Забвение - Зорин Леонид Генрихович 4 стр.


Однако чем дальше, тем ощутимей проступала тканевая несовместимость. При этом не только возрастная. Да, полтора десятка лет не сбросишь со счета - куда ни кинь, я старше на целое поколение, - но был и еще один барьер. Пусть даже все, кто пришел на вечер, как бы условились, что Головин - наследник Плевако и Карабчевского, я, тем не менее, оставался в глазах гостей Человеком Системы. Я принимал ее институты, правила ее поведения, участвовал в ее лживой игре и, судя по моей популярности, был игроком вполне успешным. Естественно, что племя младое, собравшееся в этой квартире (никто не знал, кто хозяин жилья, где он и кто его представляет), чувствовало свое превосходство. Кто неслучайно, кто невольно, но так или этак его демонстрировал. Один худощавый нервный брюнет старался куснуть меня то и дело. Возможно, он меня приревновал, хотя ни я, ни моя вдохновительница сами еще ни о чем не догадывались. Впрочем, скажи я ему об этом, он безусловно бы возроптал. Нет уж, избавьте от ваших пошлостей. Мне нужно понять, в чем ваша суть и с кем я сегодня имею дело.

Я тоже присматривался ко всем. И тоже старательно подмечал черточки странного театра, в котором я оказался зрителем. Юные существа исполняли весьма драматическую пьесу. И пьеса эта жизнеопасна. Может перемолоть артистов. И тут же я подумал о ней, и сердце болезненно заныло. Как палец, защемленный дверьми.

По давней привычке я начал злиться. Сперва - на себя. Ходить по гостям надо с умом, не всякое сборище тебе по возрасту и по нраву. Потом перенес свой запал на хозяев. Мое раздражение было путаным, неуправляемым, слишком жестким. Чтобы его облагородить, следовало его осмыслить.

Не в первый раз внушал я себе, что маргинальность в качестве вызова так же безвкусна, как показное, подчеркнутое преуспеяние. Но больше, чем добровольное люмпенство, отталкивала слегка стилизованная, размытая игра в конспирацию - последняя всегда мне казалась неотторжимой от бесовщины.

Все это было несправедливо, хотя и имело основания. Я словно старался стереть из сознания будущее этих птенцов. За жизнь, которую они выбрали, им предстояло заплатить по самому жестокому счету. А значит, можно было простить и эту напускную значительность, и ощущение превосходства, которого они не скрывали. Требовалось чуть больше зрелости, великодушия и сочувствия. Странно, что безусловной причиной постигшей меня глухоты души была зародившаяся влюбленность. Еще одно веское доказательство ее безусловной амбивалентности.

Когда трувер с преждевременной плешью стал потчевать общество своим творчеством, я неприметно скользнул в прихожую, стараясь не привлекать внимания. Она проследовала за мной, негромко спросила:

- Вам здесь неуютно?

Мне стало ее безотчетно жаль. И я сказал:

- Мне везде неуютно.

Я промахнулся. Ее глаза с их странным золотистым отливом неодобрительно потемнели.

Мы обменялись десятком фраз, силясь полнее понять друг друга, но все ходили вокруг да около. Мое раздражение не проходило, но злость переплавилась в смутную грусть, и, чтобы унять ее, я простился.

- Надеюсь, что я вас еще увижу, - сказал я, чуть задержав ее руку.

Она стремительно ее выдернула, небрежно бросила:

- Все возможно.

Я вышел на улицу, сознавая, что мой побег ничем не помог. Наоборот, я все испортил. Я понял, что на меня обрушилась моя долгожданная беда.

Так вот она какая! Недаром предпочитал я с ней разминуться. Не серенада и не романс, не сладкое стеснение сердца, когда твоя кожа тебе подсказывает, что время нереста наступило.

Нет, ничего, ничего похожего! И я сидел вечерами дома, смотрел на громадные фонари, всегда напоминавшие мне перевернутые стаканы под блюдцами, смотрел, как подсвечивают они морщины невозмутимого дуба, который, часовым в карауле, не меньше ста лет сторожит наш дом, почти оглушенный своим открытием: и впрямь, быть может, есть смысл родиться, чтоб испытать такую тоску?

Я знал, что не сделаю ни шагу, чтобы увидеть ее опять. Так уж я был роскошно устроен. Она же спасает человечество, или хотя бы родную страну, или народ в этой стране (тоже загадочное понятие - столь же вместительное, сколь замкнутое). Ясное дело, что ей недосуг вспомнить о некоем Головине, принадлежащем к другой генерации и не захваченном пафосом битвы.

Так я копил свою досаду, свою обиду, хотя для них уже не хватало в душе кладовок. Я уклонялся от визитов, был невнимателен к Евгении и без веселия ублажал воцерковленную Алису.

Тот вечер был таким, как другие. Я снова сидел один у окна, глядя, как тысячи светлячков преображают мой древний город. Прислушивался к магической музыке, звучавшей во мне, томясь от сознания, что не с кем мне ее разделить. Захлебывался своей пустотой в бессмысленном ожидании чуда. И вот оно - звонок в мою дверь. Я сразу же его узнаю. Требовательность и нерешительность. Только у нее они могут слиться в один и тот же звук.

Так значит, мы чувствовали все сходно. Ты тоже захлебывалась, как я, тоже напрасно старалась выплыть, била руками и шла ко дну. Так значит, это сверх твоих сил - отрезать раз навсегда, отсечь. Простит ли себе такую слабость твое якобинское сердечко, ответившее на зов трубы? Тогда я и не думал об этом, и знать не знал, что одну только ночь дала нам жизнь, сестра моя жизнь. Уж так она любит ткнуть тебя носом в какой-нибудь коровий помет.

Ночь была теплой, теплым был ветер. Он шевелил ее темные волосы, падавшие на белый лоб. А дальше и ветру не проскользнуть, меж нами уже не оставалось даже и крохотного зазора.

Когда наконец унялась наша кровь, когда ее усталые губы бессильно прижались к моей груди, я ждал, что она заговорит о том, чем была ее вторая - негласная, укрытая - жизнь. Но нет, она не сказала ни слова. Она не сказала, а я не спросил. Был деликатен и щепетилен. Возможно, мне просто было комфортней быть щепетильным и деликатным, а сам я подумал, что хватит с меня участия в выигранном процессе. Я не решился себе ответить. Тогда же я вдруг ощутил, как зыбко, как коротко наше ночное счастье.

Один только раз она оказалась почти на самом краю признания. В словах, скорее похожих на звуки, среди оборванных междометий, вдруг, неожиданной проговоркой, прошелестела тревожная нотка - ей чудится, что за нами следят. Чтоб успокоить ее, я сказал, что это профессор с далекой звезды оценивает потешных зверьков, которых он выбрал для эксперимента.

- Похоже, что эксперимент заканчивается, - чуть слышно прошептала она.

Я согласился.

- Да, безусловно. Дурная нам досталась доля.

Так я старался шутить. Осторожно, в выработанной немногословной манерочке. А ветерок шевелил ее волосы.

Когда я проснулся, ее уже не было. Сначала я попросту растерялся. Если умеешь заставить женщину почти задохнуться от благодарности, тобой овладевает гордыня, решаешь, что ты - господин положения. Не допускаешь, что женщина может тайком сбежать из твоей постели, даже не простившись с тобой. Но больше я уж ее не видел. И мне не удалось ей сказать, что лишь эти несколько часов меня укрепили в мальчишеской вере - мужчина рождается на свет, чтобы лежать в объятиях женщины. Но если б не ты, бедный воробышек, я не нашел бы тому подтверждений. Стоит взглянуть окрест себя - душа становится уязвленной от обступивших несоответствий.

Я попытался ее найти. Но безуспешно. Ее приятели не отозвались, вдруг растворились, - я понял, что встречи со мной нежелательны. Потом Бесфамильный мне намекнул, что лучше мне сидеть и не рыпаться, и я на этот раз внял совету. Неужто в самом деле она не может подать о себе хоть весточку? Замкнись, Алексей, где твоя гордость?

Была ли боязнь? Просто вульгарная, унизительная боязнь? Не знаю. Может быть, копошилось желание все оставить, как есть. Слишком привык к своему углу, к запущенной берлоге-твердыне, к дубу, заглядывавшему в окно.

А после - все, как обычно - злость. Злость на себя, на нее, на нас, на всех, кто дает аннибалову клятву на Воробьевых, сиречь на Ленинских, либо на неких иных возвышенностях, в том, что они улучшат мир, который улучшить нельзя, а можно лишь окончательно испоганить. Сорок веков, шестьдесят веков, а эти придурки не унимаются, не поумнели хоть на вершок.

Знакомый исхоженный маршрут по сокровенным закоулкам. От нежности, жалости и тоски до приступов привычного бешенства. Нет ни терпения, ни терпимости, ни перемирия с судьбой. А все же, пусть на мгновенье, мне выпала полоска света, еще мерцающая в этой подступающей тьме.

8

О том, что наш факультет справляет свой юбилей, я был извещен. Но не придал большого значения столь замечательному событию. Знал, что никуда не пойду. Давно я понял, что всякое м н о ж е с т в о, любое скопление людей действует на меня, как уксус. Я сразу же тускнею, скукоживаюсь, сперва испытываю уныние, потом - невыносимую скуку. Что это значит - и сам не ведаю. Возможно, это просто отрыжка сходного с лагерем муравейника с его демонстрациями, собраниями, с его стремлением сделать тебя неотличимым от прочих молекул, с его интересом к твоим сновидениям, а еще больше - к твоей бессоннице. Возможно, что это страх толпы - не увернешься, и затопчут.

Но есть и новые обстоятельства. В сущности, это последний шанс увидеть тех, кто был твоим прошлым. Все-таки, что ни говори, была компания, и она сравнительно долго блюла обрядовость студенческой бескорыстной спайки. Потом бескорыстие убывало и однокашники превращались в однокорытников. Каждый по-своему. Кому-то компания добавляла уверенности - тебя подопрут, кого-то, как Виктора, утверждала в сознании собственной порядочности - паря в немыслимой вышине, не обрывает старые связи. Кто-то хотел себе внушить, что молодость еще не исчерпана. Все хорохорились и топорщились, вели чувствительные беседы, раз в год собираясь на общий обед. Иной раз являлся даже Виктор, что вызывало общий подъем, все заверяли его в своей преданности, он разрешал себя обожать.

Все расслаблялись (по слову Безродова), битва, как пахарь, отдыхала. Ребятки, братцы, братки, браточки, как славно мы держимся друг за дружку.

Пусть я был сдержанней остальных, мне эта сдержанность прощалась, хотя иной раз меня журили: "Ты же среди своих, Алеша, кто у тебя есть, кроме нас?". На самом деле им даже нравилось, что я не тороплюсь расстегнуть последнюю пуговицу, а еще больше нравилось требовать от меня, чтоб я наконец реализовался и оправдал их ожидания.

Витало неопределенное чувство, оно объясняло общность людей несхожих, даже несовместимых. Лучше всего его выражало томное южное слово "симпатия", пахнувшее рахат-лукумом и прочими восточными сладостями.

Теперь, когда эти игры закончены, когда мы уже давно существуем на разных орбитах, годами не видимся, было рискованным предприятием явиться на официальный праздник, полюбоваться на старые стены и поглядеть на пожухших людей. Но я повторил себе: будь мудрее, это не только торжественный смотр, это твоя последняя встреча, твое последнее рукопожатие.

Прощание. Я иду проститься с тем, что принято называть порой ожиданий, иду проститься со всеми ее колдовскими приметами. С летними сумерками, с застольями, с порханием слов, с ее неведеньем, с заботами, ставшими смешными, с надеждами, опасными тем, что иногда они могут сбыться (однако кто ж это мог понять?). Иду проститься. Черт побери! Должны же быть у меня свои призраки.

Я сделал все ритуальные жесты - лирически странствовал по коридорам, распахивал двери аудиторий, прошелся по всем лестничным маршам - я добросовестно постарался не упустить исторических мест, связанных с неким Головиным. Я не рассчитывал припомнить то, что со мной здесь происходило, но я надеялся - хоть отчасти! - хоть краешком ощутить, что я чувствовал. Если не хочет откликнуться память, быть может, отзовется сердчишко?

Но не отозвалось, не забилось. В аудиториях и коридорах мелькали незнакомые лица, да я и знакомых не узнавал. В особенности наших юристок. Долгая неусыпная вахта на страже закона и правоохраны даром для женщины не проходит.

Я, разумеется, опоздал. Официальная часть завершилась (если она вообще была), пришедшие разбились на группы, на стайки, на пары - как говорится, по интересам и тяготению. За импровизированными столами провозглашались звонкие здравицы. В поисках лучшей точки обзора я прислонился к ближней стене - в этот же миг меня окликнул лысеющий пухлогубый шатен с рытвинами на влажном челе.

Мне выпала тяжкая минута. Не сразу я понял, что это Виталий, не сразу сумел назвать его имя. Господи, что со мною творится? Он не звонил мне больше двух лет, но это, конечно, не объяснение. Стало и душно и страшновато - разумеется, я не подал вида. Ну вот, наконец - признал и вспомнил и ощутил твердь под ногами. Я дружески потряс его плечи.

Мое очевидное замешательство Виталий истолковал по-своему.

- Прости меня, я, конечно, свинтус. Все собирался и не собрался. Не представляешь, как я издерган.

То, что я тоже мог прорезаться, даже не пришло ему в голову. Он мог ликовать, мог падать духом - космос вращался вокруг него, и он направлял движение звезд. Тем лучше. Мне не придется каяться.

Мы уединились в сторонке, я выслушал огненный монолог, облитый горечью и злостью. Жизнь гнусна и несправедлива, в ней торжествуют одни скоты.

Черт догадал его родиться с умом и душою в этой стране.

Истинно пушкинская досада. Я попытался его утешить:

- С умом и душою везде непросто.

Он благодарно кивнул и расширил географию своей обреченности.

- Ты прав, в этом мире порядочным людям нечего делать. Хочется спрыгнуть. Теперь я вижу, как был ты прав: всегда - одной ногою за дверью.

Он сардонически усмехнулся.

Выяснилось, что он попал в малоприятную ситуацию. Сразу две фирмы, которым Виталий обеспечивал юридический панцирь, треснули одна за другой. Он проиграл в арбитражном суде два процесса и свою репутацию.

- Сделали крайним, как ты понимаешь. Я, видишь ли, виноват - понадеялся, что сохранились честные люди. Да, разумеется, - ихтиозавр, верящий, что право есть право и что в основе его - мораль. У оппонентов все было схвачено - и в аудите, и в арбитраже, - я для них мамонт, юрский период. Не взяткодатель и сам не взяточник. Естественно, тут некуда деться.

Несчастья внесли в его ламентации обычно не свойственную ему философическую ноту.

- У наших сограждан во все времена отношения с законом не складывались, - улыбка гонимого идеалиста вновь дрогнула на пухлых губах. - У тех, кто жил, и у тех, кто жив. Для них в самой идее закона есть нечто порочное - генетически не готовы к ограничению. Не воспринимают его.

Я заверил Виталия, что готовы. Всегда готовы. Как пионеры. Воспринимают. Пусть лишь при этом ограничение опирается не на закон, а на беззаконие. Всего и делов-то. Даже не требуется тираническая модель. Сойдет и непотический смрад.

Я не сумел его успокоить. Он удрученно махнул рукой.

- Сам не пойму, когда было лучше. Бедный Володька погиб под колесами. Теперь, бывает, ему завидуешь. Немного радости, если колеса переезжают тебя ежедневно. Так обойтись - по-хамски, по-скотски - с юристом моей квалификации! Имеющим знания, звание, опыт! Только за то, что он не мошенник, за то, что он нравственный человек. Ну, что же, все верно, я не играю по вашим правилам, я не умею переступить через себя.

Почти без паузы он осведомился:

- Ты видел Валерия? Он - здесь.

- В самом деле? А почему ты не с ним?

Он с чувством сказал:

- Не научился общаться с богатыми людьми.

Он сообщил, что дела Валерия идут все круче. Уже давно он бросил космическое право. Сначала занимался консалтингом, теперь - процветающий предприниматель. Виталий обратился к нему, но на дворе - другие нравы, другие пословицы и поговорки. "Старый друг лучше новых двух"? Как бы не так! Наоборот. Товарищество упразднено за ненадобностью. "Ты сам понимаешь, дружба - дружбой, а дело - делом…" Как тебе нравится?

- Мне не нравится, - сказал я лояльно.

Он пламенно пожал мою руку. И с благодарностью, и с болью.

- Я не сомневался в тебе. Видел бы ты его компаньона. Только посмотришь на эту ряху, на эту веснушчатую задницу, и сразу понятно, что уж на ней ни одна тучка золотая не ночевала. Не тот утес.

- Боюсь, ты не к месту вспомнил поэта, - вздохнул я, - очень даже возможно, что золотая, как раз, ночевала. И не одна.

Эти слова подействовали на него возбуждающе. Боль уступила место протесту.

- Плевать я хотел на его деньжищи. Бесфамильный и вовсе стал магнатом. И шут с ним. Ни за какие блага не поменялся бы с ним судьбою. Сдалась мне его головная боль! Живут и без офшорных трофеев. Запросто. Что они могут мне дать? Все эти сказки Шехерезады про власть, независимость - для дурачков. Я-то отлично знаю им цену.

Фатальное последствие проигрыша - меланхолические трюизмы. Надо отдать ему справедливость - этим добром он делился щедро.

- Старче, - вздохнул я, - все уже сказано. Особенно - о златом тельце. Ежели Бесфамильный - магнат, он разъяснит, что не гонит деньгу - давно уже занимается творчеством. Художник создает эпопеи, а он - корпорации. Тоже - эпос.

Виталий насмешливо скривился:

- Творческий Бесфамильный… Дожили.

Потом озабоченно спросил:

- Алеша, ты общнешься с Валерием?

- Раз уж он здесь - само собой.

- Ты намекни ему, так, между прочим, что он со мной поступил аморально. Что не мешало б ему одуматься…

Я вспомнил, как много лет назад он все просил меня при случае замолвить о нем словечко Виктору. Все то же самое, господа.

Похоже на то, что вспомнил и он. Стараясь не смотреть на меня, вздохнул:

- Насколько Виктор порядочней. Чувство товарищества в нем было. Не забывал, приходил на помощь. Сколько тащил того же Валерика. Этот о нем и не подумает. Виктор, конечно, и сам хорош. Все лез, как альпинист, на вершину. Просто не мог остановиться.

- Ты видишься с ним?

- Он не звонит. Я понимаю его состояние. Когда человек вдруг переходит из положения небожителя в армию неизвестных солдат, ему никого не хочется видеть. И я не звоню. Утешить нечем, а плакать в жилетку я не привык. Надо беречь свое достоинство.

И после паузы добавил:

- Да, все потеряно, кроме чести. Кстати, не помнишь, кто это сказал?

С изумлением я обнаружил, что помню. Правда - чем отдаленней событие, тем оно ближе. Так и есть. Тимоти мне это растолковал.

- Французский король после битвы при Павии.

- Естественно. Галльская риторика… Если бы заново все начать…

Он оборвал себя:

- Ты не поймешь. Тебе ведь никогда не хотелось что-либо переменить вовне, и уж тем более - в себе. Славно ты был устроен природой. Поэтому тебя все любили.

Назад Дальше