Ей-то казалось, как нередко кажется женщинам, что если она только тешит случайную прихоть, то тем естественнее, чтобы я сгорал от любви. Думаю, она первая решилась меня оставить. Только никак не предвидела, что я легко смирюсь со своею участью покинутого. Это сбило ее с толку, заставило даже предположить, что я стою большего, нежели ей казалось. И вот она пришла ко мне. Пришла проверить себя и наказать, а впрочем, если вздумается, быть может, снова осчастливить меня.
Разумеется, в те минуты я не размышлял об этом столь обстоятельно. Но, как бы то ни было, вот она, в моем доме, явилась без зова, даже без видимой причины и несомненно со мною кокетничает. И это Шеманкова, по мнению многих, самая обольстительная из здешних дам! При всем своем замешательстве и жажде поскорее покончить с тягостным недоразумением я был польщен и взволнован.
Никогда бы не подумал, что могу одержать столь славную победу. Да еще так, почти мимоходом, даже не приложив к тому стараний! Значит, во мне куда больше мужского обаяния, чем я привык полагать. Стало быть, как знать, и Елена… При этой мысли на моей физиономии, очевидно, проступила мечтательная ухмылка. Она заставила госпожу Шеманкову рассмеяться:
- Кажется, вы наконец начинаете понимать, что я здесь! Не прошло и часа!
Вошла Груша с чаем. Долгонько же она возилась! На сей раз, не иначе, подслушивала… Елизавета Андроновна разглядывала ее, загадочно прижмурив ресницы. Когда дверь за Грушей закрылась, она лукаво заметила:
- Наверное, приятно иметь хорошенькую горничную? Когда перед тобой постоянно мелькает юное свежее личико, жизнь кажется не такой скучной? Как вы находите? Право, мне надо об этом подумать. Терпеть не могу зиму! Я так грущу, скучаю, мерзну - бр-р! А у моей Агафьи до того постная физиономия, ну хоть плачь! Не переманить ли мне у вас эту вашу куколку?
- Помилосердствуйте! - с фатовской ужимкой вскричал я. - Аграфена Потаповна так исполнительна!
Что за безмозглым щенком я был тогда! Нельзя шутить в такие минуты. Я забыл сию азбучную истину или, что вернее, еще не знал ее. Ответом мне был серебристый смешок, потом Шеманкова вздохнула:
- Так и быть, можете оставить ее себе, но взамен… Что же я хотела потребовать? Ах да! Ответьте мне со всей прямотой на один вопрос: вы решительно не желаете больше называть меня Лизой?
- Я потерял это право, - пробубнил я и опять скромно потупил взор. Но было поздно.
- Какой вы, однако… - Откинувшись на спинку дивана, она теперь изучала меня с недобрым любопытством. - Вы цените простоту, не так ли? Удобство во всем? В любви, я думаю, тоже: женщина не должна быть слишком привередливой, ведь такова ваша философия? "Исполнительна" - прелестное словцо, как только оно пришло вам на ум, такое точное, удачное? Мне-то, признаться, раньше казалось, что вы все как-то туманно выражаетесь.
- Вы сердитесь на меня, - вздохнул я с подобающей кротостью. - Я это заслужил…
На сей раз в ее смехе послышалось что-то похожее на скрежет.
- Сержусь? С чего бы это? Впрочем, вы еще неопытны, мой друг, так мало повидали. Ничего удивительного, если вы поминутно ошибаетесь, и даже самым прежалостным образом. А на Востоке вы когда-нибудь бывали?
Только что спрашивала, не из Сибири ли я родом, теперь ей надобно, чтобы я путешествовал по Востоку! Я пожал плечами:
- Не доводилось.
- О, какая жалость! Там прекрасно. Бухара, Самарканд - это дивно, уверяю вас! Но знаете, что мне особенно понравилось? Ни за что не угадаете! Верблюды.
- Верблюды? - повторил я тупо.
- Вас удивляет? Вы думаете, это просто горбатая лошадь, которая ничего не пьет и бегает по пустыне? Ах нет, дорогой мой, совсем напротив! Это существа, каких и вообразить нельзя. На них даже когда смотришь, и то не верится, что они настоящие. Что вправду можно быть настолько нелепыми. Они поистине уморительны: высоченные, довольно безобразные, но, главное, такие чванливые, будто созданы не для того, чтобы по пескам тяжести перевозить и колотушки терпеть, а для каких-то чрезвычайно выспренних размышлений. Губы свои толстые распустят, глазищи рыжие вылупленные вот эдак полузакроют и выступают сонно, надменно… Ох! - Она всплеснула руками. - Да что я вам-то рассказываю? Вам это представить проще простого. У нас здесь в Блинове есть такая немножко придурковатая учительница музыки, особа не первой молодости, кажется, из жидовок, - вот она ни дать ни взять верблюдица. Как ее зовут, дай Бог памяти… нет, позабыла. Да вы ее должны знать, кто-то недавно даже шутил, будто вы за ней волочитесь. Я, конечно, вас защищала! Я сразу сказала, что о своих друзьях такого вздора и слышать не желаю. Но потом подумала, что надо вас все-таки предупредить. Когда о человеке начинают распускать настолько смешные слухи, это ему не к пользе. Верьте не верьте, даже для службы вредно. Вы, московские жители, наверное, считаете возможным иногда потихоньку позволять себе маленькие не совсем приличные прихоти. Там легко затеряться в толпе, никто и не узнает… Да Блинов не Москва, мой милый, здесь всяк на виду…
Я смотрел на нее в упор, не проронив ни звука. И она не выдержала:
- Что вы все молчите, Николай Максимович? Это, наконец, невежливо!
- Прошу прощения, Елизавета Андроновна. Я немного устал. Да и вы утомились. - С этими словами я поднял и аккуратно расправил ее лисье манто, небрежно брошенное на стул. Шеманкова почему-то не пожелала оставить его на вешалке. Вероятно, хотела, чтобы ее появление было сюрпризом, а при виде этих превосходных чернобурок я бы сразу догадался, кто пожаловал. Итак, я взял манто и почтительно застыл, готовый накинуть его на плечи гостьи. Елизавета Андроновна изменилась в лице:
- Вы что же… вы осмеливаетесь… выгнать меня вон?
- Я только осмеливаюсь напомнить, что час поздний. Позволите вас проводить?
В ответ она бросила отрывистое:
- Не трудитесь!
Такая ненависть была в ее голосе, что я понял: лучше не настаивать. Я молча открыл перед ней дверь. Твердым легким шагом она ступила в темень улицы. Но напоследок оглянулась. Ее улыбка была почти нежной:
- Как жаль! Вы меня совсем не знаете.
Эта странная парфянская стрела прозвенела, ничего во мне не задев. С легкой грустью и великим облегчением я запер дверь. Не думал я тогда, что мне еще предстоит узнать госпожу Шеманкову.
ЧАСТЬ VI
Блаженная зима
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Отец Иов и пустота за шкафом
У Муси разболелся зуб. Ольга Адольфовна считает, что она его простудила, подолгу засиживаясь на своей веймутовой сосне. Ведь осень на носу, вечера уже прохладны. А Муся, погрузившись в чтение, теряет чувство реальности так же, как это в ее возрасте было свойственно мне.
Теперь она мыкается по саду с перевязанной щекой, злая, как бешеная кошка. Сказала мне грубость. Впрочем, тут же извинилась, хотя довольно своеобразным способом:
- Я не хотела вас обидеть. Но мне очень больно. Я, когда плохо, всегда ужасно злюсь! - Ее круглые зеленые глаза бунтарски сверкнули. - Не плакать же, в самом деле?
- Почему ты к врачу не идешь?
- Да ходила уже! Он говорит, этот зуб нужно удалять. А хирург заболел. Вторую неделю не принимает. Завтра опять поеду. Если снова его нет, я тогда на терапевта нападу, на Шепшелевича. Все же он был папиным приятелем. Пусть рвет зуб, как хочет! Терпеть больше невозможно.
Пока мы так беседовали, в саду появилось новое лицо. От калитки к нам двигался красноносый господин с огромным брюхом. Приблизившись, он приветствовал меня жизнерадостным кивком, а Мусе сказал:
- Здравствуй, егоза! Ну-ка скорей поцелуй дядю Костю!
С этими словами тот, кто называл себя дядей Костей, попытался Мусю ущипнуть. Но девочка, проворно отскочив в сторону, отчеканила тем зловредным пронзительным голоском, какой появляется у нее лишь в минуты крайнего раздражения:
- Отец Иов, я ненавижу целоваться! И терпеть не могу, когда меня щиплют. А еще я не егоза. И знаете что? Я все лучше понимаю Катерину. Как она вам весь лик в кровь расцарапала, помните?
Нисколько не возмутившись, сей раблезианский персонаж весело погрозил Мусе толстым пальцем:
- Ах, дитя, дитя! А ведь я знал тебя младенцем. Никакой почтительности к старшим, что за времена, Господи! И зачем ты называешь меня отцом Иовом, дерзкий ребенок? Ведь знаешь, как я этого не люблю. Во храме я Иов, но в миру…
- Для меня вы всюду остаетесь отцом Иовом! - перебила несносная девчонка.
- Могу ли я видеть Ольгу Адольфовну, дабы поздравить эту превосходную женщину с днем рождения?
- День рождения превосходной женщины уже прошел, отец Иов, - сообщила Муся злорадно. - Было замечательное угощение. Как же это вы не подоспели вовремя? Но маму видеть можно. Она на кухне, отец Иов!
Толстяк отправился засвидетельствовать почтение Ольге Адольфовне, а я спросил Мусю, кто это, собственно, такой и зачем она его дразнит.
- Он священник, служил в церкви при нашей больнице, - презрительно уронила Муся. - Еще лошадьми подторговывал, его так и прозвали "лошадиный барышник". Но даже это у него, говорят, плохо получалось. Совсем никчемный тип. Только и умел, что обжираться да девок портить.
Подобные выражения в ее устах меня давно перестали удивлять, но эта неприязнь к веселому батюшке показалась дикой. Правда, покойный Михаил Михайлович, судя по всему, "жеребячьего сословия" не любил, да и пользовался с его стороны взаимностью. Ольга Адольфовна рассказывала: когда крестили Мусю, он велел, чтобы святую воду предварительно прокипятили, а купель дезинфицировали.
Причт был в ярости. Но спорить с главным врачом, чья власть в пределах больницы была абсолютной, никто не посмел. Краем уха я слышал и рассказ о некоем холерном бунте, где тоже участвовал священник. Толпа во главе с ним пришла бить доктора за то, что нарушал похоронный обряд: поливал покойников карболкой, требовал, чтобы хоронили в закрытых гробах, не давая последнего целования. За такое могли и убить. Но Трофимов в ответ на громовую обвинительную речь вдруг пустил струю карболки в самого разгневанного попа. Тот отскочил с воплем, утратив все величие, и переменчивый народ, развеселясь, осмеял своего же предводителя.
Однако эти домашние предания и даже зубная боль не вполне объясняли Мусину резкость. Неужели юная Трофимова успела перенять большевистское предубеждение против духовных лиц? Огорчившись, я продолжал выспрашивать:
- А что за Катерина, о каком это случае ты вспоминала?
- При нашей больнице был аптекарский огород с лекарственными растениями, - объяснила девочка. (Забавно, что она до сих пор говорит "наша больница", как законная наследница престола сказала бы "наше государство".) - За огородом ухаживала молодая работница Катерина. Очень разбитная! - прибавила она с выражением, не оставлявшим сомнений относительно Катерининой нравственности. - Ну, отец Иов и попытался… А ей не понравилось. Так она ему всю физиономию располосовала. Но могло ли ей понравиться, как по-вашему? Вы же его видели!
- Значит, ты поэтому его не любишь? - осторожно уточнил я. - По-твоему, он… гм… излишне сластолюбив?
Муся удивилась:
- А мне какое дело? Нет, это совсем не важно. Что он пьяница и чревоугодник, меня тоже не касается. Смешно, конечно, когда он начинает монастырскую жизнь вспоминать. - Девочка преуморительно надула щеки и загнусавила, окая: - "В монастыре благолепие, даже ночью раза два встанешь и покушаешь"…
Она прыснула, но тут же схватилась за щеку: видно, и вправду очень болит. Между тем мой интерес к разговору возрастал. Увы, я любопытен, как коза, и сие чудо непосредственности не сегодня, так завтра скажет мне это. Причем, насколько я ее знаю, именно в таких выражениях. Тем не менее я спросил опять:
- Тогда в чем же дело?
- Он плохой человек! - убежденно заявила Муся. - Знаете, когда я это поняла? Наш больничный дьякон маме рассказывал, как они на Пасху побранились. Когда прихожане несут в церковь куличи и яйца святить, принято какую-то часть оставлять для батюшки и дьякона. Ну, служба кончилась, они вошли в алтарь и стали там эти приношения делить. Дьякон его просит: "Отец Иов, вы одиноки, а у меня шестеро малых ребят. Зачем вам столько еды? Давайте хоть пополам поделим". А тот ни в какую: "Мне по чину две трети причитается". - "Ну, - дьякон говорит, - тут я, грешник, так взбеленился, что здесь же в алтаре все яйца и потоптал. Раз не деткам моим, пусть и ему, аспиду, не достанутся!"
Я был тронут, как всегда, когда замечаю в этой разбойнице проблески нравственного чувства. Странно, конечно, оно в ней преломляется. Да можно ли требовать иного от ребенка, когда с одной стороны большевики, с другой - духовные пастыри наподобие этих, чуть ли не дерущиеся в алтаре, словно мазурики при дележе награбленного?
Кажется, начинаю понимать, что творится с нею, да, боюсь, и не с нею одной. Добрые порывы сердца, не найдя лучшего применения, вырождаются в мстительность. Вот, извольте: она пожалела многодетного дьякона. И каков итог? Изводит этого смешного старого пузана, получая от сей забавы такое удовлетворение, будто дьякону теперь станет легче растить своих чад. Что было бы, вздумай я сказать ей об этом? Да ничего хорошего…
А в конторе меж тем царит настороженность, хотя внешне все тихо. Сипун помалкивает. Вопреки моим тайным страхам, он вполне оправился после недавнего потрясения. А Корженевский, могучий, неустрашимый Корженевский, - слег. Непосредственной опасности для жизни как будто нет, но положение его серьезно. "Эрмитаж" опустел, и мрачный бас невидимого оракула больше не потрясает конторских стен.
Мы не были друзьями. Да и не уверен, что Корженевский имеет друзей в этом мире, по крайности среди живых. Когда Домна Анисимовна попыталась навестить его в больнице, дежурная сестра ей сказала, что к нему никто не приходит.
Но и мадам Марошник больше не пойдет. Он без обиняков заявил ей, да и прочим просил передать, что за участие благодарит, но в таких посещениях нет надобности, они-де его утомляют. Шестая ли книга тому виной, склад ли характера, или пан "притискнут с бедом" еще почище меня, Бог весть. Но как его не хватает! Какая холодная, бездонная пропасть разверзлась за шкафом!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Покинутый ментор
Ничего не было в моей жизни странней и блаженнее той зимы. Если бы вернуть хоть один - любой - из вечеров, что я просиживал тогда у Елены! За это я согласился бы пережить вновь все горькие и страшные мгновения, что когда-либо выпадали на мою долю. Хотя их было так много, что в сумме получилась бы изрядная пытка.
А ведь, кажется, ничего особенного не происходило между нами в те вечера. Причиной тому были горе Елены и мой страх оскорбить ее чувства. И однако мы сами не заметили, как стали удивительно близки духовно. Она не так давно была курсисткой. Я, не испытав наяву романтического раздолья студенческой жизни, хранил в сердце не успевшие потускнеть мечты об этих жарких возвышенных спорах, о дружеском союзе благородных душ.
Она изведала все это. Я об этом истосковался. Вольно и невольно мы строили наши отношения по тем благословенным законам. Не было только буйного юношеского веселья. Зато сколько проникновенной деликатности, какое нежное внимание к любому движению души друг друга! Как ни велика была скорбь, тяготевшая над Еленой, мне удавалось, и удавалось все чаще, побудить ее к откровенной беседе. По большей части то были воспоминания о былом. Безвозвратно ушедшее время, в котором меня не было с ней, уже этим одним было мне тайно враждебно. Но я еще не позволял себе осознать насколько.
О гибели ее мужа и загадочном исчезновении сына мы, словно сговорившись, не упоминали. К чему? Все наше молчание было об этом, а оно глубже любых фраз. Выпадали вечера, когда мы не произносили иных слов, кроме приветствия и прощания. И я был счастлив! Я чувствовал, как такие часы все крепче связывают нас.
Соперников более не существовало. Я знал, что ни с кем она не могла бы так горестно, но и так свободно молчать. Когда же ей случалось разговориться, Боже мой, сколько незаметных, но упорных и вдохновенных стараний я прилагал, чтобы продлить минуты откровения!
Постепенно я узнавал о ней больше. Каждая новая подробность становилась залогом надежды, еще одним шагом к сближению. Так благодаря случайности мне открылось, что еще до знакомства с Завалишиным был человек, чьей женою она едва не стала.
В тот раз, как только она отворила дверь на мой стук, в нос мне ударил смешанный смрад перегара и каких-то лекарственных мазей. На диване сидела баба с распухшим лицом и толстыми, как сваи, бесформенными ногами. При виде меня она забормотала что-то несвязное и заспешила прочь. "Благослови тебя Христос, голубонька", - сумел я разобрать, и баба исчезла.
- Дворникова жена, - объяснила Елена. - У нее на голенях незаживающие нарывы. Докторов знать не желает. "Боюсь их, - говорит, - уж лучше так помру". Иногда делаю ей перевязки. Мне она почему-то верит, хотя толку от меня мало.
- И вам не противно? - не удержался я. - Она же грязна. От нее самогоном разит за версту. В одном ее чулке наверняка больше микробов, чем нужно, чтобы эпидемия уничтожила полгорода. Я боюсь за вас.
- Не бойтесь. - Ласковый отблеск какого-то воспоминания мелькнул в ее взгляде. - А противно мне просто не может быть.
- Почему?
- О, я прошла хорошую школу. В Варшаве у меня был близкий друг, студент-медик… собственно, мы собирались пожениться. Он считал, что брезгливость - "проказа души", не условие, а противоположность истинной чистоты. Помню, был случай. Одна дама сказала при нем: "Я так брезглива!" - "Если бы у вас была гонорея, - ответил он, - вы бы не распространялись об этом в обществе, хотя гонорея всего лишь болезнь тела, не лучше и не хуже любой другой. А брезгливость - прямое следствие душевной грязи".
- Представляю, какой вышел скандал!
- Его это не пугало. Кстати, страха он тоже не признавал. Был уверен, что порядочному человеку бояться нечего. Честь отнять невозможно, важно лишь самому не сплоховать. А жизнь все равно коротка, если ты не тупое животное, ты об этом всегда помнишь…
Во мне шевельнулась ревность, и я досадливо заметил:
- Да, сильная личность. Но кое-что он упускал из виду. Человеку, когда он не одинок, всегда есть что терять. Можно презирать положение, имущество, но есть вещи, которых презирать нельзя. У него были вы. Что ж, он совсем не боялся потерять вас?
Она помолчала, будто впрямь спрашивала себя, боялся он или нет:
- Наверное, нет. Ему не приходило в голову, что это возможно. Он вообще держал меня в ежовых рукавицах. Ядовито высмеивал любое проявление слабости. Скрыться от него было невозможно. Стоило на миг поддаться тщеславию, трусости, лени, а уж он тут как тут. То же и с брезгливостью. Я от природы не особенно ей подвержена. Но была у меня ахиллесова пята - летучие мыши. И змеи… вообще все змеевидное. Догадавшись об этом, он заявил, что "с жалким кривляньем кисейной барышни" должно быть покончено. И принес ужа! Мне чуть не сделалось дурно. Но на его лице отразилось такое презрение… ох, этого нельзя было вынести! И я взяла ужа в руки. Боюсь, что сделала я это опять-таки из отвратительного тщеславия. - Она грустно улыбнулась.
- Как же вы могли допустить, чтобы с вами так обращались? - Ревность, как прометеев орел, уже вовсю терзала мою печень.