесло. Всегда был сентиментален, хотя смолоду тщился скрывать сей наивный порок за суровыми и циническими ужимками. А теперь оставил попечение: какая разница, сентиментален я или нет?

Однако пора возвратиться в Блинов. Итак, я стал чуждаться общества, оно же, не слишком опечаленное, в ответ охладело ко мне. Приглашения, отвергнутые под благовидным предлогом, более не возобновлялись. Поклоны встречных на улицах стали рассеяннее. Из московской интересной штучки я превращался в местного чиновника средней руки, не богатого, да еще и позволяющего себе не по чину какие-то причуды. Так я понимал это тогда и, вероятно, был недалек от истины.

Свободные вечера я проводил за чтением романов и стихов. Кое-какие книги остались мне от предыдущего обитателя квартиры. Проглотив их, я зачастил в книжную лавку. Читать ради собственного удовольствия - это была забытая роскошь, которой я не позволял себе аж с тех пор, как меня выставили из девятой гимназии.

Там я слыл весьма усердным, даже запойным читателем, но все больше Купера да Майн Рида. Сидоров иногда подсовывал мне стихи, то непонятно волнующие, то, на мой вкус, глупо манерные, но по-настоящему пристраститься к поэзии я так и не успел. Теперь же, в ту невозвратную блиновскую зиму, вдруг полюбил стихи безумно, хотя внутренний голос нашептывал, что это увлечение не делает мне особой чести. Не будучи знатоком, я без разбора поддавался воздействию всего, что питало мою воспаленную мечтательность. Стихи могли быть посредственны либо не слишком ловко списаны с великих образцов. Но, даже замечая это, я глотал их с жадностью подобно тому, кто готов пить и дешевое вино, лишь бы голову кружило.

В тот вечер после службы я опять заскочил в книжную лавку. Продавец Вячеслав Петрович был уже моим добрым знакомцем. Мы потолковали, помнится, об Апухтине, о ком-то еще из подающих надежды молодых стихотворцев, и я не спеша отправился домой со связкой книг под мышкой, предвкушая тихую пронзительную отраду одинокого вечера и чтения, то и знай прерываемого грезами о ней. Груша, верно, уже ушла, и отлично…

Наперекор обыкновению, Груша ждала меня. Она так и бросилась мне навстречу, сгорая от любопытства:

- У вас дама! Она ждет в гостиной!

Сердце мое дрогнуло и заколотилось от радости и тревоги.

- Завалишина?

- Нет-нет! - По Грушиному тону было ясно, что нынешняя посетительница понравилась ей не в пример больше. - Она не захотела назваться, только и сказала: "Подожду!" И давно ждет! Такая барыня…

Похоже, за время этого ожидания я сильно вырос в Грушиных глазах. Ну, коли ее так поразила моя визитерша, надобно это использовать.

- Принесите, пожалуйста, в гостиную чаю с пряниками… там, кажется, еще оставались в буфете?

- Остались! Я мигом!

Удивительное дело: я до такой степени позабыл о своем не столь уж давнем амурном приключении, что при виде госпожи Шеманковой прямо остолбенел от неожиданности:

- Елизавета Андроновна, вы?!

На ней был изящный сиреневый костюм из мягкой, должно быть, очень дорогой ткани. Конечно, она была, как всегда, подкрашена, но так умело, что в ее облике нельзя было заметить ни малейшей искусственности. Легчайшее облако знакомого аромата окутывало ее - Елизавета Андроновна имела пристрастие лишь к духам… сейчас уж не упомню, как они там назывались, и никогда не снисходила до других, сколь бы модны они ни были. Таков был ее неколебимый принцип, в коем, как догадываюсь, есть немалый резон.

Короче, Шеманкова была хороша и элегантна как никогда или, вернее, как всегда. Появление в моей конуре столь блистательной особы и ее готовность терпеливо ждать такого недотепу, как я, не могли не потрясти воображение Груши. Что до моего собственного изумления, Шеманкова, по-видимому, была им немало позабавлена.

- Вы неподражаемы! Кто-то мне рассказывал, что у коренных народностей Севера есть такой обычай. Чем больше хозяин желает почтить гостя, тем громогласней он удивляется его приходу. Вы, случайно, не из тех краев?

Мы немножко посмеялись, и я признался:

- Право, Елизавета Андроновна, я действительно…

- Не ждали? - подхватила она насмешливо. - Ну же, вы сегодня так очаровательно церемонны: спросите еще, чему вы обязаны честью видеть меня здесь! И не забудьте справиться о здравии Сергея Платоновича. Тогда я смогу вам ответить, что Сергей Платонович, благодарение Богу, здоров, но засвидетельствовать свое почтение не прибыл, поскольку уехал к матушке в Самару. Так завяжется легкая остроумная беседа. Но посудите сами, разве справедливо, чтобы я поддерживала ее одна за нас обоих?

Положение было щекотливым. Собравшись с мыслями, я потупился и тоном, выражающим печальную покорность судьбе, произнес:

- Я не имел смелости надеяться, что вы сохранили ко мне некоторое расположение. В последнее время я замечал с вашей стороны знаки неблагосклонности…

- О, так вы изволили рассердиться!

- Что вы, Елизавета Андроновна! Как бы я смел? Это было бы и глупо, и неблагодарно. Просто я понял, что разочаровал вас. И что с моей стороны было чрезмерной дерзостью претендовать на… дружбу такой женщины, как вы. Я вас недостоин!

Если я и лукавил, то лишь наполовину. Ни этот старый боров Сергей Платонович, ни я сам, да, пожалуй, и никто из окружавших ее господ не стоили такой дамы. Я даже представлял себе примерно этого достойного любовника, вероятнее всего, из высшего офицерства - красавца, хорошего рода, при деньгах и непременно способного на безрассудную страсть. Притом он не должен быть слишком чувствителен, это вовсе не к месту. Приступы мечтательности в ее избраннике лишь досаждали бы Шеманковой. Нет, зрелая мужественность, острый элегантный ум, презирающий всякого рода меланхолические блуждания в умозрительных дебрях, и сильный темперамент, способный воспламениться при встрече с нею, - вот что здесь было нужно. От всей души я желал ей счастья и даже, пожалуй, несколько грустил, что она киснет в Блинове, где некому по-настоящему оценить ее.

Только я-то был здесь вовсе ни при чем. При всех своих совершенствах Елизавета Андроновна была не нужна, грешным делом, почти скучна мне. Да и я был ей не нужен. Наши короткие тайные встречи, поначалу пьянящие, стали остывать прежде, чем мы успели толком узнать друг друга. Трех месяцев не прошло, как я уж ей надоел. И поделом: я не любил ее.

Назад Дальше