Собачьи годы - Гюнтер Грасс 36 стр.


Сюжет мне запомнился смутно. Но во всех трех действиях появлялся говорящий Благородный Олень. Ему надлежало волочить зеркальный возок, в котором на снежных подушках восседала Снежная королева. Благородный Олень говорил стихами, мог мчаться быстрее ветра и возвещал приближение Снежной королевы звоном своих серебряных бубенчиков из-за кулис.

Благородного Оленя, как явствовало из программки, играл Вальтер Матерн. Это была его первая серьезная роль. Поговаривали, что вскоре после этой премьеры ему был предложен ангажемент в Шверине, в тамошнем городском театре. Благородного Оленя он играл очень неплохо и на следующий день одобрительно упоминался в рецензиях. Но как главную героиню и истинное открытие обе газеты расхваливали Йенни. Один из критиков даже написал, что Снежная королева в исполнении Йенни, будь ее воля, могла бы погрузить в вечную мерзлоту партер, амфитеатр и ложи.

Я хлопал так, что все ладоши отбил. Тулла по окончании спектакля не хлопала. Программку она сложила малюсеньким конвертиком и во время последнего действия съела. Старший преподаватель Брунис, сидевший рядом со мной среди прочих балетоманов нашего класса, на протяжении трех действий и одного антракта высосал целый кулек мятных леденцов.

После того, как семнадцать раз дали занавес, Фельзнер-Имбс, старший преподаватель Брунис и я остались ждать Йенни у дверей ее артистической уборной. Тулла к этому времени уже ушла.

Дорогая Тулла!

Тот актер, что сыграл благородного оленя и умел бить свечи в лапту и коварные резаные удары кулачным мячом, тот актер и спортсмен, что играл в хоккей на траве и двенадцать минут продержался в воздухе на планере, тот актер и планерист, что чуть не каждый вечер появлялся об руку с разными дамами, причем у всех дам вид был одинаково потрепанный и несчастный, тот актер и любовник, что раздавал красные листовки, методично и без разбора читал дешевые книжонки, детективы и введение в метафизику вперемешку, тот, чей отец был мельником и умел пророчить, чьи средневековые предки носили фамилию Матерна и были все отчаянные смутьяны, тот рослый и без толку умствующий, крепко сбитый и трагический, коротко стриженый и немузыкальный, любящий лирику, одинокий и практически здоровый актер и боец штурмового отряда, тот командир отделения, которого после успешной январской операции произвели в командиры взвода, тот актер, спортсмен, любовник, метафизик и командир взвода, который при всяком удобном и неудобном случае скрипел и скрежетал зубами, то есть недвусмысленно и с максимально возможной внятностью задавал последние вопросы бытию, тот Скрыпун, что мечтал сыграть Отелло, а вынужден был играть Благородного Оленя в спектакле, где Йенни танцевала заглавную партию, - этот штурмовик, Скрыпун и актер, прежде чем он был взят на амплуа героя-любовника в шверинский городской театр, по многим и разным причинам стал припадать к бутылке.

А вот Эдди Амзель, вошедший в снеговика, чтобы выйти оттуда Германом Зайцингером, пьяницей не стал; зато он начал курить.

А знаешь, почему Амзель-дрозд назвался Зайцингером, а не Сойкелем, Зябелем или, допустим, Скворцнером? Меня эти толкования имен давно занимали - весь тот год, что вы порознь в связке ходили, я с этим вопросом, можно сказать, засыпал. Пока не почувствовал: Эдди Амзель сменил имя; и тогда я нанес отсутствующему хозяину пустующей - быть может, ввиду долгосрочности договора и по сей день Амзеля ждущей - виллы в проезде Стеффенса, возможно, взаправдашний, а если нет, то уж вне всяких сомнений воображаемый визит. Вероятно, Вальтер Матерн, все еще, надо надеяться, привязанный к своей квартире жилец, только-только вышел из дома, - будем считать, что у него в тот вечер был спектакль, - как я проник, допустим, из сада через веранду, в бывшую мастерскую Амзеля. Больше двух стекол мне выдавить не пришлось. По всей вероятности, у меня был с собой карманный фонарик. То, что я искал, можно было найти только в ренессансном пульте, где я это и нашел, или мог бы найти: важные бумаги. Надо мной по-прежнему висели амзелевские пугала - прошлогодние его изделия. Насколько я себя знаю, я не испугался их причудливых теней, а если испугался, то не слишком. Бумаги оказались черновыми записями, сделанными наспех, крупным и небрежным почерком, и словно специально меня ждали: тут были заметки и много-много имен. На одной странице Амзель, отталкиваясь, вероятно, от степной куропатки, попытался соорудить себе имя от слова "степь": Степун, Степпун, Степутат, Степиус, Степпат, Степотайт, Степановский, Стоппка, Стеффен. Когда он отбросил "степь", ибо блуждания по ней подозрительно близко подвели его к созвучиям с проездом Стеффенса, откуда ему столь скоропалительно пришлось удирать, мысли его, по ассоциации с "дроздом", обратились, похоже, к другим пернатым: от степной дрофы - Дроф, Дрофер, Дроферман, Дрофский - к горным куропаткам - Кеклик, Кеклицер, Кеглицер, Кекель и Кегельман - а от них к водоплавающим: Крякнер, Кряклер, потом вдруг Селезнер, Селезневский и даже Селезман. За этой, в целом не слишком удачной серией последовала необычная разработка дня недели: Суботица, Суботитц, Суботтау, Соботинский, Сабат, Сабаттер, Шобот, Слобод, потом вдруг Хлобод и Хлопотт. Это ему тоже не показалось. Вариацию Розин, Роззен, Розенат он развивать не стал. Вероятно, затем он решил искать по контрасту к первой букве алфавита в фамилии Амзель, и открыл ряд Янгером, Яхелем, Якобсом, нанизал на него Яхмана и Яхнера, прицепил к ним Ямзнера, Яцнера, Якельшписа и Якельштока, но на красивой фамилии Якленский эту затею тоже оставил. Попутные восклицания типа: "Новое имя и новые зубы дороже золота!", "Будет новое имя - будут и новые зубы!" - ясно показали мне, маловероятному, но все же чаемому соглядатаю, как тяжело ему было найти себе другое, и тем не менее правильное, подходящее имя. Наконец, между двумя незавершенными попытками оттолкнуться от Кризун-Кризин и Крупат-Крупкат, я нашел, отдельной строчкой и подчеркнутую, одиноко стоящую фамилию. Никакие разработки ей не предшествовали. Она словно из воздуха на бумагу выпрыгнула. Она подкупала своей игривой и бессмысленной естественностью. Необычная, но есть в любом телефонном справочнике. Напоминает, конечно, петляющего зайца и уж никак не падающего камнем коршуна. В то же время славянский корень наводит на мысль о возможном русском или прибалтийском происхождении. Артистическая фамилия. Фамилия для агента. Фамилия-кличка. Не бывает случайных фамилий, как и имен. Они прилипчивы. Их носят. Они значимы.

Вот так, с фамилией Зайцингер в сердце, я покинул дубовую мастерскую Эдди Амзеля. Готов поклясться: никто про это не разнюхал, пока я не пришел и не выдавил пару стекол. А пугала под потолком пусть и дальше хранят в своих карманах нафталиновые шарики. Неужто это Вальтер Матерн решил уподобиться образцовой домохозяйке и уберечь наследие Амзеля от распада и тлена?

Надо было мне эти бумаги с собой забрать, пригодились бы потом как доказательство.

Дорогая Тулла!

Тот актер, которого иногда еще в школе, а уж в штурмовом отряде сплошь и рядом называли Скрыпуном - "Скрыпун уже тут? Скрыпун еще с тремя людьми пусть прикроет остановку, пока мы Мирхауэрский проезд от синагоги прочешем. Скрыпун пусть три раза громко проскрипит, как только из жидовской общины выйдет" - вот этот многогранный, нарасхват всем нужный Скрыпун весьма продвинулся в своем зубоскрежещущем искусстве благодаря тому, что стал не время от времени, как прежде, а то и дело и систематически прикладываться к бутылке: он, что называется, не просыхал, пил даже без рюмки и завтрак начинал с хорошего глотка можжевеловки.

Тут-то его из штурмовиков и турнули. Но выперли его, понятное дело, не за то, что пил, - там все закладывали дай бог, - а за то, что по пьянке стал поворовывать. Сперва командир отряда Йохен Завацкий как-то его прикрывал, все-таки они были друзьями, не раз плечом к плечу насмерть стояли у стойки и одной бодягой накачивались. И только когда в лангфурском отряде Штурм-84 стало нарастать возмущение, Завацкий устроил суд чести. Семь человек, все надежные люди, младший офицерский состав, уличили Матерна в растрате из кассы взвода. Свидетели показали, что он сам в подпитии этим подвигом похвалялся. Называли и сумму - триста пятьдесят гульденов. Именно столько Матерн растратил, ублажая себя и товарищей можжевеловкой. Тут Завацкий встрял и заявил, мол, под мухой всякое на себя наговорить можно, это еще ничего не доказывает. Но Матерн взвился, дескать, им ли его попрекать, - "Да если б не я, вам бы этого Брилля на Лысой горе ни в жисть не словить!" - и вообще стыдиться ему нечего:

- Да к тому же ведь все вы, все поголовно, со мной вместе и надирались. Так что ничего я не крал, просто настроение поддерживал.

Пришлось Йохену Завацкому произнести одну из своих кратких и выразительных речей. Он, говорят, даже слезу пустил, пока Вальтера Матерна доканывал. То и дело про дружбу поминал:

- Но такого паскудства я в своем отряде не потерплю! Когда твой лучший товарищ протратился - это, конечно, всем нам тяжело видеть. Но у своих же ребят тырить - это распоследнее дело. Такое не смыть ни стиральным порошком, ни ядровым мылом.

После чего, обняв Вальтера Матерна за плечи и со слезой в голосе, посоветовал ему без лишнего шума испариться. Пусть, мол, едет в Рейх и вступает там в СС.

- Из моего отряда ты отчислен, но отсюдова, - говорил он, указывая на сердце, - отсюдова никогда.

После чего они - все те же девять человек в штатском - нанесли визит в "Малокузнечный парк". Без масок и без утепленных плащей оккупировали стойку. Опрокидывали в себя пиво и водку, закусывали нерезаной кровяной колбасой. Затянули "Был у меня товарищ…" Матерн бормотал загадочные вирши и что-то каркал о сущностях бездны. Почти всегда кто-то один из девятерых был в туалете. Но не сидела на высоком табурете у стойки, тощая, словно отрывной календарь в конце года, Тулла. Не смотрела угрюмым, прилипшим взглядом на дверь туалета - так что и ресторанного побоища в тот раз не случилось.

Дорогая Тулла!

Вальтер Матерн не уехал в Рейх: сезон продолжался, "Снежная королева" до конца февраля оставалась в репертуаре, а вместе со Снежной королевой должен был появляться на сцене и Благородный Олень. Так что и членом СС Вальтер Матерн не стал, а стал зато тем, о чем напрочь забыл, но кем был по крещению, то есть католиком. И помогло ему в этом пьянство. В мае тридцать восьмого, - шла уже пьеса Биллингера "Гигант", на Матерна, который играл сына Донаты Опферкух, то и дело налагали денежные штрафы за явку на репетицию в нетрезвом виде, - дожидаясь конца сезона, он околачивался на острове, в портовом предместье и на Соломенной дамбе. Кто его видел, не мог его и не слышать. На набережных и между портовыми складами он не только выдавал свой коронный зубовный скрежет, он еще и цитировал во весь голос. Лишь сейчас, основательно покопавшись в книгах, я худо-бедно разобрался, из каких кладезей он черпал: литургические тексты, феноменологию в лыжной шапочке, а также ершистые светские стихи он перемешивал в немыслимый салат, сдабривая все это самой дешевой можжевеловкой. В особенности стихи - я иной раз бродил за ним по пятам - легкими шариками звука западали в мой слух и запоминались: то лемуры сидели на плоту, то говорилось что-то о хламе и вакханалиях. А как мучила меня, любознательного отрока, загадочная левкоевая волна! Матерн читал с нажимом. Портовые рабочие, люди вполне добродушные, когда не надо при боковом ветре грузить фанеру, с интересом слушали: "…уже так поздно". Грузчики кивали. "О ты, душа, прогнившая дотла…" Они сочувственно хлопали его по плечу, за что он благодарил их новыми строками: "О, братское счастье, где Каин и Авель, которых вел Бог, во облацех паря, каузально-генетическое, выше всех правил - позднее Я".

В ту пору я разве что про Каина и Авеля смутно понимал. Я трусил за ним по пятам, а он болтался, - во рту сплошь морги, брошенность, "Dies irae, dies illa" , - под кранами Соломенной дамбы. И вот там-то, на фоне Клавиттерской верфи, в туманном дыхании Мотлавы, ему явилась Дева Мария.

Он сидит на причальной тумбе и уже несколько раз посылал меня домой. Но я не хочу идти ужинать. К его тумбе, как и к другим, на которых никто не сидит, пришвартован шведский сухогруз среднего водоизмещения. Ночь неуютная, под торопливыми облаками, поэтому сон у сухогруза беспокойный, Мотлава его все время тянет и дергает. Все тросы, которыми швед привязан к тумбам, скрипят и скрежещут. Но Матерн хочет, чтобы громче. Позднее Я, все брошенности и поминальные песнопения выплюнуты и позабыты, он теперь тягается с тросами. В штормовке и бриджах, он сидит, как пришитый, на причальной тумбе, скрежещет, поднося бутылку ко рту, продолжает скрежетать, как только горлышко бутылки освободится, и зубы его немеют от скрежета все больше.

Он сидит в самом дальнем конце Соломенной дамбы, на Польском мыске, где Мотлава сливается с Мертвой Вислой. Паром из Молочного Петера, от Шуитских мостков, переправил сюда его, меня и рабочих-корабелов с верфи. На пароме, да нет, уже по пути, на Лисьем и Якобовом валу, мимо газозаправки, он начал зубами, но только тут, на причале, он напивается и скрежещет до состояния "Tuba minim spargens sonum" - "Труб божественных звучанья". Низко осевший швед помогает, как может. Мотлава тянет, дергает и смешивается с вялым истоком Мертвой Вислы. Верфи тоже подтягивают, у них ночная смена - прямо за спиной у него Клавиттерская верфь, за ней Молочный Петер, чуть дальше верфь Шихау, а за ней вагоностроительный завод. Помогают и облака - тем, что вгрызаются друг в дружку. Помогаю и я, потому что ему нужны слушатели.

А уж по этой части - ходить хвостом, любопытствовать, слушать - я всегда был дока.

Сейчас, когда заклепочные молотки смолкли, разом на всех верфях взяв короткую передышку, слышно только матерновские зубы и сварливого шведа, пока изменившийся ветер не доносит от Заложного рва другие звуки: там по Английской дамбе гонят убойную и племенную скотину. Хлебопекарная фабрика "Германия" ведет себя тихо, но сияет окнами всех трех своих этажей. Матерн управился с бутылкой. Швед покачивается. У меня, притаившегося на площадке товарного вагона, сна ни в одном глазу. Соломенная дамба со всеми своими складами и амбарами, пристанями и грузовыми кранами взбегает прямо к бастиону Буланый. Он, похоже, скрежещет уже напоследок и к тросам больше не прислушивается. Что же тогда он слышит, если даже заклепочных молотков не слышно? Осипших коров, интеллигентных свиней? А может, ангелов? "Liber scriptus proferetur" - чтение по писаному. Что он прочтет - топовые огни, бортовые огни, строчку за строчкой? Пустится в "Нетие" или начнет напирать на концевые рифмы: "Послерозие", "Плот лемуров", "Восточные осыпи", "Баркароллы", "Аид прибывает", "Морг", "Плато инков", "Замок луны"? Без нее, конечно, тоже не обошлось, вон сияет, все еще остренькая, как после второго бритья. Скользит по свинцовоплавильне и насосной станции, лижет городские соляные склады, брызгает сбоку на вырезные картинки Старого города, Перечного города, Нового города - на церкви Святой Катарины, Святого Варфоломея, Святой Марии, - покуда вдруг, в подсвеченной луной плащанице, не появляется Она. Ясное дело, она переправилась паромом из Брабанка. От фонаря к фонарю плывет она вверх по Соломенной дамбе, то и дело исчезая за журавлиными кранами на набережной, парит над рельсами сортировочной горки, снова обозначается под фонарем - и он все ближе приманивает ее скрежетом зубовным к своей тумбе:

- Приветствую Тебя!

Но когда она повисает прямо перед ним, источая свет из-под покрова, он и не думает вставать, а по-прежнему сидит на тумбе и бормочет:

- Послушай, скажи-ка мне. Ну что тут поделаешь? Устала небось меня искать, понимаю… Поэтому, Мария, слушай меня: Ты знаешь, куда он делся? Я Тебя приветствую, но ты мне скажи, как тут быть, потому что это все его цинизм, который я терпеть не мог: ничего святого для него не было, в этом все дело. Мы же только проучить его хотели: "Confutatis maledictis"… А теперь вот его нет, оставил мне все свои тряпки. Я их нафталином переложил, я, представляешь? - я своими руками всю эту проклятую рвань перебрал и занафталинил! Да ты присядь, Мария. Насчет денег из кассы, тут все правильно, но он-то куда делся? Может, в Швецию? Или в Швейцарию, где у него монеты лежат? Или в Париж, самое для него место? А может, в Голландию? За океан? Да сядь же Ты, наконец: царства слез настанет время… Еще пацаном - Господи, какой же он был толстый! - вечно эти крайности: однажды хотел череп забрать из-под церкви Святой Троицы. И над всем хотел потешаться, и все время этот Вайнингер, вот мы его и это… Где он? Я должен! Скажи мне, где? Приветствую Тебя. Но только если Ты… Гляди, на хлебопекарне "Германия" ночная смена. Ты видишь? А кто, спрашивается, будет есть все эти хлеба? Скажи мне. Да нет, это не заклепочные молотки, это так. Садись. Где?

Но светящийся покров садиться не желает. Стоя, вернее, паря на вершок над мостовой, молвит Дева таковы слова:

Назад Дальше