На следующий день всем, кто избегал горы словами и помыслами, в том числе и Харри, показалось, что неданность немного подросла. Вороны принимали новых гостей. Смрад остался прежним. Но никто не спрашивал о его сущности, хотя сущность эта у всех, в том числе и у Харри, оседала привкусом во рту и буквально навязла в зубах.
Была когда-то гора костей,
которая стала так называться с тех пор, как Тулла, кузина Харри, изрыгнула в направлении горы это слово:
- Это же гора костей, - сказала она и для ясности помогла слову большим пальцем. Многие, в том числе и Харри, пытались возражать, затрудняясь, впрочем, точно назвать то, что огромной грудой громоздилось к югу от батареи.
- Спорим, что это кости? И не просто кости, а человеческие, на спор? Это же любой дурак знает.
Тулла предлагала пари скорее Штёртебекеру, нежели своему кузену. Они все трое да и многие еще поблизости посасывали леденцы.
Ответ Штёртебекера хоть и звучал свежо, но готов был уже несколько недель как:
- Следует рассматривать это нагромождение в смысле открытости бытия со всем неизбежным претерпеванием юдолей и стойким ожиданием смерти, то есть как полное выражение сущности экзистенции.
Тулла, однако, хотела ответа поточней:
- А я тебе говорю, что они прямо из Штуттхофа, спорим?
Штёртебекер не мог позволить вовлечь себя в презренную географическую конкретику. Он отмахнулся и раздраженно заметил:
- Что вы все лезете со своими устаревшими естественно-научными категориями. Хотя, конечно, можно сказать и так: здесь явлено бытие в его несокрытости.
Но поскольку Тулла продолжала упрямо твердить про Штуттхоф, называя несокрытость поименно, Штёртебекер уклонился от предлагаемого пари, отделавшись широким и глубокомысленным жестом, равно благословляющим и гору костей, и батарею.
- Это поле осуществления всей истории!
Как и прежде, в неслужебное время и даже в час чистки и шитья, охота на крыс продолжалась. Средний офицерский состав стрелял ворон. Смрад стоял над батареей и не желал сменяться. И тогда Тулла сказала уже не Штёртебекеру, который в сторонке чертил на песке свои фигуры, а фельдфебелю, который уже дважды успел разрядить свой карабин:
- Спорим, что там настоящие человеческие кости, и притом тьма-тьмущая?
Было воскресенье, день посещений. Но лишь немногие гости, в большинстве своем родители, стояли в непривычном штатском подле своих слишком быстро повзрослевших чад. Родители Харри не приехали. Тянулся ноябрь, и между низкими тучами и землей с ее низкими бараками висел дождь. Харри вместе с другими слушал разговор Туллы с фельдфебелем, который в третий раз заряжал свой карабин.
- Спорим, что… - сказала Тулла и протянула свою белую ладошку, предлагая ударить по рукам. Желающих не было. Ладошка повисла в пустоте. Палка Штёртебекера набрасывала на песке мировой чертеж. На Туллином лбу роились прыщи. Пальцы Харри в кармане брюк перебирали кусочки костного клея. И тогда фельдфебель сказал:
- Спорим, что нет. - И, не взглянув на Туллу, ударил по рукам.
Тотчас же, словно план действий у нее давно готов, Тулла повернулась и пошла к широкой полосе чертополоха между двумя орудийными позициями, избрав этот путь как кратчайший. Несмотря на сырость и холод, она была только в свитере и плиссированной юбке. Так и пошла на голых, ходульных своих ногах, заложив руки за спину и потряхивая патлами, уже не крашеными и без всяких следов шестимесячной завивки. Уменьшаясь в размерах, но не теряя отчетливости очертаний в пасмурном воздухе.
Сперва все, в том числе и Харри, думали, что она, раз уж она так прямехонько, будто по линеечке, чешет, и колючую проволоку насквозь прошьет, но перед самыми шипами она упала в траву, приподняла нижнюю проволоку колючей изгороди, что отделяла фабрику от батареи, играючи перекатилась на ту сторону, снова встала и, шагая по колено в коричневом, высохшем бурьяне, снова, все так же прямо, но уже как бы через силу, двинулась к той горе, которую обжили вороны.
Все, в том числе и Харри, смотрели ей вслед и даже про малиновые леденцы во рту позабыли. Палка Штёртебекера замерла в песке. И только скрежет слышался явственно, словно у кого-то мелкие камешки на зубах. И лишь когда крохотная Тулла перед горой остановилась, когда вороны, лениво и далеко не все, поднялись в воздух, когда Тулла наклонилась, переломившись пополам, а потом повернулась и пошла обратно - гораздо быстрей, чем все, в том числе и Харри, этого со страхом ждали, - лишь тогда скрежет зубовный во рту у фельдфебеля замер, и наступила тишина, такая, что хоть ложкой хлебай.
Она шла не без. То, что она держала в руках, благополучно перекатилось вместе с ней под нижней колючей проволокой забора на территорию батареи. В просвете между двумя восемьдесят восьмыми стволами, замершими согласно последней команде прибора управления огнем под тем же углом, что и два соседних, глядя на норд-норд-вест, Тулла неумолимо увеличивалась. Путь ее, туда и обратно, занял примерно столько же времени, сколько занимает малая школьная перемена. За эти пять минут она успела съежиться до игрушечных размеров и вырасти обратно до величины почти взрослой. Пока что на ее лбу еще не было видно прыщей, но то, что она несла перед собой, уже обретало смысл и значение. Штёртебекер принялся за новый набросок мирового чертежа. Снова заскрежетал на зубах у фельдфебеля гравий, но уже покрупнее. Тишина ради пущей отчетливости решила оттенить себя звуками.
Когда Тулла подошла и на глазах у всех встала со своим подарочком рядом с кузеном, она, даже без особого выражения, спросила:
- Ну, что я говорила? Кто выиграл?
В ответ широкая ладонь фельдфебеля со звоном накрыла всю левую половину ее лица от виска и уха до подбородка. Ухо не отвалилось. Голова тоже, и даже не уменьшилась вроде. Но череп, что она притащила, она, как стояла, так и выронила.
Желтыми, окоченевшими руками Тулла терла ушибленную щеку, скулу, ухо, но не убегала. И даже прыщей у нее на лбу не убавилось. Череп, что она держала в руках, был человеческий, и даже не раскололся, когда она его выронила, а, подпрыгнув два раза, укатился в бурьян. Фельдфебель, похоже, видел в черепе не просто череп, а нечто большее. Кое-кто глядел в пустоту поверх барачных крыш. А Харри не мог отвести глаза. У черепа недоставало куска нижней челюсти. Листер и малыш Дрешер начали отпускать шуточки. Многие смеялись - благодарно и впопад. Штёртебекер пытался запечатлеть на песке явленную всем несокрытость. Его узко посаженные глаза прозревали сущее, пытавшееся удержать самое себя в своей судьбинности, но тут внезапно и непредрекаемо разразилась бренность; ибо фельдфебель с заряженным, хоть и на предохранителе, карабином заорал:
- Молчать, пузыри свинячьи! А ну, марш все по баракам! Час чистки и шитья!
Все тут же разошлись, осторожно огибая фельдфебеля. Шуточки примерзли к зубам. Уже между бараками Харри повернул голову на плечах, которые поворачиваться не хотели: фельдфебель стоял, набычившийся и квадратный, с карабином наперевес, неподвижный и торжественный, как на сцене. А за ним, безмолвно сохраняя геометрическую правильность, высилась неданность, небытийность, нетие, поле осуществления всей истории, различие между бытием и сущим, словом - онтологическая разница.
Однако УДВ - украинские добровольцы - как ни в чем не бывало, продолжали болтать, чистя за кухней картошку. Радио в унтер-офицерском бараке передавало концерт по заявкам. Прощались вполголоса воскресные гости. Тулла, почти невесомая, стояла рядом с кузеном, все еще потирая ушибленную половину лица. Ее рот, смятый массирующей ладонью, промямлил куда-то мимо Харри:
- И как раз, когда я забеременела.
Разумеется, Харри не мог не спросить:
- От кого?
Но ей это было неважно.
- Спорим, что да?
Спорить Харри не хотел, Тулла всегда выигрывала. Проходя мимо душевой, он ткнул большим пальцем на приоткрытую дверь:
- Тогда хоть руки вымой, с мылом.
Тулла подчинилась. Но нет на свете ничего чистого.
Был когда-то город,
в котором, наряду с предместьями Ора, Шидлиц, Олива, Эмаус, Прауст, Санкт-Альбрехт, Шелльмюль и портовым предместьем Новая Гавань имелось и предместье Лангфур. Лангфур был столь велик и столь мал, чтобы все, что происходит и может произойти в нашем мире, происходило или могло бы произойти и в Лангфуре тоже.
В этом предместье с его палисадниками, учебными плацами и полями орошения, с пологими склонами кладбищ, судоверфями, спортплощадками и рядами казарм, в Лангфуре, где насчитывалось семьдесят две тысячи официально зарегистрированных жителей, где имелось три церкви и одна часовня, две гимназии, один лицей, средняя школа и ремесленно-хозяйственное училище, где всегда недоставало начальных школ, но была своя пивоварня с Акционерным прудом и ледником, в Лангфуре, чей облик определяли шоколадная фабрика "Балтика", данцигский городской аэродром, вокзал и знаменитая Высшая техническая школа, два разновеликих кинотеатра, трамвайное депо, всегда переполненный дворец спорта и сожженная синагога; в известном предместье Лангфур, где в ведении местных властей находились данцигский городской благотворительный сиротский приют и живописно расположенная в районе Святого колодца клиника для слепых, в Лангфуре, что с 1854 года признан самостоятельной общиной и раскинулся в уютной и удобной для заселения холмистой луговине за Йешкентальским лесом, где установлен памятник Гутенбергу, в Лангфуре, что связан трамвайным сообщением с курортом Брезен, епископской резиденцией Оливой и городом Данцигом, короче, в Данциг-Лангфуре, прославившемся благодаря макенсеновским гусарам и последнему кронпринцу, в предместье, по всей ширине рассеченном надвое ручейком Штрисбах, жила девчушка, которую звали Тулла Покрифке, которая была беременна и не знала, от кого.
В том же предместье, даже на той же Эльзенской улице, которая, как и улицы Герты и Луизы, соединяла Лаабский проезд с улицей Марии, жил двоюродный брат Туллы; его звали Харри Либенау, он проходил военно-курсантскую практику на батарее ПВО Кайзерхафен и не принадлежал к числу тех, от кого Тулла могла забеременеть. Ибо Харри лишь в мыслях грезил тем, что другие проделывали с Туллой наяву. Это был шестнадцатилетний юноша, которого мучили его вечно стылые ноги и который ото всех держался немного особняком. Книгочей, глотавший исторические романы вперемешку с философскими трудами и ревниво следивший за своими красивыми светло-каштановыми волосами. Любопытный соглядатай, чьи серые, но не холодно-серые глаза фиксировали все и с сожалением рассматривали в зеркале его гладкое, но вовсе не слабое тело, находя его хилым и шершавым. Вечно осмотрительный Харри, не веривший в Бога, а только в Ничто, и тем не менее боявшийся вырезать себе гланды. Меланхолик, любивший сладости - миндальные пирожные, рулет с маком, кокосовые хлопья - и добровольцем, хотя почти не умел плавать, записавшийся во флот. Недотепа, пытавшийся посредством длинных виршей в школьных тетрадках изничтожить своего отца, столярных дел мастера Либенау, и обзывавший в тех же стихах свою мать кухаркой. Чувствительный юноша, которого, стоя и лежа, при одной мысли о его кузине бросало в пот и донимали непрестанные, хотя и вполне пристойные размышления о черной немецкой овчарке. Фетишист, носивший - были причины - в портмоне жемчужно-белый чужой зуб. Фантазер, который врал много, говорил тихо, краснел если, верил во всякую всячину, а длящуюся войну рассматривал как наглядное приложение к школьной программе. Отрок, юноша, гимназист в форме, почитавший Вождя, Ульриха фон Гуттена, генерала Роммеля, историка Генриха фон Трайчке, короткое время Наполеона и сопящего актера Генриха Георге, изредка Савонаролу, потом снова Лютера, а с некоторых пор философа Мартина Хайдеггера. С помощью этих кумиров ему удалось самую взаправдашнюю гору человеческих костей засыпать средневековыми аллегориями. В своем дневнике он упоминает эту гору, которая, взывая к небесам, действительно, не понарошку, возвышалась между Троилом и Кайзерхафеном, как жертвенник, возведенный для того, чтобы чистое преосуществилось в ясном и, осиянное ясностью, породило свет.
Наряду с дневником Харри Либенау вел еще то затухающую, то снова бодрую переписку с подружкой, которая под артистическим псевдонимом Ангустри имела ангажемент в Берлине в Немецком балете и выступала как в столице Рейха, так и в гастрольных турне по оккупированным территориям сперва в кордебалете, а потом солисткой.
Когда курсант Харри Либенау получал увольнительную, он шел в кино и брал с собой свою беременную кузину Туллу Покрифке. Когда Тулла еще не была беременна, Харри безуспешно, хотя и неоднократно пытался склонить ее к совместному походу в кино. Ну, а теперь, когда она сама радостно сообщала в Лангфуре всем и каждому: "Кто-то меня обрюхатил!" - и это притом, что по ней еще ничего не было заметно, теперь, конечно, она стала поуступчивей и сказала Харри:
- Коли ты платишь, почему бы и нет.
В обоих кинотеатрах Лангфура мерцающий экран подарил им немало фильмов. Сеанс начинался "Еженедельным обозрением", потом шел какой-нибудь короткометражный фильм, а уж затем художественный. Харри был в мундире; Тулла сидела в необъятно широком пальто из адмиральского сукна, сшитом специально по случаю беременности. Покуда на дождливом экране происходил сбор винограда и увешанные гроздьями, увенчанные лозами, втиснутые в национальные костюмы крестьянки напряженно улыбались в камеру, Харри полез тискать кузину. Но та с тихим укором его отстранила:
- Брось, Харри. Теперь-то что толку. Раньше надо было суетиться.
Отправляясь в кино, Харри всегда брал с собой запас кисленьких леденцов, которые выдавались у них на батарее всякому, кто прикончит определенное количество водяных крыс. Поэтому леденцы эти назывались на батарее крысиными. Когда погас свет и грянула бравурная заставка к "Еженедельному обозрению", Харри аккуратно освободил трубочку леденцов от бумажной и серебряной обертки, ногтем большого пальца отколупнул первый леденец и протянул трубочку Тулле. Тулла, не отрываясь от "Еженедельного обозрения", взяла леденец двумя пальцами, сунула в рот и, уже начав достаточно внятно его посасывать, прошептала, покуда на экране в полном блеске разворачивался "грязевой период", приостановивший осеннее наступление:
- У вас там все, даже леденцы, этой дрянью из-за забора провоняло. На вашем месте я бы мечтала перевестись на другую батарею.
Но у Харри другие мечты, которые в кино счастливо осуществляются: "грязевой период" позади, кончились и рождественские приготовления на Полярном фронте. Подсчитаны все сожженные Т-34. Возвращается после успешного рейда в неприятельские тылы подводная лодка. Поднимаются в воздух истребители, чтобы дать отпор вражеским стервятникам. Но вот новая музыка. Меняется и оператор: мирные осенние пейзажи, послеполуденное солнце пробивается сквозь листву, похрустывает гравий дорожек: штаб-квартира Вождя.
- Нет, ты глянь, глянь! Вон, побежал, остановился, виляет! Между ним и летчиком. Ясное дело он, кто же еще! Наш пес. Ну, я имею в виду, пес нашего Харраса, как пить дать! Принц, он самый, Принц, которого наш Харрас…
Добрую минуту, пока Вождь и Канцлер Рейха в низко надвинутой фуражке, угнездив руки на причинном месте, беседует с офицером ВВС - может, это Рудель был? - и прогуливается под деревьями ставки, вблизи его сапог, не покидая кадра, вертится овчарка, явно черная, трется о сапоги, дает потрепать себя по загривку - ибо один раз Вождь соизволяет убрать руки оттуда, где они находятся, чтобы сразу же после того, как "Еженедельное обозрение" запечатлеет трогательную близость хозяина и собаки, водворить их на прежнее место.
Прежде чем отправиться в Троил последним трамваем, - ему приходилось на главном вокзале пересаживаться в сторону Соломенной слободы, - Харри проводил Туллу домой. Оба говорили поочередно и не слушая друг друга - она о фильме, он о "Еженедельном обозрении". В Туллином фильме крестьянская девушка, отправившись в лес по грибы, претерпевала надругательство и поэтому - чего Тулла никак не могла уразуметь - шла топиться; Харри же пытался увиденное в "Еженедельном обозрении" облечь в свойственные языку Штёртебекера философские категории, дабы закрепить и одновременно утвердить для себя его значимость:
- Бытие собаки, то есть то, что она есть, означает для меня брошенность сущей собаки в ее данность; а именно в том смысле, что пребывание собаки в мире и есть данность собаки; неважно, где проистекает эта данность - на столярном ли дворе, в ставке ли Вождя либо по ту сторону всякого вульгарного времени: ибо будущее бытие собаки наступит не позже, чем ее бывшая данность, а она, в свою очередь, прекратится не раньше, чем укорененность собаки в ее собачьем сейчас.
Невзирая на все это, Тулла у дверей квартиры Покрифке ему сообщила:
- Через неделю я буду уже на втором месяце, а к Рождеству уже точно будет заметно.