Он гнал домой по почти пустым московским улицам. Какая красота - гнать по ночной Москве. Там где-то в романе, кажется, есть такой уголок вот с точно такой же фразой. Остановился на смотровой площадке Лен-гор (давайте вместе надеяться, что они вернут себе изначальное имя - Воробьевы) и пошел к пустующему и заколоченному Храму Живоначальной Троицы. Остановился, чтобы постоять несколько минут в тишине и помолиться. Вдруг осенило, что он не знает, как молиться за романы, вернее, за их безопасные пересечения хлябей земных и небесных. Прочел "Отче наш" - не помешает. Потом пропел то, что однажды слышал на Рю Дарю - "Боже правый. Боже крепкий. Боже бессмертный, помилуй нас", и на этом иссяк советский человек. А дальше пошла уже настоящая отсебятина. Боже, помоги моему отчасти невинному, отчасти греховному сочинению, именуемому далее "роман". Боже, не гневайся на автора романа: ведь мы живем на грешной земле. Дай мне поверить. Всесильный, что сочинительство все же не грех. Чем мы утешимся в этой тюрьме, если не будет романов?
Когда он подъехал к своему дому, на седьмом этаже восточной стены увидел светящиеся окна. Ну вот, они явились и шмонают сейчас по всем полкам, офицеры с невидимыми погонами, как сказал Янк. Собирают все, что можно унести: "Грани", "Континент", "22", "Стрелец", "Воздушные пути"… Перевязывают все шпагатом, по-марксистски. Выворачивая шею, он огляделся по сторонам. Гэбэшных машин вроде не видно. Очевидно, ждут за углом.
Надо куда-то сразу мотать, спасать оставшиеся три экземпляра. Поеду к Эрам на дачу, самое безопасное место. Может быть, там и закопать на участке до лучших времен, как это делает Аврелов?
Вдруг на седьмом этаже открылось окно, и он увидел на подоконнике тонкую фигуру любимой, о которой забыл из-за тревог с романом. Сгибом руки она подняла надо лбом волну медово-пшеничных. Затем поднялась к дальним углам длинная щетка с намотанной тряпкой. Что же это получается - бытовое обметание паутины, и попка мирно обтянута таким же овероллом, в каком она была в ту ночь, когда ей захотелось усесться на колени к тому, с кем была уже самовольно на "ты".
Забыв о романе, он помчался. Лифт, конечно, не работал. Взлетел на двоих, если не считать хвоста. Вбежал на одном дыхании, как будто не болел и одеколонов никогда не пил. "Ах!" - вскричала она, как будто только и ждала, чтобы разыграть мизансцену. Щетка летит в сторону, а уборщица падает в объятия квартиросъемщика. Гаснет свет. "Тише, тише, сумасшедший, в кабинете спит Вероникочка!" Он поднял ее на руки и отнес в безобразно скомканную за эти дни спальню. Пока раздевал и раскладывал ее под собой, не говорил ни слова. Сначала отдеру ее как следует, отдеру как негодяйку, как подлючку, а потом уж поговорим по-человечески. Она дергалась и шептала привычное и любимое "не щади, не щади". Пятками вжималась ему в бока. Потом вдруг разрыдалась примерно так, как он разрыдался на борту "Яна Собесского". Стала гладить его по волосам, ухватилась за оба его уха. "Милый, милый, мой любимый кот Ваксилий!"
После экстаза, когда успокоились, она взяла с ночного столика открытку с доблестным ракетчиком, борцом за мир. "Представляю, как тебя взбесила эта открытка; швырнул ее в корзину для белья!" Он покрутил открытку в полнейшем недоумении. "Я первый раз это вижу. Ты не знаешь, Ралик, без тебя я впал в прострацию".
"Я кое-что знаю. Звонила сегодня Анке Эр. Славная баба, она мне кое-что рассказала про твою прострацию. Но самое главное это то, что ты завязал…"
"Самое главное - это то, что я дописал! Дописал "Вкус огня"! Представляешь?"
"Вау! - воскликнула она на языке НАТО и запрыгала на постели среди скомканных одеял. - Давай мне рукопись, я сразу начну читать!"
И тут он хватился. Три копии нетленного эпоса остались на заднем сиденье "Жигулей". Любой человек может уехать на этой машине. Нет ключей? Любому человеку это не помеха. Он соединит проводки, и мотор заведется. Любой человек прочтет роман и пойдет стучать в гэбэ. Собственно говоря, любой человек может оказаться гэбэшником, который в жажде повышения притащит "Вкус" своим козлам. Любой человек, между прочим, может оказаться иностранцем, предположим, филологом-русистом. Он опубликует книгу под своим именем и огребет весь гонорар. С другой стороны, любой человек из всех возможных, согласно теории бесконечных чисел, может оказаться настоящим автором романа, Аксёном Ваксоном. Он после встречи с любимой может хватиться, что роман под угрозой, натянуть джинсы на голую задницу и помчаться вниз, чтобы ахнуть от радости: никакой другой любой человек не подоспел; и роман цел!
1975-й
Ссыльный
Итак, начинаем с одной ночи лета 1971-го. Вернулся из ссылки Процкий. В либеральной Москве его встречали как триумфатора, хотя некоторые огосударствленные писатели с оттопыренной нижней губой выражали недоумение: кто такой этот Процкий? И что он такого особенного написал?
Ах так?! Нэлла Аххо вскакивала и приближала лицо к какой-нибудь надменной физиогномии, которая от нее чуть-чуть сторонилась, боясь плевка. Вы, значит, никогда о таком ничего не слышали, никогда не читали его стихов ни в "Правде", ни в "Комсомолке"? Ну тогда слушайте! Она читала:
Я обнял эти плечи и взглянул
На то, что оказалось за спиною,
И увидал, что выдвинутый стул
Сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
Невыгодный для мебели истертой,
И потому диван в углу сверкал
Коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
Темнела печка, в раме запыленной
Застыл пейзаж; и лишь один буфет
Казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
И он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
То он покинул этот дом. Покинул.
Но это же просто гениально, восклицал либеральный народ. Это инкарнация Мандельштама! И все начинали читать его строки, поскольку едва ли не каждый считал, что он (или она) хоть малую каплю добавили в его освобождение.
Плывет в тоске необъяснимой
Среди кирпичного надсада
Ночной кораблик негасимый
Из Александровского сада…
Или:
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых Найти нельзя. Порок, тоска, грехи, Равно тихи, лежат в своих силлабах…
Или:
В деревне Бог живет не по углам,
Как думают насмешники, а всюду.
…………………………
Он изгороди ставит, выдает
Девицу за лесничего и, в шутку,
Устраивает вечный недолет
Объездчику, стреляющему в утку.
Или:
Наверно, тем искусство и берет,
Что только уточняет, а не врет,
Поскольку основной его закон,
Бесспорно, независимость деталей.
Или:
Навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
Навсегда - не слово, а вправду цифра,
Чьи нули, когда мы зарастем травою,
Перекроют эпоху и век с лихвою.
Или:
Ночная тишь.
Вороньи гнезда как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
Больничных крыш.
Любая речь
Безадресна, увы, об эту пору -
Чем я сумел, друг-небожитель, спору
Нет, пренебречь.
Или:
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
Производит осаду прилавка
Грудой свертков навьюченный люд:
Каждый сам себе царь и верблюд.
"Огосударствленный" с досадой морщится. Ну что такого? Ну, хорошие стихи, вот и все. И вы хотите сказать, что его за эти стихи упекли в ссылку? За это приписали к тунеядцам?
Нэлла Аххо опять переходит в наступление. А вы хотите сказать, что за что-то другое? Может быть, он банку халвы украл? Занимался валютными операциями? Сутенерствовал на бульваре? Учтите, мы поэта так просто не отдадим! Весь мир объявит вам культурный бойкот! "Огосударствленный" страдальчески мычит. Ну что вы, Нэлла, ну вы же меня знаете: я никому зла не сделал. Я обожаю поэзию. Послушайте, я могу записать его в свои литературные секретари. Он будет тогда защищен от дурацких законов.
Поэтесса отмахивается. "Да ну вас! Ведь вы же не Джойс, чтобы нанимать Процкого на роль Бэкетта". "Огосударствленный" обижается. А чем я хуже Джойса?
И вот Яша Процкий входит в "Дубовый" зал писательского ресторана. Ему чуть за тридцать, а выглядит он на двадцать восемь. Он в английском пиджаке. Он вообще любит все английское. У него и поэзия с английским бризом. Мощный некогда чуб слегка засквозил. Пуза в ссылке не нажил.
Пока он идет от дверей к большому столу, за которым в его честь собралась группа шестидесятников, кое-кто из собравшихся мгновенно вспоминает его первый приезд в Москву. Это было в начале 60-х, то есть когда ему было чуть-чуть за двадцать. Гудела компания "новой волны", и вдруг собутыльники вспомнили, что их - Яна Тушинского, Роберта Эра, Нэлку Аххо, Кукуша и Ваксона - ждут в старом здании МГУ на литературный вечер. Пойдешь с нами, Яков? А почему бы нет? Почему не пойти? И он с ними пошел, сильно уменьшив средний возраст группы.
Признаться, он немного струхнул, увидев забитый под потолок амфитеатр Коммунистической аудитории. В родном Питере его на такие ристалища не допускали. И тут Тушинский его представил. Ребята, у нас сегодня особый вечер: с нами пришел молодой гений Яша Процкий. Веснушки так побагровели, что казалось - воспламенится чуб. Он начал читать. Гудел, гудел, потом, позабыв обо всем, принялся орать, извергая стихи. В общем, он ребятам понравился.
Ваксону тут вспомнился и другой, сравнительно недавний эпизод с участием Процкого. После освобождения из ссылки он приехал в Москву для оформления каких-то документов. С ним вместе приехал Колька Сайман, один из главных "ахматовских сирот", поэт герметического наклонения. В те дни в Москве по клубам стал мелькать американский фильм Some Like It Hot. Один знакомый пройдоха позвонил Ваксону и сказал, что эту ленту с Мэрилин Монро будут сегодня крутить в клубе на Малой Лубянке, дом 2. Поехали втроем. Питерские провинциалы трепетали от предвкушения. На узкой улице среди могучих мраморных блоков сталинского ампира стояла толпа безнадежно желающих. Пройдоха оказался до чрезвычайности хитер и провел всех своих. В гардеробной клуба сдали пальтуганы и получили номерки. Эва, сказал Ваксон, посмотрите-ка на номерки. И показал на свой. На нем крупными буквами была выбита красивая аббревиатура: КГБ. "Как вам это нравится, Яков?" - спросил Сайман. Процкий сначала побелел, а потом встряхнулся. Ради такой бабы я готов хоть в ад!
В общем, вот такие и подобные им эпизоды промелькнули перед шестидесятниками, пока Процкий матросской походочкой подходил к столу. А потом пошла гульба с провозглашением тостов, с чтением стихов и с распеванием кукушевских тропов, и прежде всего того, что подсказано было впрямую Пролетающим:
Боже мой, милый Боже, зеленоглазый мой!
Пока земля еще вертится и это ей странно самой.
Пока еще ей хватает времени и огня,
Дай же ты всем понемногу и не забудь про меня!
И нам опять показалось, что всплыл Коктебель 1968 года, когда мы были едины.
Из Дубового зала, который иногда у нас называли "Рестораном для дубов", отправились все в Тушино, в мастерскую Синеуса Целикова, смотреть его новое полотно "Едоки арбузов". Синеус в этот час спал один, без жены и без знакомых, во сне полемизировал с деятелями МОСХа, которые все как один наступали на него с физиономиями "едоков арбузов". Он им якобы орал: "Хотите уничтожить - уничтожайте все, а также и самоуничтожайтесь!"
Тут загрохотали в оцинкованную дверь. Ну вот и они! Каждый художник должен знать тех, кто приходит в летнюю ночь, мосхатых. Глотнул оставшееся из четвертинки, встал в спартаковской футболке и с вафельным на голове. Взял в руку шпатель: больше нечего было взять. Ну, гады, берите меня, терзайте, рептилии!
За дверью стояла толпа людского народа. Из ЖЭКа, что ли, с понятыми? И наконец очнулся, или, как на собраниях говорят, прозрел. За дверью стояла симпатянская такая орда писателей и стихотворцев с привлекательными девушками в виде жен. Ну что: гнать всех прочь или пропускать по одному? Добро пожаловать, товарищи! Выпить что-нибудь принесли? Оказывается, в избытке! И даже закуси немало - гирлянды охотничьих сосисок. Все, бурно клокоча, влились в мастерскую и растеклись по отдельным холстам; такова наша публика! А Янка Тушинский, конечно, провозгласил:
О, запах туши и гуаши!
О, воздух ваших мастерских!
Как всегда, Синеусу очень понравились эти "уши" и "аши". Он даже трепачка оттяпал. А Янка на правах самого ближайшего потребовал, чтобы он еще спел что-нибудь про художников, ну хоть ту, на слова Глеба Горболевского:
А на дива-, а на дива-, а на диване
Мы лежим, художники.
А у меня и у моёва друга Вани
Протянулись ноженки.
Кроме того, среди вторгшихся друзей один был иностранец, Артур Миллер, ростом не уступающий нашему "Тушинскому вору". С ним Янка приезжал третьего дня, чтобы продемонстрировать подпольную гениальность России. Артур тогда точно нацелился на "Едоков" и спросил, не продается ли. А сколько дадите, прищурился Синеус, прикидывая, хватит ли на дубленку. Иностранец стал что-то говорить другу Янку, а тот переводил: вот ведь как наблатылкался друг, чешет спокойно то на одновском, то на друговском.
Вообще-то, говорил Артур Миллер, ваша картина, Синеус, в недалеком будущем может подскочить до высшего разряда цен на современное масло. Сейчас, конечно, она стоит немного, поскольку ваше имя не знакомо ни аукционерам, ни тем более коллекционерам. Надеюсь, вы понимаете, что я не собираюсь на вас нажиться. Понимаете или нет?
"Да чего там", - отмахнулся Целиков и подумал, что на дубленку наверно не хватит. Хватило бы на пару штиблет.
Артур Миллер продолжал: "Мне нравится ваша комбинация сюрреализма и социальной сатиры, но больше всего я впечатлен вашим живописным мастерством. На первый взгляд я бы вам предложил пятнадцать тысяч, хотя и чувствую себя неловко - вдруг невольно окажусь обманщиком? Давайте сделаем так. За оставшиеся московские дни я посоветуюсь с местными американскими коллекционерами. Гарантирую, что ниже пятнадцати мы не пойдем".
Целиков Синеус всегда отличался математическими способностями, и потому он сразу сообразил, что предложенной суммы хватило бы на тридцать самых изысканных дубленок. Тушинский тогда ему шепнул: "Соглашайся на все, что он скажет. Честнее человека в западном театре нет". При чем тут театр, ума не приложу. Может, он там по реквизиту? Тогда он походочкой подмосковной шкоды приблизился к иностранцу и пролез своей неотдохнувшей еще рукою ему под локоток. "Ну что, дядя Артур, на какой сумме сойдемся?"
"Костаки с друзьями мне сказали, что вам надо пятьдесят грандов предлагать, мистер Целико. Сэр, - сказал Артур и как-то странно, неадекватно, взвихрил немалой своей лапой робкий, но нахальный хохолок мастера. - Сэ-тооу дубленок, маэстро: каково?"
Мгновенного ответа не последовало, потому что Целиков наконец вычленил из толпы Яшу Процкого, и забыв про "Едоков" и сто дубленок, он бросился к тому; они недавно вместе пили. Да, было дело, на Гоголевском бульваре вошли в клевую компанию и пили нагретый кагор из госпитальной грелки. В общем, пили ворованное зелье, и Яков не подкачал.
Чтобы долго тут не рассусоливать на тему "Едоков арбузов", нам надо сразу уточнить некоторые свершившиеся в недалеком будущем факты. Синеус не купил ни одной дубленки. Артур Миллер открыл на его имя счет в "Чейз Манхэттен". Мастер вскоре эмигрировал вместе с новой женой из числа дам, участвовавших в ту ночь в знаменитом "Купании каналий".
Название купаний возникло по прямой от канала Москва - Волга, сооруженного горсткой энтузиастов и армией заключенных в Тридцатые годы. Купались там голышами до рассвета, когда стали потихоньку облачаться. Подошедших мильтонов во главе с капитаном Скворцовым угостили чем Бог послал. Поэт Тушинский спел с ними песню "Хотят ли русские войны, спросите вы у тишины, спросите у больших полей, спросите у жены моей". "Так я им и ответила! - воскликнула тут Татьяна Фалькон-Тушинская. - Пошли бы вы все на йух!" Купили пескарей у ночных браконьеров, поджаривали на угольках. Разговаривали по-разному: кто задушевно, кто скандально. Барлахский, например, все время повышал голос: "Вот Процкого тут у нас Лермонтовым называют. Если он - Лермонтов, то кто тогда я?"
Яков между тем доверительно беседовал с Робертом и Яном. В отличие от мощного гула и грома, которые он исторгал во время публичных стихотворных чтений, в обычной речи он был изрядно неуклюж: слегка заикался, подмемекивал, а в качестве междометия не вполне адекватно использовал "нет".
"Похоже на то - нет? - что мне в Питере больше не жить - нет?; вот такая - нет? - ситуёвина".
А Роберт - напоминаем - в непростых диалогах частенько начинал заикаться.
"Пппочему ты тттак думаешь, ссстарррик?"
И лишь речь Тушинского обладала горациевской ясностью.
"Давай-ка, Яша, определимся, как ты представляешь свое будущее?"
Получалось так. Ленинградские органы, похоже, сформулировали свою политику по отношению к амнистированному Процкому: давить и гнуть, травить, всячески унижать, не давать никаких возможностей для мало-мальски реальных заработков, вести дело обратно к ссылке, а то и к чему-нибудь похуже. Что остается ему делать при таком ретивом соседе? В Москву перебираться? Никто его тут не пропишет, он останется - нет? - практически вне закона. Да ведь и здешние - сиречь центральные органы - далеко от невских-то не ушли в смысле поэтических тунеядцев. Получается так, что единственный путь для реинкарнированного Мандельштама - это перевалить за бугор. В Израиль? Нет, он все-таки не хотел бы сворачивать в Израиль. Ведь он все-таки русский поэт. Зззнаете, ссстарики, это все равно кккак если бы Пастернаку предложили бы ехххать в Израиль. Яша, ты мог бы хоть с некоторой точностью определиться, куда ты хочешь?
Он хочет, оказывается, в Англию. И между прочим, предпринимал уже некоторые - нет? - не очень-то удачные попытки. Из Англии одна за другой приезжали англичанки. Подавались заявления на брак, фиктивный, конечно, в… как правильно, ЗАГС или ЗАКС? На все эти заявления был отрицательный ответ. Что это значит? Как можно отклонить заявление на брак от двух холостых персон разного пола? В конце концов по повестке его пригласили в гэбэ. Там с ним разговаривал хам, майор Азиатов. Учти, Процкий, сказал он ему, ни одна твоя английская блядь не получит разрешения на брак с тунеядцем в нашей колымаге - он оговорился - в колыбели революции. А между прочим, все эти так называемые "бляди" имеют пи-эйч-ди, степень, по славянский филологии.
Ну, в общем - нет? - он решил тогда пройти по израильской стороне лезвия - нет? Как ему все-таки еще недавно советовал Янки.