Собачьи годы - Гюнтер Грасс 34 стр.


А что же за другим склоном Гороховой? В проглядах луны я теперь узрел, что у молодого человека в амзелевском саду не только белый шарф Эдди Амзеля, но и его лисья шевелюра, правда, не всклокоченная, а аккуратно приглаженная. Он теперь стоял около рыхлых останков снеговика. К пугалам, что дерюжно-лоскутным строем замерли в тени леса, он повернулся спиной: широк в плечах, узок в поясе. Кто одарил его столь идеальным сложением? На раскрытой ладони правой, согнутой в локте руки он держал нечто, по-видимому, достойное рассмотрения. Опорная нога как струна, зато другая непринужденно отставлена. Легкий наклон шеи, безупречная линия затылка, пунктирная линия между глазом и раскрытой ладонью - зачарованное, отрешенное созерцание, хоть фотографируй: Нарцисс! Я уж было совсем собрался на свою горку, поглядеть на низкие плие старательной спичечки, поскольку нечто достойное рассмотрения на раскрытой ладони мне все равно не показывали, как вдруг молодой человек что-то бросил за спину - и это что-то, перевернувшись и сверкнув в лунном сиянии может двадцать, а может тридцать два раза, чиркнув по веткам орешника, россыпью юркнуло ко мне в дрок. Я пощупал вокруг себя - тем паче, что и меня эти камушки вроде задели. И нашел два зуба: небольших, чистых, с гладкими красивыми корнями - надо припрятать. Подумать только - так, одним махом, человеческие зубы разбрасывать. А он даже не оглянулся - пружинистой походкой пошел через сад к дому. В один прыжок перемахнул лестницу на веранду - и, одновременно с луной, скрылся. Но тотчас же его выхватил из темноты дома уже другой, слабый, очевидно, чем-то наспех завешенный электрический свет. В его бликах молодой человек мелькнул в одном, потом в другом окне амзелевской виллы. Метнулся туда, обратно. Что-то принес, потом еще. Молодой человек паковал чемодан Эдди Амзеля и явно торопился.

Заторопился и я - в последний раз вверх на Гороховую горку. О, эти незабываемые восемьдесят четыре метра над уровнем моря! И поныне, стоит мне только переесть на ночь, в каждом третьем сне меня преследует это многократное покорение Гороховой горы - вплоть до самого пробуждения изнурительный подъем, потом безудержный спуск, и снова в гору, и так без конца…

От своего бука я увидел: спичечка танцует. Уже не упражнения у станка, а беззвучное адажио: торжественно и плавно парят в воздухе руки. Четкие, твердые шажки по нетвердой почве. На одной ножке так, будто вторая и не нужна вовсе. Словно весы - стрелка отклонилась, потом снова замерла, невесомо, легко. Повороты - но не боязливо-быстрые, а с затяжкой, хоть рисуй. Это не опушка вертится - это спичечка исполнила два чистейших пируэта. Нет, не прежние мячиковые подскоки и плюханья - кажется, Гутенберг вот-вот выйдет из-под своего чугунного гриба, чтобы изобразить партнера. Но он, как и я, всего лишь публика, в то время как спичечка легкими прыжками прочерчивает опушку. Онемели вороны. Плачут буки. Па-де-бурре, па-де-бурре. На пуантах, но величественно, как сама Висла. А теперь аллегро, потому что вслед за адажио должно быть аллегро. Быстрый перебор ножками. Эшаппе, эшаппе. И из дми-плие: несколько паз-ассамбле подряд. А теперь то, что Йенни никак не давалось: озорные па де ша - спичечка им не нарадуется, прыгает снова и снова, взмывает в воздух и там, словно бы зависнув, паря в бестелесности, игриво сводит вместе мысочки согнутых ножек. Не сам ли это Гутенберг решил теперь, после веселого аллегро, для концовки насвистеть ей снова адажио? Ах, какая нежная Спичечка! По собственной прихоти она то короче, то длинней. Спичечка-тире, спичечка-прочерк, спичечка-пожар. Спичечка грациозно переламывается в поклоне. Бурные овации - вороны, буки, теплый ветер.

А после последнего занавеса - его дала луна - Спичечка мелкими шажками пошла по растанцованной лужайке, явно что-то разыскивая. Но искала она не потерянные зубы, как молодой человек по амзелевскую сторону горы, и не с болью вокруг рта, а скорее с чуть заметной и как бы замерзшей улыбкой на устах, улыбкой, которая не посветлела и не стала теплей даже тогда, когда Спичечка нашла, что искала: с новыми Йенниыми санками Спичечка, уже не танцующей, а скорее оробелой походкой пугливого ребенка пересекла лужайку, подобрала сброшенное Йеннио пальтишко, накинула его себе на плечи и, не удерживаемая даже Гутенбергом, скрылась в лесу в направлении Йешкентальского проезда.

И тут же, при виде опустевшей лужайки, прежней чугунной жутью и лесными шумами навалился страх. Я кинулся от этой зловеще пустой лужайки наутек, только стволы мелькали, и даже когда лес кончился и меня принял под свои фонари Йешкентальский проезд, я все еще бежал без оглядки. Только на главной улице, перед торговым домом Штернфельда, я перевел дух.

На той стороне площади часы над витриной оптика показывали начало девятого. На улице было людно. Любители кино торопились насладиться бегущими картинками. Шел, если не ошибаюсь, фильм с Луисом Тренкером. А потом, когда фильм уже начался, шагом беззаботным и вместе с тем упругим показался молодой человек с чемоданом. Много в такой чемодан не положишь. Да и многое ли могло пригодиться этому стройному молодому человеку из необъятных амзелевских одеяний? Подъехал трамвай из Оливы, торопясь к главному вокзалу. Молодой человек вскочил в задний вагон и остался на площадке. Когда трамвай тронулся, он закурил. Болезненные, провалившиеся губы сжали сигарету. Эдди Амзеля я с сигаретой в жизни не видел.

Только трамвай укатил, тут как тут, аккуратными шажками, появилась та Спичечка с Йенниыми санками. Я пошел следом за ней по Баумбахской аллее. Получалось, что мне с ней по пути. Когда мы миновали церковь Сердца Христова, я прибавил шагу, покуда не нагнал Спичечку, и сказал что-то вроде:

- Привет, Йенни!

Спичечка ничуть не удивилась:

- Добрый вечер, Харри.

Я, чтобы поддержать разговор:

- Кататься ходила?

Спичечка кивнула:

- Если хочешь, можешь повезти мои санки.

- Что-то поздно ты возвращаешься.

- Да, и устала сильно.

- А Туллу видела?

- Тулла и все остальные ушли, когда семи еще не было.

У новой Йенни были точно такие же длинные ресницы, как и у прежней.

- Я тоже до семи ушел. Но тебя там не видел.

Новая Йенни вежливо мне объяснила:

- Это очень даже понятно, ты и не мог меня видеть. Дело в том, что я сидела в снеговике.

Эльзенская улица становилась все короче.

- Ну и как там внутри было?

На мосту над Штрисбахом новая Йенни мне ответила:

- Там внутри было ужасно жарко.

Моя тревога, по-моему, была непритворной:

- Надеюсь, ты там внутри не простыла?

Перед Акционерным домом, где старший преподаватель Брунис жил с прежней Йенни, новая Йенни сказала:

- Я перед сном горячего цитрона выпью, на всякий случай.

У меня еще много вопросов в голове крутилось.

- А как же ты выбралась из снеговика?

У подъезда Йенни со мной попрощалась:

- Так таять начало. Но сейчас я правда устала. Я там потанцевала немножко. И у меня в первый раз два пируэта получились, честное слово. Спокойной ночи, Харри.

Дверь клацнула замком. Очень хотелось есть. Хоть бы на кухне что-нибудь осталось. Кстати, кто-то видел, как молодой человек садился в десятичасовой поезд. И сам он, и чемодан Амзеля испарились без следа. Оба, надо понимать, благополучно миновали обе границы.

Дорогая Тулла!

Йенни простудилась, конечно же, не внутри снеговика, а по пути домой: должно быть, танцы на опушке очень ее разгорячили. Пришлось ей неделю в постели проваляться.

Дорогая Тулла!

Теперь ты знаешь, что из толстяка Амзеля выскользнул стройный молодой человек. Легким шагом, с чемоданчиком Амзеля в руке, он прошествовал через здание вокзала и сел в поезд на Берлин. Чего ты не знаешь: в чемоданчике у легконогого молодого человека лежит паспорт, причем фальшивый. Некий господин, рояльный мастер по профессии и "Штемпель" по кличке, еще за несколько недель до двойного снежного чуда ему этот паспорт выправил. Рука умельца все предусмотрела, ибо в паспорте невероятным образом красовалось фото, запечатлевшее строгие, чуть скованные черты молодого человека с болезненным ртом. К тому же господин Штемб выписал паспорт не на имя Эдуарда Амзеля, он окрестил владельца документа господином Германом Зайцингером, родившимся в городе Риге 24 февраля 1917 года.

Дорогая Тулла!

Когда Йенни снова выздоровела, я показал ей два зуба, которые молодой человек зашвырнул в мой дрок.

- Ой! - обрадовалась Йенни. - Это же зубы господина Амзеля. Подаришь мне один?

Второй зуб я оставил себе и берегу до сих пор, ибо господин Брауксель, который мог бы на этот зуб притязать, передоверил его сохранность моему портмоне.

Дорогая Тулла!

Чем занялся господин Зайцингер по прибытии в Берлин на Штеттинский вокзал? Он снял номер в гостинице, на следующий же день отправился в зубоврачебную клинику и за большие деньги, когда-то амзелевские, а теперь его личные, распорядился заполнить свой старчески проваленный рот чистым золотом. Пришлось господину Штембу, по кличке "Штемпель", вносить в новый паспорт в графу "Особые приметы" дополнение задним числом: "Зубы искусственные, коронки желтого металла". Отныне, когда господин Зайцингер смеется, можно увидеть у него во рту тридцать два золотых зуба; но смеется господин Зайцингер редко.

Дорогая Тулла!

Эти золотые зубы стали - да и по сей день остаются - притчей во языцех. Когда вчера с несколькими приятелями мы сидели в "Закутке у Пауля", я, чтобы доказать, что золотые зубы господина Зайцингера отнюдь не плод моей фантазии, устроил проверку. Этот маленький бар на Аугсбургской улице посещают главным образом сомнительные дельцы, мелкие предприниматели и одинокие дамы. Овальный диванчик вокруг столика для завсегдатаев позволяет вести жесткие дискуссии на мягкой основе. Говорили, как всегда в Берлине, о том о сем. Стену за нашими спинами в беспорядке украшали фотографии знаменитых боксеров, автогонщиков и звезд близлежащего дворца спорта. Многие были с автографами и любопытными надписями, но мы их не читали, а, как обычно между одиннадцатью и двенадцатью ночи, когда заведение закрывается, судили-рядили, куда бы отправиться еще. Потом потешались над слухами о приближающемся 4 февраля. Болтовня о конце света под пивко и водочку. Я рассказал о моем привередливом работодателе господине Браукселе, и разговор тотчас же перескочил на Зайцингера и его золотые зубы: я уверял, что они и вправду все золотые, а приятели мои были убеждены, что это так, болтовня и враки. Тогда я крикнул, обернувшись к стойке:

- Ханночка! Господин Зайцингер к вам, часом, не заходил?

На что та, ополаскивая кружки, ответила:

- Не-a. Золоторотик теперь, когда в наших краях бывает, в другое место ходит - к Динеру.

Дорогая Тулла!

Так что с искусственными зубами все правда. Зайцингера называли и называют Золоторотиком; а что до Йенни, то она, когда выздоровела, получила в подарок пару новых балетных туфелек, шелковая ткань которых отливала мерцающим серебром. Старший преподаватель Брунис хотел, чтобы она в этих серебряных туфельках взошла на ослепительные высоты. И вот она уже танцует в балетном зале мадам Лары: танец маленьких лебедей. Потом Фельзнер-Имбс, чьи покусы уже зажили, играет Шопена. И я, по воле господина Браукселя, засим отпускаю до поры Золоторотика и прислушиваюсь к легким шорохам серебряных балетных туфелек: Йенни стоит у станка и начинает свою карьеру.

Дорогая Тулла!

Нас тогда всех из нашей первой школы перевели: меня - в Конрадинум, а вы, ты и Йенни, стали ученицами школы имени Хелены Ланге, которую вскоре переименовали, и она называлась уже Школой Гудрун. Это мой отец, столярных дел мастер, предложил отправить тебя в лицей:

- Девчонка очень способная, но необузданная. Надо попробовать, глядишь, чего и выйдет.

Итак, с шестого класса наши дневники подписывал теперь старший преподаватель Освальд Брунис. Он вел у нас немецкий и историю. Я с самого начала был прилежен, но не выскочка, оставался первым учеником и всем давал списывать. Старший преподаватель Брунис был добрым учителем. Нам ничего не стоило отвлечь его от неукоснительного следования предмету: достаточно было кому-то принести на урок слюдяной гнейс и попросить его что-нибудь про этот камень или вообще про гнейсы, а еще лучше про его коллекцию гнейсов рассказать - Брунис в тот же миг забывал про кимвров и тевтонов и с радостью отдавался любимой науке. При этом он гарцевал отнюдь не только на своем сокровенном коньке - слюдяных гнейсах и слюдяном граните, он шпарил все минералы подряд - плутониты и вулканиты, аморфные и кристаллические каменистые образования; словечки "многоплоский", "толстослойный" и "стеблистый" у меня от него; обозначения цветов - луково-зеленый, воздушно-голубой, горохово-желтый, серебристо-белый, гвоздично-коричневый, дымчато-серый, чугунно-черный и закатно-алый - это из его палитры; от него я впервые услышал таинственно-нежные слова вроде "розовый кварц", "лунный камень", "лазурит"; от него позаимствовал ласковые ругательства типа "голова туфовая", "роговой обманщик", "ах ты, конгломерат ты этакий", хотя и сегодня не мог бы различить агат и опал, малахит и лабрадор, биотит и московит.

А если не удавалось сбить его с учебного плана минералами, тогда в дело шла его приемная дочь Йенни. Дежурный по классу вежливо так, чин-чином поднимал руку и просил старшего преподавателя Бруниса рассказать об успехах Йенни на балетном поприще. Весь класс просит, говорил он скромно. Каждый хочет знать, что за истекшие два дня было нового в балетной школе. И точно так же, как словечки "слюдяной гнейс", имя "Йенни" заставляло старшего преподавателя Бруниса позабыть все на свете: он прерывал великое переселение народов, бросал восточных и западных готов зимовать у Черного моря, а сам, преображаясь, окунался в новую тему - он уже не горбился за кафедрой, а, по-медвежьи пританцовывая, метался от доски к классному шкафу и обратно, хватал губку, стирал только что начертанные схемы готских переселений. По еще влажному черному полю скрипел стремительный мелок - лишь добрую минуту спустя, когда он еще чиркал в левом нижнем углу доски, правый верхний потихоньку начинал просыхать.

"Первая позиция, вторая позиция, третья позиция, четвертая и пятая позиция", - было начертано на черной школьной доске, и Освальд Брунис начинал теоретический балетный урок следующими словами:

- Как делается всегда и во всем мире, мы начнем с основных позиций, а затем приступим к упражнениям у станка.

Старший преподаватель опирался на Арбо, первого теоретика танца. По Арбо и Брунису выходило, что есть пять основных позиций и все они базируются на принципе разведенных в стороны ступней. В первые мои гимназические годы жуткое словечко "выворотность" значило для меня несравненно больше, чем, допустим, "правописание". Еще и сегодня я по ногам балерины мгновенно распознаю, хорошая у нее выворотность или нет, зато правописание - два "н" или одно, "е" или "и" - во многом остается для меня великой загадкой.

Не шибкие грамотеи, мы зато, группами по пять-шесть балетоманов, сиживали на галерке городского театра и со знанием дела глядели на сцену, когда балетмейстер театра совместно с мадам Ларой решался провести балетный вечер. Как-то раз в программе значились "Половецкие пляски", "Спящая красавица" по несравненным хореографическим образцам Петипа и "Грустный вальс", который должна была исполнить сама мадам Лара.

Я рассуждал:

- У Петрих, конечно, в адажио было настроение, но выворотность у нее слабовата.

Маленький Пиох злобствовал:

- Нет, ты погляди, погляди на эту Райнерль: что ни пируэт - все враскачку, а выворотность у нее такая, что смотреть тошно!

Герберт Пенцольд качал головой:

- Если эта Ирма Лойвайт не наработает себе приличный подъем, помяни мое слово, долго она в примах не проходит, хотя выворотность у нее шикарная.

Наряду со словечками "подъем" и "выворотность" очень много значило слово "душа". Кто-то "при всей технике" не имел "никакой души", зато про ведущего, уже в возрасте, солиста, который отваживался на гран жете - правда, все равно изумительными, плавными махами - уже только из кулисы, на галерке великодушно говорилось:

- При такой душе Браке все себе может позволить: у него вращения только в три оборота, но зато каких!

Четвертым модным словечком моих первых гимназических лет было словечко "баллон". Танцоры и танцовщики, исполняя сис де воле, гран жете, словом, любой прыжок, делали его либо "с баллоном", либо без. То есть либо они умели при прыжке, как с парашютом, зависать и парить в воздухе, либо им не удавалось заставить зрителя усомниться в законе всемирного тяготения. Тогда, уже пятиклассником, мне запомнилась чья-то фраза: "У этого нового первого солиста такой затянутый прыжок, хоть записывай". С тех пор я все подобные, искусно затянутые прыжки так и называю: прыжок, хоть записывай. Если бы я это умел: записывать прыжки!

Дорогая кузина!

Наш классный руководитель, старший преподаватель Брунис не ограничивался тем, что вместо семнадцатистрочной монотонно побрякивающей баллады разучивал с нами азы балета; он растолковывал нам и более сложные вещи - например, сколько всего буквально поставлено на кон, когда балерине удается на протяжении всего лишь одного-единственного пируэта действительно безупречно устоять на самых кончиках пальцев.

Назад Дальше