Гадский Туш, это все его фиглярство, дешевый балаган, попытки разыграть сущую вампуку! С утра он добирается до телефона, тянет бесконечный шнур, заваливается с аппаратом в свое кресло, ноги с нестрижеными ногтями кладет на стол, на ее уникальный, заказанный дорогому краснодеревщику почкообразный стол, начинает названивать в свои гребаные "инстанции", а там никто из тяжеловесных тузов не хочет с ним разговаривать, а он никак не хочет понять, что его вычистили, что гадская номенклатура, которую он всегда так сильно презирал, но в которую упорно лез, захлопнула перед ним свои двери.
Тем временем он надирается своим так называемым шампанским и зовет ее, чтобы перед ней фиглярствовать. Тащит ее за руку из спальни в большую комнату, потому что в спальне тесно для его мизансцен. Нарушает ее интеллектуальное уединение, в данном случае чтение английских книг of the Angry Young Men, поднимает тост за какую-то мудацкую сплоченность, как будто еще недавно он не ратовал за "тактическую разобщенность". Подлезает к ней с фальшивой лаской: "Выпьем, бедная подружка дикой юности моей…" Значит, она для него не кто иная, как Арина Родионовна, она, тридцатилетняя красавица с полыхающими синими очами, записана в русскую литературу по разряду нянь?!
Нет уж, дудки, пошел ты на фиг, эпенноплать, она влетает в драгоценные босоножки, в жакеточку-шанель, которая будет открыта, чтобы были видны очертания, сейчас поеду в "клуб", буду там судачить с модным бабьем, принимать комплименты писательского мужичья, потом уеду с кем-нибудь, гори-все-огнем, а он даже и не замечает ее сборы, все еще разглагольствует, подъяв бокал, наконец опорожняет, швыряет его в камин, бесстрашный гусар, декабрист, "скинуты ментики, ночь глубока, ну-ка вспеньте-ка полный бокал!", и тут же рушится в свое излюбленное кресло, где столько уж выпустил газов, и весь на глазах расползается, руки, как две рыбы, как два сига, сваливаются по сторонам, физиогномия, которая только что пылала вдохновением, бледнеет, синеет, стареет на двадцать два года, откидывается за спинку, кадык начинает дергаться, и это все из-за того, что какой-то цековский паразит отказался с ним разговаривать, и тогда она, леди Эшли, забыв о задуманных эскападах, стремясь предотвратить мизансцену "обморок", тащит ему настой валерианы и седуксен; уф!
И так день за днем и ночь за ночью. Наконец-то ребята пришли. Все-таки "сплоченность" действительно проявляется! Ведь не для загула же завалились! А хоть бы и для загула! Еще лучше, если для загула. Сейчас так загуляем, что небо с овчинку покажется. Кого из ребят оставить на ночь: Ваксу с его аргентинским загаром, Гладиолуса кудрявого, Юрку косолапого, бандита Григу? Между тем, вывалив все на стол, Татьяна уселась на диване в обнимку с Нэллой. Несравненная Аххо на ухо ей нашептывала о своем недавнем приключении; "Вызвался подвезти. Сидит за рулем, седой солидный классик. И вдруг замечаю, представь себе, этот Марк Аврелович моими коленками интересуется!"
Следует сказать, что обе красавицы имели самое прямое отношение к Яну Тушинскому, то есть по литературным хроникам числились в его женах. Сначала была Нэлла. Они оказались однокурсниками в Литинституте. Ян тогда при виде надменной девушки с косой просто с катушек слетел и взялся без конца воспевать "…глаза ее раскосые и плечи ее белые, роскошные…"
Скажи каким-нибудь итальянцам, каким-нибудь Петрарке и Лауре, что любовные истории имеют свойство развиваться под снегопадом, в пурге, не только не поверят, но и перестанут любить. Ян и Нэлла, вдохновляясь блоковскими метелями, могли часами слоняться по снежным бульварам, а девчонка иной раз с криком "Лови!" запуливала прямо с ноги в морозное небо театральную туфельку. Все "чайльд-гарольды с Тверского бульвара" (так лизоблюды наше братство в фельетончиках вонючих называли) от Нэлки просто отпадали.
В те ночи непротопленные подъезды казались им крымскими пещерами, а шум снегоочистительных машин с их крабообразными клешнями напоминал накат волны. Он всю ее обцеловал в этих пещерах, а она прекрасно изучила его башку, в шевелюру которой привыкла вцепляться полудетскими пальцами. В конце концов он, получив гонорар за свою первую книжечку стихов толщиной в полпальца, снял комнату на Плющихе, и это событие открыло новую главу их романтической любви - тасканье по московским коммуналкам.
Через год или полтора, летом, светлой ночью, один из главных богемщиков Москвы Григ Барлахский, возвращаясь неизвестно откуда домой, увидел сидящего на ступеньках своего подъезда Яна Тушинского.
"Григ, не покидай меня! - взмолился тот. - Я могу с собой что-нибудь сотворить этой ночью!"
"Глуши мотор! - скомандовал Барлахский. - Дрожать - перестали! Хлюпать - забыли!"
Кое-как он его успокоил, и тот почти связно рассказал ему, какая поистине трагическая история произошла в небольшой семье, состоящей из двух. Пока он ездил куда-то, на Кубу, что ли, ну, в общем, туда, где в его призыве нуждалась молодежь, Нэлка влюбилась в их общего друга, киношника Горожанинова. Ян сразу по стихам понял: что-то сдвинулось, кто-то другой вытеснил его из образа "лирического героя". Начал ревновать. Она сопротивлялась. Врала. Он не знал, что это Гошка Горожанинов. Если бы знал, засандалил бы предателю по шее. Пошли ссоры. С понтом на идейной почве. Она настаивала на его внесоветском поведении. Ты представляешь, Гришка? На внесоветском поведении! На самом деле она просто мучилась, бедная девочка! Теперь он знает, что из-за Гошки. Ведь у того семья, какие-то там ребенки. И вот теперь все выяснилось. Он их выследил.
Сволочь Горожанинов повез ее сегодня на свою дачу в Красной Вохре.
Дальнейшее напоминало что-то бредовое из американского фильма, смешение старой и новой волны. У Барлахского Тушинский ни минуты не сидел на месте, все мотался туда-сюда; длинная тень отставала от тела. Просил у друга пузырек барбитуратов. Дескать, все сейчас сожру и перестану мучиться. Не получив пузырька, выскочил на улицу. Там уже скопилось немного мрака. Ян прыгнул в свой "Москвич", Григ еле успел пронырнуть вслед за ним. Куда мчимся? Оказывается, в Вохру! Вот видишь, извлек из "бардачка" большой черный пугач, стреляющий оглушительными пистонами. Увижу их, хлопну обоих! А потом и себя! Один ты, Гриш, останешься в живых из четверки. Барлахский возмутился: а я-то тут при чем, пока что все-таки не замешан.
Приехали в Вохру. Долго крались по задам дачного проспекта. Наконец добрались до горожаниновского забора. На даче светились два больших окна. За ними Нэлла и Гошка танцевали вальс. Тушинский вытащил свое оружие и прицелился. Барлахский не шелохнулся: он знал, что это за штука. Тушинский отшвырнул пугач и, схватившись за голову, бросился прочь. Там было какое-то незастроенное пространство. Длинная фигура пронеслась в темноту. Послышался звон разбитого стекла. Попал в какие-то парники.
Барлахский довольно долго бродил по улочкам Вохры, то и дело возвращаясь к "Москвичу". Занялась заря буколическая, заклекотали народные петухи. Григ - он был, между прочим, юнгой Балтфлота, участвовал в высадке на Куршскую косу и товарищей привык не бросать: тем более что не пешком же до станции шагать - вот этот данный Григорий увидел друга сидящим на пеньке сосны, словно "Ленин в Разливе", и пишущим в блокнот с не меньшей скоростью, чем вождь пролетариата кропал свои инсургентские тезисы. Кто его знает, что он задумал? Барлахский еще издали крикнул: "Янк!" Тот и ухом не повел, все строчил, откидывал страницы. Приблизившись, Григ увидел только что завершенную строфу:
Да, я знаю, я вам не пара, -
Простонал Николай Гумилев,
Так и я каждой страждущей порой
Отрицаю томительный плен.
Ну, в общем, жить будет, подумал друг, забрался в машину и заснул на заднем диване. Проснулся он уже в Москве.
Юношеские женитьбы, как известно, редко дотягивают до юбилеев, так и этот "томительный плен" благополучно распался. Все обошлось без барбитуратов, без пистолетов и превратилось в дружбу этих двух великолепных поэтов разного пола. Любовная фортуна, впрочем, была благосклонна к обоим. Зализав свои "страждущие поры", Ян почти без перерыва натолкнулся на чету Чесноковых и тут же влюбился в темноволосую и синеглазую Татьяну. Да и она не осталась равнодушной к знаменитому и уже слегка скандальному виршетворцу. Вдруг бесповоротно решила разделить с ним его романтический ореол и стать Татьяной Тушинской. Она всегда пристегивала к себе фамилии своих литературных мужей: то выступала как Корзун, то как Чеснокова, а между тем в девическую пору именовалась Таней Фалькон; что может быть ярче такого оксюморона? Михайло Чесноков, стокилограммовый бывший футболист, игравший еще до войны за команду мастеров "Дизель", в литературные годы прославился тем, что на известном собрании назвал Бориса Пастернака "свиньей под дубом". Узнав об этом, Татьяна набросилась на благоверного с пощечинами. У нее разыгралась форменная истерия, и пришлось ее положить в психосоматический санаторий при ЦК. Оплывший от пьянки Миша нашел какой-то лаз в заборе и чуть ли не ежедневно появлялся под окнами ее палаты. Едва увидев ее облик за стеклом, бухался на колени, молил: "Прости!" На партсобрании Московского отделения СП он отрекся от своей "свинской" речи и стал превозносить Пастернака; в общем, сам чуть в психосоматический сектор не угодил. Татьяна, узнав о таких существенных результатах своего взрыва, снизошла и вернулась. Под ее влиянием поэт-коммунист стал дрейфовать в сторону лево-либерального крыла. И тут появился юный Тушинский с огромными букетами цветов, с ящиками шампанского, со стихами, почти открыто посвященными его любви. Всякий раз, когда Ян появлялся у них на даче, в пудовых кулаках бывшего "дизелиста" начинали копошиться муравьи ненависти, однако благоприобретенная утонченность отгоняла жажду расправы. Таким образом, уже почивший Борис Леонидович смог помочь своему молодому другу. В конце концов влюбленные сбежали в Гагры. Директор тамошнего Дома творчества, адепт щедрости Гугуша Тарасович в обход литфондовской путевки предоставил им просторный номер с балконом прямо над пляжем. Море всю ночь гремело галькой. Турецкий ветер вздувал шторы, словно парус "Арго". Чайки, как белые призраки, зависали напротив балкона, пытаясь узнать, чем занимаются там внутри два обнаженных живых человека. Они занимались любовью. В промежутках между апофеозами он читал ей бесконечные стихи. Не давал спать. Послушай, Янк, давай все же малость поспим, а? Он шептал ей в ухо:
…А я тебе шепотом,
Потом полушепотом,
Потом уже молча:
Любимая, спи…
Литературная жизнь научила Татьяну некоторой резкости в обращении с поэтами. Так получилось и на сей раз. "Послушай, Янк, тебе никто не говорил, что полушепот - это громче, чем шепот?"
Такая реплика со стороны любимой была посильнее пощечины. Поэт вскочил и зашагал по комнате, довольно комичный в своей наготе.
"Это твой толстый Мишка научил тебя такому вшивому реализму?"
"Неправда! - теперь она вскочила и шагнула к нему, нагая и наглая. - Это мой Семчик незабвенный всегда говорил, что поэзия требует точности слов!"
Первый муж Татьяны, израненный Семен Корзун, считался одним из лучших поэтов военного поколения. Увы, его тело, потрясенное столько раз попаданиями пуль, осколков, а также контузиями, потеряло иммунитет, и он умер от "гонконгского гриппа".
Тушинский молчал. Он понял, что она права. Корзун считался неопровержимым авторитетом. Он положил ей руку на плечо и повернул ее к себе. Ее ладонь проследовала от его средостения вниз. Их чресла слились в нерасторжимом объятьи. Любовь продолжалась.
Пока они жили в своем веселом богемном браке, произошла довольно забавная облискурация. Первая и вторая жены Тушинского сдружились. Нэлка стала чуть ли не членом их семьи. Подолгу с Танькой болтали о разном. Собирали в химчистку общую кучу одежды. Вместе гоняли на новенькой "Волге": то одна, то другая за рулем. Однажды за нарушение сплошной полосы были задержаны ГАИ. При проверке документов выяснилось, что у обеих дам основным документом на вождение является доверенность Яна Александровича Тушинского. Инспектору ничего не оставалось, как только позвонить знаменитому поэту: "Вы бы разобрались со своими женами, Ян Александрович!" Тот прискакал на такси, освободил ТС и обеих "супруг", кричал на них в присутствии сотрудников "Сволочи! Идиотки!", а те только принимали намеренно жеманные позы. На сотрудников эта сцена произвела исключительное впечатление: такие кадры у него прохлаждаются в женах!
И вот сейчас, весной 1963-го, две этих сердечнейших подружки сидели обнявшись на диване, вернее утопали в нем, выставив две пары отменнейших колен, и хохотали над поддатыми ребятами. Все-таки здорово Нэлка придумала - всю гоп-компанию притащила из ЦДЛ с собой!
"Послушай, Танька, а где же Янк?" - спросил Ваксон.
"Куда он вообще-то запропал?" - поинтересовался Атаманов.
"Небось, к бабам пошел?" - употребил Подгурский свою слегка заезженную шутку.
"Надеюсь, жив?" - с некоторой бесцеремонностью хохотнул Барлахский.
"Он в ванне валяется", - ответила Татьяна.
"Да как же так? Все время, пока мы здесь, он в ванне валяется?"
"Да он сейчас больше в ванне, чем на поверхности валяется, - объяснила уже захмелевшая жена. - Отзвонится по списку и - мырь!"
"Пошли вытаскивать Тушинского! - возгласила Нэлла. - Подсушим мальчугана!"
Ян дверь в ванную никогда не запирал на случай "непоправимых обстоятельств". Теперь он лежал в хвойном растворе и думал о своей горькой участи. Вот эти ребята веселятся, как будто ничего не случилось, а настоящий Поэт чувствует, что случилось, всей своей кожей и потому укрывается в ванной. Сейчас они ввалятся в ванную всей толпой. Пусть увидят бездельники, кого они могут потерять в одночасье!
Когда вся компания, кроме Татьяны, заполнила ванную, Ян представлял довольно слабую картину: бледно-зеленая голова заброшена, глаза прикрыты синеватыми веками, одна рука бессильно переброшена через борт, вторая в равносильном бессильи - за голову: большие банные полотенца клубились на полу. Общая мизансцена напоминала какую-то сравнительно недалекую историю. На высоте оказался Гладиолус Подгурский, он сразу припомнил: "Братцы, а Шарлотта-то Корде-то успела смыться!" Опустошенные бутылки шампанского только углубляли сходство.
Нэлка давай копошиться, тянуть бывшего мужа то за одну конечность, то за другую.
"Вставай, наш Ланселот! Вставай, Ричард Львиное Сердце!"
"Оставь меня, Нэлла, мне очень плохо".
Ваксону казалось, что друг немного косит. Барлахский был уверен в этом. Подгурский, чтобы рассеять сгустившуюся атмосферу, рассказал новый анекдот: "Хрущев подходит с козой к советско-китайской границе. На границе стоит Мао Цзэдун. Он говорит, что вход в Китай со свиньей строго воспрещается. Хрущев восклицает: "Послушай, Мао, ведь это не свинья, а коза!" Мао парирует: "Я как раз к козе и обращаюсь"".
Резкий звонок в дверь и последующие трели всевозможных звуковых устройств заставили всех отвлечься от распростертого тела. Легкие босые шаги Татьяны Фалькон пролетели мимо ванной. Дверь открывается. Возглас хозяйки: "Смотрите, кто пришел!" - за дверью стояли Кукуш Октава с гитарой и его новая жена Люба Гриневич. Кукуш тронул струны и запел: жена ему вторила:
А ну, швейцары, отворите двери!
У нас компания веселая такая
И приготовьте нам отдельный кабинет!
А Люба смотрит, что за красота!
А я гляжу: на ней такая брошка!
Хоть на прокат она взята,
Пускай потешится немножко.
А Любе вслед глядит один брюнет,
А нам плевать, и мы вразвалочку,
Покинув раздевалочку,
Идем себе в отдельный кабинет.
У Любы еще оказался маленький бубен, и так, с гитарой и бубном, чета вошла в квартиру, имея целью развеселить впавшего в депрессию Тушинского.
В ванной с Яном остался только Юра Атаманов. Он сидел на тонконогой табуретке и курил одну за другой паршивые сигареты "Север". Как и Роберт Эр, он страдал заиканьем, только не временным, а постоянным.
"Тты, сстаричок, в эттой тррахнутой Ммоскве можешь заггнуться, - говорил он Яну. - Ддавай ввылезай изз этой ммыльной лужжи, и отпрравимся в ддальние кррая".
Тушинский понемногу стал вытаскивать свое обессилевшее тело. Заворачивался в махровые полотенца, влезал в пижамные штаны. Потянулся за халатом, сорвался, чуть не упал.
"О чем ты говоришь, Юра? Какие дальние края? У меня все визы закрыты. Они меня невыездным сделали!" Он сел на вторую табуреточку и обвис.
Атаманов хохотнул.
"Какие, к черту, визы? В Архангельск пока что виз не нужно. А оттуда с нашими ребятами, с охотничьим братством, уйдем в такие края, которых ты и во сне не видел. За две недели оклемаешься; гарантирую!"
Этот Юра Атаманов был на пять лет старше Тушинского, то есть подходил к тридцати пяти. У него был большущий лоб, переходящий в лысину. Имелся также порядочный нос, довольно часто пребывающий в неспокойном состоянии. Красиво очерченные губы часто причмокивали. Глаза все время хранили довольно странное выражение неполного присутствия, которое еще усиливалось толстыми линзами очков. Если читатель хочет заполучить еще больше деталей, касающихся внешности Атаманова, и в частности описание его нескладной, но сильной фигуры, он может прочесть Юрин рассказ "Трали-вали", в котором бакенщик Егор считается чем-то вроде автопортрета.