Забвение - Зорин Леонид Генрихович 3 стр.


Мужчина с живым и бойким умом. Не образованный, но нахватанный. И не без юмора, стоит добавить. Юмор, бесспорно, был грубоватым и без претензии запомниться какой-нибудь изящной остротой, а уж тем более - афоризмом. Юмор таился в его интонации, но прежде всего в его поведении. Малый держал себя в руках, не унывал, был свято уверен в своей изначальной правоте и - главное - в конечном успехе. Его единственною заботой было не произвести впечатления полубезумного корыстолюбца, обожествляющего деньги. Забота, странная для человека, который их добывал всю дорогу с неиссякаемой изобретательностью. Но то ли он сам себя убедил, то ли, как актер, вошел в образ (в нем было нечто от лицедея), речи его звучали искренне.

Однажды он меня угостил весьма примечательной декларацией. Такой пастернаковски непосредственный, недоуменный монолог, исповедь бедного поэта эпохи Великого Перелома и незабвенных тридцатых годов. Феофилов уверял, что мечтает быть "заодно с правопорядком", но, с одной стороны, помехой является феофиловская грудная клетка, с другой же, кроме правопорядка, есть еще некий жизнепорядок, который его загоняет в угол, в сущности, не оставляя выбора.

Он уверял, что с его натурой артиста и странника он согласен жить, как гаврош и бессребреник, однако жизнепорядок требует, чтоб он был денежным человеком, богатым и славным, как Кочубей.

- Поверьте, Алексей Алексеевич, я знаю, и более, чем другие, что деньги счастья нам не дают. Счастья вообще нет на свете. И значит - ничто его дать не может. Бывают приятные минуты, это совсем другое дело. За деньги, естественно, их не купишь, но деньги могут создать условия, при которых эти минуты возможны. Заметьте, я только сказал: возможны, но ведь и это дает надежду.

Допустим, вам не сидится на месте. Оно томит вас и угнетает. Вам ясно, что надо пуститься в путь. Достать билет - голубая мечта. Но, если не поскупитесь, он будет. Вы приезжаете в некий город, который вам должен вернуть покой. Он не вернет, но так вам кажется. Естественно, вам негде там жить. Гостиницы давно переполнены - четвертый месяц идет конференция передовых гинекологов области. Вас ожидает ночь на воздухе. Но не отчаивайтесь. Не скупитесь - вы обретете ночлег с удобствами.

Вы перед сном решили пройтись и на одной из вечерних улиц знакомитесь с молодой туземкой. Даже намеком я не хочу бросить хоть тень на ее репутацию. Она бескорыстна, как вы и я. Но сколько можно ее заставлять показывать их достопримечательности? Надо куда-то ее пригласить. Куда же? В заплеванную киношку на бодрый фильм "Горячий цех"? Надо хотя бы ее накормить - она утомилась, проголодалась. Но где? В столовке с бессменной скатертью? Нет, все же в приюте цивилизации, где чище и играет оркестр. Мелодия, конечно, бесхитростная, но вместе с тем навевает потребность в земном, хотя и возвышенном чувстве. Не поскупитесь - и все это будет.

Теперь представьте себе, что девушка вас покорила и вы хотите быть рядом не час или два, а месяц. Но в этом городе все ей знакомы. Можете наткнуться на мужа, на кандидата в мужья, на друга, на молодого сослуживца. Конспирация, если она чрезмерна, утрачивает свою романтику. Нужно куда-то ее увезти.

Но не в Ухту же и не в Инту - туда отбывают по приговору. В Прибалтику, например, или в Крым, простите за такую банальность. Все снова - билеты, отель, ресторация. И плата в утроенном размере. На каждом шагу и за каждый шаг.

И так везде, дорогой заступник. Везде. Решительно в каждом фрагменте нашего здешнего бытия. Что делать советскому человеку? Платить, платить, Алексей Алексеевич. За то, чтоб служить. За то, чтоб обслуживаться. За то, чтоб болеть. За то, чтобы жить. А также - за то, чтобы помереть. Платите и никогда не скупитесь. Надо быть щедрым. Не то - хана.

Все феофиловские откровения строились по этой же схеме. Всегда подчеркнуто заземленные, всегда по виду непритязательные уроки практической философии. Но я их выслушивал с интересом. Как я уже сказал, привлекала их доверительная интонация, надо признать, счастливо найденная. Перед тобою вдруг возникал загнанный маленький человек, вынужденный обороняться от перемалывающей машины. Она не дает ему шелохнуться, а он извивается и барахтается, чтобы урвать свою порцию радости. После того как мы расставались, я снова - в который раз - задумывался о странной системе отношений, когда энергию, предприимчивость и редкий талант жизнеспособности усаживают на скамью подсудимых. Там ты обычно с ними и сталкиваешься.

Я это дело провел недурно. Ему грозил неподъемный срок, а я добился умеренной кары. Он выразил мне свою благодарность, но вскорости мне привелось убедиться, что он рассчитывал не на меня. Приблизительно полгода спустя я по делам оказался в Питере и встретил его на Невском проспекте. Он был по-прежнему энергичен, одет со вкусом, в отличной форме. Как видно, не изменил своим правилам - платил, не скупясь, обильно и щедро.

Я, разумеется, думать не мог, что Феофилов когда-нибудь станет моим литературным героем. Так же, как прочие персонажи моих поединков с прокурорами.

Кого я только не защищал! Иной раз казалось, что я нахожусь в безумном чреве кинематографа - в руках моих режиссерский жезл, в ушах зарождается непонятная, странная плясовая мелодия, слышная лишь мне одному. Мгновенье - и хоровод оживет. Какая пестрая галерея! Бухгалтеры, директора артелей, производители работ. Лекторы, врачи, антиквары. Путейцы, музейщики, фармацевты. Певец, любимый аудиторией. Микробиолог. Гипнотизер. И капитан дальнего плаванья, из ревности стрелявший в жену.

И все же, когда б не затея с книгой, не это мальчишески самолюбивое желание себя испытать в новой, совсем незнакомой сфере, вряд ли бы я стал ворошить полузабытые сюжеты. С грустью я понял: то, что ушло, кажется мне почти сочиненным. Не греет, не веселит, не печалит. Не знаю, какие детали задели неведомую мне рецензентку, но я бы сказал ей, что дело не в частностях - я мог вообще не писать этой книги. Кому нужна эта вереница злосчастных нарушителей права, которого не было в нашей местности, что бы мне ни внушал Бесфамильный?

Обида, ужалившая меня в сердечную мышцу, длилась недолго и унялась на другой же день. Смешная, постыдная реакция - особенно в моем положении. Когда я писал, я о нем не догадывался. Теперь-то я знаю, что надо радоваться тому, что умеешь забывать, не воскрешать страстей и событий, не мастурбировать своей памяти. Может быть, я ухитрюсь не заметить, как зарастет она окончательно.

В перечне всех моих процессов и профессиональных побед заслуживало упоминания, по сути, только "книжное дело". Не оттого, что на свой манер я послужил родной гражданственности. Суметь доказать, что ею не пахнет, - это и было моей задачей, это и стало моей удачей. Но именно этому - главному делу, может быть, даже "делу жизни" - я уделил лишь несколько строк. А помнил я его и замалчивал совсем по другим - особым - причинам.

6

Большую часть своей длинной жизни я был убежден, что мужчина родится, чтобы лежать в объятиях женщины, все же иные толкования его появления - словеса.

Думаю, и у наших подруг, сколько б они ни щебетали о якобы свойственной им фригидности, все обстоит примерно так же. Может быть, даже еще отчетливей, ибо бойцовский их век короче.

Как-то мне в руки попал невзыскательный дореволюционный журнальчик. Право, я был готов прослезиться, когда разглядывал фотографии. Особенно обнаружив даму под кружевной прозрачной тканью с полуобнаженными ножками. Подпись услужливо сообщала, что это запечатлен матчиш в исполнении госпожи Гедройц. Долго я не мог оторваться от выцветшей пожелтевшей странички. Где вы теперь, госпожа Гедройц, и те, кто лежал у ваших ножек?

Такие элегии в стиле "memento" меня посещали едва ли не с юности. И добродетельные историйки о прелести моногамной жизни не столько умиляли меня, сколько невольно остерегали. Не завораживала возможность состариться на одной подушке.

"Одна, но пламенная страсть", "одной лишь думы власть" - да, бесспорно! Все это высоко и, быть может, мечено касанием неба, но точно так же, как власть одной думы, меня пугала власть одной страсти, какой бы ни была она пламенной.

Я понимаю, что это признание не красит, тем более - не возвышает. Но дело не в моем любострастии и нездоровом воображении. Я по натуре не путешественник - частая смена лиц и тел оборачивается в конце концов повинностью, воинскою обязанностью. Но всякая определенность страшила, она вызывала во мне исходный, почти бессознательный протест. Время моей недолгой молодости не допускало ни частной жизни, ни, разумеется, личного счастья. Время умудрялось достать, где бы ты ни жил и кем бы ты ни был - в конторе, в концерте, за чтением книги и даже - в твоей кровати с возлюбленной. Как человек эпохи регламента, я недостаточно ценил естественное право на выбор, ибо оно обозначало фактическое отсутствие выбора. Магические строки поэта об этой самодержавной власти одной лишь думы, одной лишь страсти словно таили в себе угрозу. Похоже, что я все время разгадывал, какое слово из четырех всего опасней: Власть? Дума? Страсть? Иль неприметное слово "одна"? Я ощущал своей битой кожей - именно последнее слово сулит мне утрату суверенитета, хотя бы подобия независимости.

Должно быть, поэтому брачный опыт умножил число моих неудач. Вот уж с каким подарком судьбы я расстаюсь без сожаления. Если б мне только было позволено определить очередность событий, которые я должен забыть, я внес бы его в начало списка.

Как можно понять, роковому шагу предшествовала пора тоски и грустный переход Рубикона - я пересек сорокалетие. Сам не пойму, почему я воспринял этот рубеж так драматически.

Евгению я знал много лет. Она безответно, стоически вытерпела свое незавидное положение - мой норов, мою хандру, моих дам и тот опустошительный вихрь, который однажды сотряс мою жизнь. Она терпеливо мне объясняла, что обладает тремя достоинствами, которые мне гарантируют счастье, если я сам ее осчастливлю: "Я глупая, добрая и у меня большая грудь. Не прогадаешь".

Мне бы сообразить, что женщина, утверждающая, что она глупа, совсем не глупа. Но я поверил и в то, что глупа, и в то, что добра. Большая грудь была несомненно, тут и не требовалось доказательств. Евгения меня убедила. В конце концов, ее бескорыстие заслуживало какой-то награды. Пусть и сомнительной, вроде меня.

Была и другая претендентка, примерно с таким же стажем близости. Но ей вредили самоуверенность и бьющая через край экспансия. Еще один потенциальный лидер. Она наставляла, вела, учила, внушала, что надлежит мне делать, что следует знать, чего лучше не знать, что я без нее пропаду, погибну. Скорее всего - бесповоротно.

Буря и натиск в ней сочетались с этаким религиозным театром - я называл его пещным действом. Она исступленно себя бичевала: не может справиться с искушением. Казалось, что эти покаяния были ей жизненно необходимы - возводят соитие до радения и придают ему одновременно некий мистический окрас.

В конце концов, духовность Алисы, сопровождавшая неизменно ее астартические конвульсии, стала для меня неподъемной. Есть все же разница между молитвой и танцами госпожи Гедройц. Либо ты кит, либо москит. Кроме того, ее учительство и миссионерство пугали. Грозили травмами, несовместимыми с жизнью. Естественно, что я предпочел непритязательность Евгении.

Но, избежав одной западни, я прямиком угодил в другую. Меня ожидало супружество с женщиной, которая одолевала дорогу, не поспешая, не суетясь. Так она получила меня, так она получила все прочее. Кунктаторы всегда на коне. Действуют в усыпительном ритме и добиваются своего. Вам покоряются - духом и плотью, терпят и холод и невнимание. Не обижаются ни на что, ни разу, ни при каких обстоятельствах. Вас обволакивают и обтекают, вы плещетесь в какой-то лохани с остывшей водицей - на ваших глазах она превращается в желеобразную, лишенную цвета и запаха массу. Вязко и пресно. Вы постигаете, что этот вот безвкусный кисель и есть ваше семейное счастье. Но воля к сопротивлению сломлена. Вата сильней любого металла.

Уйти в бега оказалось непросто - куда только делась ее потребность в самоотверженном служении? В глазах ее заплясало пламя, в голосе прорезалась сталь, большая грудь оделась бронею. Дорого мне далась свобода.

Все это вьюги былых времен. И я оживил их лишь потому, что нынче необходимо понять: хочется мне этих женщин помнить? И тех, кто некогда им предшествовал? Боюсь я забыть их? Или со всеми бесстрашно прощусь в пограничный час? Готовясь к унизительной участи, к которой я кем-то приговорен, к пучине, в которой я обречен бессмысленно и бесцельно барахтаться, - очень возможно, что долгий срок - я убеждаюсь, что страха нет.

Но страх пред унизительной немощью и пред бессилием человека, который не властен себе помочь - куда его деть и что мне делать?

Найти Евгению? Пасть ей в ноги? Вернуть и заставить уже чужую, старую женщину стать сиделкой при монстре, бессмысленном манкурте, забывшем даже себя самого? Было бы настоящей подлостью.

Нет, что угодно, только не это! Уж лучше одно из заведений, о коих и подумать нельзя без содрогания и ужаса - в конце концов, ведь я не смогу понять ни своего положения, ни перемены обстановки.

И все равно, все равно, все равно - неведомой мне частичкой кожи, каким-то ответным вздрогом души, проблеском спящего сознания я что-то почувствую и отзовусь.

Пусть я сегодня выдираю целые годы из дневника, если так можно назвать свою жизнь, - мало в ней глав, переписанных набело, больше неправленых черновиков - есть одно имя, в недобрый день нежданно-негаданно вдруг да и явится. Вдруг подстережет и ударит, вдруг да войдет ножом в предсердие. Я ли удерживаю его, или оно меня - мертвой хваткой? Сам не пойму. Не пойму и того - хочу ли я разжать эту хватку?

7

Ветер шевелил ее волосы, в комнате было почти светло - от полнолуния и от пламени желтых фонарей, так похожих на опрокинутые стаканы под перевернутыми блюдцами. Все это было потом, поздней - ветер, распахнутое окно, полнолуние и свет фонарей.

Сколько неразличимых лет уже проскрипело и заросло. Прошло уже столько тысяч дней и столько миллионов минут - и в их начале была та минута, когда прозвучал дверной звонок, резкий и сразу же захлебнувшийся. Я в нем расслышал одновременно и требовательность, и нерешительность, щелкнул замком и на пороге увидел незнакомую девушку.

Я оглядел ее чуть внимательней, чем это допускало приличие. Стянутые в учительский узел темные волосы над лобиком, белым, точно альпийский снег. Суровый немигающий взгляд, призванный скрыть ее безоружность. Выдавали глаза - продолговатые, трудно определимого цвета со странным золотистым отливом.

Преувеличенным и нарочитым было б сказать, что я ощутил: привычный обиход накренился. Версия весьма привлекательная, в ней есть романтическая мелодия, но так появляются легенды. На самом деле я был раздражен - число визитов в тот день зашкаливало.

К тому же, в предчувствии отказа, гостья взяла неверный тон, я сразу же распознал подтекст - скорее всего, вы убоитесь, ну что ж, не всем же быть смельчаками. Пришла она просить за приятеля, студента, попавшего в беду, искателя и поставщика редких изданий, всяческих книг, попавших в орбиту внимания общества.

Подтекст неприятно меня покоробил, но дело и впрямь было нелегкое. То, что передо мной не просто завсегдатай букинистических лавок, я понял без особых усилий. Среди издательских раритетов крамольные плоды самиздата были пусть не на первом месте, но уж, бесспорно, не на последнем. Но я включился в "книжное дело" и принял условия игры, даром что нашлись доброхоты, советовавшие мне уклониться. Я им не внял. Я бросился в омут. Испытывал не только азарт. Было какое-то упоительное и озорное вдохновение. Кажется, мне еще никогда не удавалось быть столь суггестивным - я убедил Высокий Суд принять предложенную мной схему как наилучшую для него. Маньяк, одержимый библиоманией, жертва неподконтрольной страсти - вот кто сидит на скамье подсудимых.

В сущности, Шура (так звали студента) таким и был, сочинять не пришлось. Во всяком случае, с этого начал. Тяга к текстам - в особенности к запретным, недешево ему обошлась. Впрочем, не ему одному. Наркотическое обаяние ереси окучивает почти незаметно - тем более людей простодушных. Сегодня читаешь и загораешься, завтра - как сомнамбула - действуешь.

Но мне удалось вернуть неофита - по крайней мере, в глазах суда - в его исходное состояние фанатика печатного слова, безумца не от мира сего. Не без изящества я перебросил карбонария в бытовую сферу - понизил в значении и в чине. Он отделался условным вердиктом - подельникам не так повезло. Ответили по суровым законам застойного времени - так впоследствии поименовали эпоху, считая ее вегетарианской. Ее вспоминали почти умиленно, меж тем она отлично умела продемонстрировать свои челюсти поверившим в ее склонность к диете.

Я сильно гордился своей удачей. Петр Акимович Александров, спасший когда-то Веру Засулич, мог бы сказать мне два добрых слова! Но я понимал: секрет удачи не только в моем адвокатском даре - на сей раз у меня была муза, которая мне, совсем как поэту, внушила энергию победителя.

Да, Алексей Головин влюбился. И что еще хуже - полюбил. Даже сейчас, через столько лет, мне трудно произнести это слово. Что делать, всегда меня настораживало его возвышенное лукавство.

Как всякий, дерзнувший сказать о любви не слишком восторженно, я рискую. Уже история брака с Евгенией выглядит весьма подозрительно. Что можно подумать о человеке, который довольствовался грудью, пусть даже большой, заслоняясь ею от чувства, движущего мирами? Какая цена его речам?

Все справедливо, да я и сам спрашиваю себя о том же. И все-таки осмелюсь сказать: любовь - не только улыбка неба. Мне доводилось видеть счастливчиков, контуженных этой взрывной волной, но я не завидовал потерпевшим. Я видел, что люди, больные любовью, способны не день и не два пребывать в завидном примирении с миром, но видел и то, что они беззащитны, забавны, безнадежно зависимы. Я сознавал, что качество страсти у тех, кто влюблен, совсем иное, неужели у тех, кто партнерствует - скорей для порядка, чем от горячки, - и все же предпочитал уцелеть.

Друзья оправданного студента решили отметить это событие. На вечер был приглашен и я. Вместе с виновником торжества я оказался в центре внимания. Роли распределились так: Шура был полоненной жертвой, я же - героем-освободителем.

Лестно. С полчасика я благодушествовал, слушая тосты в честь златоуста. Опытный тактик и мудрый стратег. Вы нам вернули нашего Шуру. Спасибо, Алексей Алексеевич. Не за что. Это моя работа. Рад послужить правому делу.

Назад Дальше