Сейчас, чтобы преодолеть вспыхнувшие сомнения, Валентине хотелось всё новых и новых доказательств неслучайности ее как актрисы, того, что весь ее путь до сей поры не был ошибкой. Ее поступление – разве не доказательство? Она же помнит, как всё то, теперь уже далекое и милое, происходило, как в комиссии при ее прослушивании заметно оживлялись, удивленно-радостно вскидывая брови, и понимающе улыбались.
Особой удачей у нее была басня "Ворона и лисица", которую читает, наверное, каждый второй поступающий. Валентина знала, что эту басню читает каждый второй, и поэтому слушают плохо, но всё-таки решила читать и прочитала так, что ее единственную прослушали до конца. Валентина очень интересно обыгрывала текст и персонажей, наполняя паузы неожиданным мимическим текстом. Так Ворона (Ворон) у нее был флегматично-мечтательный престарелый тюфяк; Лисица – эдакая "интересная женщина", которая ради достижения своих целей способна на всё. И вот собравшийся перекусить Ворон повязывает салфетку – ой, туго, даже язык вывалился, нужно ослабить, – вооружается ножом и вилкой… да чего там церемониться с приборами, лучше лапами, да в клюв. И тут… Ах, никогда не угадаешь, где тебя настигнут блаженные сладостные мечты! – так и застыл с куском во рту, откинувшись на кресло в картинной позе лицейского Пушкина. Пришедшая, будто загипнотизированная запахом съестного, Лисица, поначалу ничего кроме сыра и не видит. Она восклицает, одурманенная, обращаясь скорее к себе самой, не сводя глаз с куска: " Голубушка, как хорош…" – и, замечая, наконец, Ворона, всплескивает лапками: "А-а!" Ну конечно она прекрасно понимает истинные "красоты" этого страшилища, "козла старого", но – "жить-то надо", чего только не сделаешь ради себя! И вот этот флегматичный до тупости увалень, в своем трехсотлетнем одиночестве долго не слыхавший доброго ласкового слова, размяк, "прибалдел", и, поверив, забыв обо всем на свете, от избытка чувств к самому себе так смачно, упоительно каркнул, что даже передавая это событие как рассказчик, Валентина произносила слово "каркнула" в несколько этапов. От первого "кар-" будто буря пронеслась по лесу и осыпались листья с деревьев: так рушится снежная лавина в горах от выстрела, – Боже мой, что она наделала! Озираясь пугливо по сторонам, уже потише: " кар-" – и опали последние листья; и – совсем шепотом, осторожно: "кар-кну-ла" – и оставшийся последний листик, медленно паря, слетел к Валиным ногам. Лисица же, грациозно подхватив на лету выпавший сыр, нагло и цинично (лицемерить больше нет необходимости, маска сорвана), сделала Ворону лапкой: Адью, лопушок! – дыши глубже.
Был сыгран целый маленький спектакль – с детальной проработкой характеров, конфликтом личностей, комедией положений и со всем прочим "набором", который Валентина будет потом изучать на курсе. Ей удалось втянуть в свой мир игры, заразив эмоциями, и членов комиссии и те, казалось, увлекшись и став соучастниками, забыли, а то и просто не смогли выкрикнуть свое вежливо-пугающее: "Спасибо!"
Впрочем, всё остальное – и Гоголь, с глубинным психологизмом, идущим, скорее, от интуиции, и забавные баллады Милна, где сочно и уморительно был разыгран каждый персонаж, и современные миниатюры – всё было прочитано хорошо.
Валентина не старалась пробиться к членам приемной комиссии, как это делали многие, выслеживая и "ловя" их в коридорах, часами карауля у дверей института, а то и дома, – ей это и в голову не приходило, да и страшно: приблизиться к богам! Но однажды, после очередного тура, к ней самой подошел студент-старшекурсник (полубог!), присутствовавший при ее читке, и спросил:
– Селезнева, вам кто-нибудь ставил ваши вещи? У вас практически готовые номера.
Валентина его плохо поняла: она тогда еще не знала, что значит "ставить номер". Растеряно спросила:
– Как это – "ставил"?
– Ну-у, – студент покровительственно улыбнулся. – Кто-нибудь с вами занимался, репетировал, помогал – режиссер какой-нибудь, педагог?
– Не-ет… – испуганно пролепетала Валентина. – Я сама…
Студент хмыкнул, качнув головой, окинул с ног до головы Валю, пробормотав: "Да-с, экземплярчик", отошел.
Валя еще ничего не поняла – боялась понимать – только от какого-то головокружительного предчувствия у нее подкашивались коленки.
Ну ведь было, было! Невозможно, чтобы это оказалось всего лишь ничего не значащей обыкновенной случайностью.
Экзамены прошли как в угаре. Каждый раз, видя свою фамилию в вывешиваемых списках, Валя думала, что это какая-то странная сумасшедшая ошибка. Когда же она, наконец, увидела себя в окончательном списке принятых, то сперва чуть не обезумела от счастья, но всё еще боясь поверить, почти никому не говорила об этом (быть может, если не трепать, промолчать, то это окажется правдой?) И только когда начались занятия, с ней работали, вычитывали из журналов ее фамилию, решилась дать родителям и Светке телеграммы.
И всё-таки первое время ей казалось, что к ней подойдут и скажут: "Девушка, здесь учатся только будущие актеры, а вы-то что здесь делаете?" В голове никак не укладывалось: вот она, та самая Валька Селезнева, которая ничего собой особенного не представляет, и вдруг – актриса. Прежде казалось, что и учатся здесь только самые необыкновенные, "сверхчеловеки", а она – самая что ни на есть обыкновенная – среди них! Это невозможно, нереально. Для нее это была всё-таки высшая недосягаемая каста, попасть в которую было равносильно переходу в другое измерение.
Это уже потом, со временем поняла она, как была наивна со своей верой в "богов", до какой степени не понимала многих вещей. Возможно, что ТАМ, на Олимпе, боги действительно находятся в другом измерении, но путь туда – от простых смертных – этот переход – ох как долог и тяжел, и идти туда, ползти и карабкаться долгие годы труда, и она, Валентина, находится лишь на самой первой ступенечке.
И тогда Валентина поверила – нет, не в свою необыкновенность, а в свой путь наверх.
А теперь еще оказывается, что и ступеньки эти, ведущие к Олимпу, не всегда вырублены только вверх, но бывает, что и обрываются, и спускаются вниз. Сейчас она почувствовала, что где-то на каком-то этапе, оборвались ее ступеньки, так безотказно работавшие прежде на подъем, и началось непонятное состояние невесомости…
Поначалу Валентина к сокурсникам приглядывалась настороженно и с любопытством: кто они, эти кандидаты в боги, и какое ее место здесь? И с радостью и удивлением обнаруживала, что это живые, со всеми их "потрохами" люди, и она, Валентина, ничуть не хуже. Напрасно она паниковала своей провинциальностью и извечным ощущением собственной беловоронности. Напротив, здесь все были "белые вороны", помешанные на театре, кино, и непременно каждый уже воображал себя полубогом. Ленивых отсеивали. Валентина-то знала, куда пришла. Уж если она попала, то скорее умрет, чем не выполнит чего-нибудь. Ей и Светка всё время твердила: "Актеры – это труженики", и здесь повторяли: "Одного таланта и способностей мало, нужно много работать над собой". И Валентина работала до изнеможения, до самозабвения, она была заранее настроена на такой труд, безо всякой романтики. Были будни – каждодневная работа. Не тот Театр с большой буквы, который мы произносим с придыханием, как Доронина в фильме: "Вы любите Театр? Театр – это храм. Любите Театр", – а другой, с маленькой буквы, повседневный. И неожиданно получала взамен всеискупающие праздники, перед ней открывались вдруг таинство и радость подлинного творчества. То, что прежде казалось недосягаемо-божественным, таинственно-прекрасным, почти нерукотворным, удивительным образом раскладывалось, анализировалось, конструировалось и обживалось. Теперь это прекрасное, приобретшее земные реальные формы, создавалось и ею, Валентиною, тоже. Тут и начинался тот медленный, порой мучительный переход в иное качество, происходила переоценка ценностей. (Медленный – быть может потому и спасительный: если это случается быстро, не успеваешь адаптироваться, и от перепада высот хмелеет голова.) Вещи постепенно начинали открывать свою сущность, приобретать реальную ценность.
У Валентины были успехи, ее хвалили, очень хвалили. Она и сама чувствовала, что у нее получается, что она может. Может! Часто ее даже ставили в пример: как мгновенно схватывала она характер, суть роли, как впитывала в себя окружающее, будто губка, быстро и точно выдавая потом, уже преломленное ее творческим хрусталиком, живо и интересно.
И вот всё это, казавшееся – навсегда, вдруг рухнуло в ней, оставив раздражающую пустоту. Будто пересох бивший прежде так мощно ключ. Может быть, она просто переработала, слишком расточительно истратила свой запас энергии и душевных сил, что был отпущен ей на долгие годы? Только начало сезона, а она в таком состоянии…
Слишком серьезно для нее всё это, слишком много поставлено на карту, чтобы теперь, так просто, отказаться.
...
"Творить – это всегда ново, это проход по целине. А идти по целине гораздо труднее. Порой хочется всё бросить, сбежать. Что удерживает нас на этой целинной дороге, что заставляет, сцепив зубы, упрямо карабкаться вперед? Упрямство ли, честолюбие, самолюбие, интерес, поиск, жажда непознанного, чувство авантюры – ч т о ? Почему другие бросают, сворачивают на проторенный путь, а другие остаются? И не все ведь добиваются успехов, не все побеждают, многие погибают, ломаются на этой целине. В чем секрет успеха? Есть ли его рецепты, формулы, правила? Где найти их?"
Это тоже ее, Валентинино, записанное еще в студенческие годы. Может, несколько выспренно, с пафосом, но разве искусство вообще – не приподнятость над обыденностью? Если художники не будут жить чуточку в облаках, как же они смогут приподнимать остальных?
Валентина поднялась с дивана, побродила по комнате; в животе посасывало от голода. Вышла на кухню. От включенного света на одном из соседних столов из миски с отходами полезли врассыпную тараканы. В миске лежали две котлеты, кусок торта, половинка вафли. Как люди могут такое выбрасывать? У Валентины за окном, в прибитом к подоконнику посылочном ящике, что служил ей холодильником, только масло лежит да потрескавшийся кусок брынзы. И это хорошо: ее приятельница, мим, и вовсе сидит без работы, голодает: постоянного театра нет, своих номеров, с которыми могла бы выступать, тоже; подрабатывает в шоу, редких спектаклях, где худо-бедно занята; хорошо, если перепадет телевидение.
Валентина налила и поставила на огонь чайник, подошла к своему "холодильнику", но забыв – зачем, уставилась в ночное окно: "Может, в библиотеку сходить, взять что-нибудь о театре, актерах? Может, найду что-нибудь для себя?"
Хотя сколько она таких книг перечитала!
Она опять прошла в комнату – вон несколько полок уставлено, все об актерах. Провела рукой по уже запылившимся корешкам: "Актеры советского кино" – почти все выпуски, тщательно выискиваемые в книжных магазинах и букинистических отделах. "Актеры зарубежного кино" – с их со Светкой кумиром юности – Барброй Стрейзанд, – бессчетно бегали на ее "Смешную девчонку". Журналы "Искусство кино" – одно время выписывала, была в курсе киношных событий, что и кто снимается, – сейчас всё забросила. Кипы "Театральной жизни", "Театра", даже "Эстрады и цирка". В углу – от пола и почти до самого потолка – стопа "Советского экрана" за несколько лет, многие еще Светкины. Так, пойдем дальше… Монографии, монографии… "О Комиссаржевской", "О Марии Савиновой"… Ермолова… Тарасова… Ах, какие все великие, ах, какие прославленные. И у всех, судя по их жизнеописаниям, всё было так гладко, так великолепно; жизнь – сплошной триумф: гастроли, поклонники, аплодисменты, корзины цветов. Неужели так возможно?! Может, у кого-то и замечено вскользь: "творческий кризис". Мир рушится! – а об этом – вскользь, так сухо, обыденно: кризис, мол, творческий, бывает… Может быть, и у нее, Валентины, самый что ни на есть обыкновенный творческий кризис, быть может, и о ее теперешнем состоянии кто-нибудь когда-то напишет в двух словах: "творческий кризис?"
…А здесь у нас что? Бояджиев. Хорошо, восторженно пишет об актерах, спектаклях. Так и нужно: если тебя что-то потрясло, кто-то взволновал, об этом нужно говорить. Актеру это необходимо – для этого он и выходит каждый вечер на сцену, и живет, – чтобы сначала потрясти, а потом слушать об этом комплименты. Когда ему перестают говорить, что его любят, что им восторгаются, он начинает чахнуть. Впрочем, как и любой другой, просто – человек.
…Комиссаржевский. "Статьи о постановках, очерки, заметки"… Вряд ли здесь что… Хотя… вот! – даже карандашом подчеркнуто:
...
"Театр, как любовь! Чтобы ее сохранить на долгие годы, нужны непрестанные усилия всей жизни. Иначе она уходит".
Вот то, что нужно! Это же о ней, о Вальке! Вот, оказывается что: усилия нужны, ее усилия, значит, нужно всё-таки что-то делать.
Когда-то подчеркнула просто как понравившийся афоризм, не думала, что когда-нибудь так близко коснется ее, так нужно будет сейчас. "Усилия всей жизни…" Значит, так вообще бывает, не с ней одной. Одну любовь – к Игорю – она потеряла безвозвратно, черт с ней; но театр нужно спасать во что бы то ни стало, иначе всё просто теряет смысл.
Какие же это усилия, что от нее требуется? Где найти ответ на этот вопрос?
– Валя, чайник кипит! – громкий шепот и поскребывание в дверь заставили Валентину вернуться в свою комнатушку от взлета к только что открытой истине.
Сосед по квартире – такой же полуношник. Жена, двое детей, все в одной комнате. Сидит ночами за шкафом, при свете ночника роман о строителях пишет. Частый Валин ночной собеседник, когда, сбежав ненадолго со своей "сладкой каторги", выходит на кухню курить. Далеко за сорок, лысеет уже – поздновато, вроде, начинать писательскую карьеру. Днем то сидит в какой-то строительной конторе, то по объектам мотается, а ночами пишет вот… И тоже, поди, воображает – то взлетает высоко и парит на недосягаемых высотах своей зашкафной мечты – дух захватывает, то ниспадает низко и больно во весь этот коммунальный быт: крикливой жены, нервных детей, скандалов, либо маразмов своей работы – рассказывает о них Валентине во время их ночных бдений. И тоже ведь ищет, мучается, что-то важное, свое, выстраданное хочет поведать человечеству из-за шкафа. Как романтично всё это называют: ах, "муки творчества", ах, "творческий полет". Но что действительно стоИт за этой красивостью, знают лишь испытавшие на себе эти и муки, и полет.
Путь наверх – труден, он требует всего тебя, без остатка. Он не хочет делить тебя ни с кем – ни с родными, ни с близкими; он ревнив к творим привязанностям, любовям, всегда ставя жесткий выбор. Как часто, порой просто по мягкости характера, выбор делается в пользу близких – тех, кто, как нам кажется, в нас нуждается.
Вот сосед – добрый, лестничных кошек кормит (Валентина, вечно занятая собой, вся в своих мыслях, работе, вспоминает о том, что они тоже едят, лишь когда сосед выносит им что-нибудь на ночь в блюдечке – хлеб, покрошенный в сметану, подогретое молоко), – наверное, думал, что уже сделал навсегда свой выбор в пользу семьи, а ближе к пятидесяти годам всё-таки за шкаф потянуло – в свою пользу. Да в свою ли? Разве ни есть величайшая жертва – отрекшись от мира, уйти в собственное уединение – только уже на более высокой ступени понимания: что же есть истина, а что – суетность в этом мире? И наверняка счастлив он в своей зашкафной жизни так, как не был счастлив ни с женой, ни с детьми. Там, за шкафом, он и Великий Открыватель Вселенной, и Единственный ее Властелин. Что может сравниться с этими ощущениями в обыденной жизни?
Привязанности много дают, но и многого требуют взамен – силы, времени; художник должен быть свободен и независим от привязанностей, а это – и жесткость, и эгоизм. Только вот обратная сторона этой независимости – одиночество; только разве можно вполне быть свободным от привязанностей – живой человек-то?
"Нужно поговорить с Таткой", – подумала Валентина.
Татьяна, или как ее все называли: Татка, была художницей у них в театре, Валиной подругой. Валя относилась к ней скорее как к старшему товарищу, хотя разница в возрасте была не слишком велика. Более того, Татьяна была для нее неким жизненным ориентиром: Валя верила ей во всём и принимала ее мировоззрение как "правильное", во многом чувствуя на себе его влияние.
Сейчас у Татьяны была надомная работа, уже несколько дней она не появлялась в театре, и Валентина решила ей позвонить: та наверняка со своим "совиным" режимом сидит в "тещиной комнате" перед мольбертом, либо на кухне корпит над эскизами.
– Татк, это я, Валентина. Ты когда появишься? Поговорить бы надо.
– На какую тему?
– На тему: "со мною что-то происходит"…
– Ну разродилась наконец. Валька, я сама вижу, ты в "улёте" какая-то. Но не в моих правилах лезть в душу, пока не пригласят. Погоди, в ванную телефон перенесу: у меня спят уже все.
Так сидели они еще долго – Валентина, в коммунальном коридоре, накрывшись жарким пальто, чтоб не будить соседей, и Татьяна – на краю ванной, возбужденно оря порой в трубку:
– Я видела твои недавние спектакли: дохлая ты; я думала, из-за Игоря. Я же помню тебя прежнюю: твоей энергии на два театра с лихвой хватило бы. Я тогда еще поражалась: будто моторчик в тебе заведен…
– Кончился завод.
– Ты не паникуй очень-то, это нормально. На первых порах, наверное, действительно нужно быть фанатиком, немножко "вывихнутым", чтобы пробиться, вырваться в… верхние слои атмосферы, что ли. А потом начинается обыкновенный каторжный труд. Я знаешь, как первое время, когда только начинала? – думала: свернуться бы калачиком, тут же, возле мольберта, до утра перебыть бы, а потом снова за кисти, и писать, писать… Чуть не в постель с ними ложилась. А теперь всё вошло в норму. Есть просто работа, обыкновенная ра-бо-та. Твоя работа. Понимаешь? У кого-то это завод, станок, а у тебя – мольберт. Бывает, иной раз увидишь свои "орудия труда" и сбежать хочется, и так же неохота порой за всё это приниматься, как рабочему к восьми утра каждый день тащиться в проходную. А идешь, сидишь, корпишь – что делать? Это уже потом, когда в работу войдешь, бывают такие моменты, что думаешь: ах, вот ради этих минуток, пожалуй, и стОит огород городить. Но это бывают – минуты, а всё остальное, опять же: ра-бо-та. А в ней всё: и спады, и подъемы, и еще черт знает что.
– У меня "черт знает что". Всё сложнее и серьезнее.