Аннушка выпила в вечер приезда из провинции немерено и легла спать в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить свою жизнь во что бы то ни стало; слава какому-нибудь богу, ей не приходило в голову изменить мир. Как в тумане, проплывали перед Аннушкой прям-таки лубочные картинки ее столичного быта, к которому она когда-то так рвалась: прохладный ученостью универ; читалка, где подолгу просиживала Аннушка за толстенными томами чьих-то классических слов и смыслов, чаще всего не зная, зачем и понадобятся ли ей эти слова и смыслы так явно, чтобы истратить на них пять молодых лет; паркетные полы и коридоры, коридоры, коридоры с толстыми дверями, вскрывающими вены высоких аудиторий; галерка, где можно легко задремать в случае бессонной ночи; разнокалиберный веселый или замороченный студенческий люд, деловитые педагогини в серых и черных юбках, преимущественно очкасто-одинаковые; седые профессоры, поглядывающие на студенток; студенты, поглядывающие на студенток с тем же профессорским порохом, но с большим пофигизмом по случаю молодости; булки с изюмом из буфета; улицы узкие и широкие, уже подкрашенные Лужковым и еще не подкрашенные Лужковым; архитектура башенная и безбашенная; бульвары и площади, незабываемые тихие переулочки, скверы и парки, по которым так часто бродила Аннушка, чтобы только побыть одной и не возвращаться слишком рано в общажную клоаку; магазины – книжные и не совсем, театры – большие и малые, академические и не очень; кафешки, закусочные, запивочные; больницы – приличные и не; музеи с их бахилами, галереи с их странными, будоражащими воображение растворениями; киношки с периодичностью до хаоса; мужчинки, видевшие в Аннушке и ей бес-подобных прежде всего молодую породистую кобылку, на которой неплохо было бы проехаться при случае; женщины в чем-то дорогом и странном, садящиеся в уютные иномарки; гостиницы, отели и сутенеры, которых минует Аннушка; ночные клубы, где пиво стоит всю Аннушкину стипендию; и вот уже слабо маячит, стоит над душой вместо решения проблем диплом, который неизвестно когда еще нужно было начать…
И вот на этом самом месте героиня спотыкается об автора-мужчину, бесцеремонно разлегшегося на страницах ей посвященного текста. "Какая наглость!" – думает героиня, не имея права голоса. Вместо нее голос подает автор-мужчина, напоминая, что давно-де не было в сюжете Игры. Умолкнув на минуту, он умничает и начинает цитировать: "Художественное произведение, раз созданное, отрывается от своего создателя; оно не существует без читателя; оно есть только возможность, которую осуществляет читатель". И так далее – до тех самых пор, пока ТЕНЬ г-на НАБОКОВА не затыкает ему рот. Женщина-автор, не оглядываясь на корректно дышащего в спину редактора, грустно усмехается: "Плевать мне на художественное произведение, пусть даже и от кутюр! Дело-то в том, пис-сатель, что героиня наша ненавидит, сорри за оскомину, банальность. Она счастлива ровно настолько, чтобы считать себя чуть-чуть несчастной. ОНА СЧАСТЛИВА РОВНО НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ЧУТЬ-ЧУТЬ НЕСЧАСТНОЙ! Ведь Аннушка странным образом пытается компенсировать отсутствие Любви, получая вместо последней другое-третье тело, сырое мясо, ну, или, скажем, не очень прожаренное. Оно скрипит у девчонки на зубах, пачкает рот и пальцы… Она просто не задумывается пока о столовых приборах и кастрюлях, в которых удобно готовить любовь. ОНА ПРОСТО НЕ ЗАДУМЫВАЕТСЯ ПОКА О СТОЛОВЫХ ПРИБОРАХ И КАСТРЮЛЯХ, В КОТОРЫХ УДОБНО готовить ЛЮБОВЬ. Чтобы не испачкаться.
– А как же быть с напряжением-торможением? Все-таки процесс! – говорит ни к City ни к Ибиневу автор-мужчина.
Суфлеры сконфуженно разводят руками. Им нечего и нечем подсказывать. В сущности, все они – плод чьего-то больного воображения.
Новый абзац.
Аннушка, морщась от спертого воздуха грязной прокуренной комнаты № 127, вспоминает: Черемушкинский рынок, конец первого курса. Нинка берет у Саидова коробок, чтобы покурить в общаге. Аннушке никак, ей сбежать хочется с этого рынка и от этого коробка, но Нинка толкает ее в бок: "Ну чего ты, чего паришься… Вон, Славик как на тебя смотрит, давно уже… Поезжай с ним, развеешься… Он потом и фруктов купит…" Аннушка пропускает мимо ушей фрукты и тянет нервно косячок. Постепенно жизнь приобретает иные оттенки; хочется смеяться и плакать одновременно. Нинка снова толкает в бок: "Ну чего ты паришься… А потом фруктов купит…" ФРУКТОВ; ФРУКТОВ, ФРУКТОВ… В голове у Аннушки пусто, летом Аннушке жарко, тошно, грядут полтора месяца провинциальной тоски на каникулах, а как туда теперь ехать, в провинцию? У Ж АС-УЖ АС-УЖ АС, ФРУКТЫ-ФРУКТЫ-ФРУКТЫ, ДА НЕ ПАРЬСЯ – ДА ТЫ НЕ ПАРЬСЯ – ДАЧЕ С ТОБОЙ, ДА ЧЕ ТЫ ПАРИШЬСЯ…
Аннушка смотрит какое-то время в небо, на котором ни облачка, и также безоблачно подходит к Славику. Тот видит в ней лишь то, что способен увидеть: ноги. Он берет сумку, в сумку ставит шампанское, и – фрукты, фрукты! – подавиться можно этими всеми фруктами: персиками, абрикосами, виноградом, вишней, яблоками красными и яблоками зелеными, хурмой, бананами… Дыней тоже подавиться. Славик прогибается под тяжестью сумок и передает одну из, что полегче, Аннушке, а потом ловит тачку. Тачка долго и упорно едет к Ботаническому – в заштатный доремонтный "Турист"; вот только Славик никак почему-то не может найти ключ от номера. "Постой-ка тут, красавица", – и исчезает на чудное мгновенье в коридорах, покрытых красными ковровыми дорожками "Сделано в СССР". И в этот самый момент с Аннушкой снова случается "приступ просвечивания", так похожий на "приступ флюорографии", обнажающий черноту чужих легких. Видится ей некто из экс-воз-любленных, причем видится так явно, что Аннушку дрожь берет и озноб пробивает: в до боли знакомой футболке стоит ее всегда-женатый – никогда-не-разведенный Экс, самый-когда-то-самый, на эсэсэровской дорожке, и говорит так тихо и грустно: "Ребенок, уходи". Аннушка сначала впадает в столбняк, а потом со всех ног припускает вниз по лестнице. Славик кричит вслед куда ты удалилась… но Аннушка бежит еще быстрее, пятки ее сверкают, и на лестнице она теряет туфельку – без пяти минут Золушка, а еще – бесприданница; башмачок хоть и не хрустальный, но все же жаль – да и непривычно по Москве-то в одном на левой, вот бы сейчас самокат для удобства; да только от Славика сбежать важнее: даром что не прынц.
Аннушка выбегает из "Туриста", бросает туфельку на дороге и чешет босиком по асфальту до ближайшего обувного, где под подскочившие брови продавщиц покупает дешевые босоножки и, произвольно заканчивая действие анаши, едет в сторону, противоположную Ботаническому саду…
СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: вопрос об архитектонически-композиционном построении произведения остается открытым. Звуки данного текста (материализация букв) не могут быть исполнены без фальши в современном темперированном строе.
Аннушка лежит в грязной прокуренной комнате № 127 и вспоминает: вот они с Нинкой в дешевом кафе. Вот они тянут-потягивают красное, пропуская лекции. Нинка говорит, что хочет мужика; и не в том смысле даже, что "желателен еврей", а просто хочет мужика. Студенты их фака ей не подходят – что взять со студентов? Аннушка тоже периодически чего-то хочет, но предпочитает о том молчать, а если и говорит, то лишь в определенные моменты и не абстрактно. Нинка предлагает кого-нибудь "снять". Аннушка отмахивается. Нинка предлагает снова; Аннушка снова отмахивается. В этот момент за столик подсаживаются два типа. Один – с бородой и нехорошими глазами – представляется психиатром; второй – без бороды и тоже с нехорошими глазами – не представляется никак, в особенности Аннушке. Они покупают еще вина и предлагают развлечься; Аннушка не соглашается и сваливает, а Нинка скользит наутро в общагу и судорожно отворачивается. Да на Нинке живого места нет, ба-атюшки! Сначала поехали просто, потом – сложно. В гостях гостили четверо только что после амнистии, моментально разглядевших в Нинке сладкого зайчика, которого можно использовать при случае. Случай оказался подходящим.
СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: далее автор предлагает ввести в текст многоточие. Например, так:………………………………………………………
"Вместе весело шагать по просторам", – разрывалось радио. СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: многоточия не отражают сути.
Рот Нинке заткнули так, что она чуть не задохнулась, потому как нос зажали пропахшей потом подушкой. Драли ее как козу – безжалостно и без вазелина; чуть живая, порванная сзади и спереди, странным образом не убитая, добралась она до общаги, где Аннушка гладила ее по голове, плакала и говорила, что все будет хорошо: ее обязательно вылечат…
Аннушка, лежа в прокуренной грязной комнате № 127, вспоминает: Нинка, корчащаяся после третьего аборта, едет в гостиницу, где проживает Саидов, и зовет с собой Аннушку. У Аннушки другие планы – Аннушка собралась вечером на бунюэлевскую "Дневную красавицу" с еще молодой Катрин Денев, но Нинка очень-очень просит, она по-еде аборта. Нинке весьма хреново, но она любит Саидова. Саидову весьма классно – он уже подсел на героин, но тоже, как может, любит свою русскую. В общем, всё в лучших традициях мыльных опер, только без happy end’a. Нинке не хочется ехать одной в гостиницу, она упрашивает Аннушку все жалобнее, и та, по просьбам трудящихся, соглашается. Девицы ловят тачку и вскорости подъезжают к Ботаническому; администраторша, брезгливо косясь, предупреждает их, что посещения ограничены двадцатью тремя ноль-ноль. Тем временем в номере Саидова – дым коромыслом. Тем временем в номере Саидова – целая толпа каких-то людей с травкой. Аннушке немного страшно, ей здесь не нравится. И зачем она только послушалась Нинку, мало ей своих забот, что ли? А теперь вот весь вечер придется строить из себя черт знает что… Разговаривать с этими Аннушке не о чем – может, какие-то бывают и другие, да только других она редко видела. И вот, словно повинность, отбывает Аннушка снежный долгоиграющий вечер в дешевом номере с обоями никакого цвета, где эти поглядывают на нее будто на неведому зверушку. Аннушка, грамотно (как учили!) втягивая с воздухом косяк, мечтает поскорее отсюда убраться. Нинка же после определенных событий никак не хочет оставаться ОДНОЙ среди такого количества чужих и снова упрашивает Аннушку: "Да останься, ну чего ты… Спать будешь отдельно, на другой кровати, сейчас все уйдут, Саидов за нас теткам снизу заплатит… Оставайся, короче…"
О ту пору Аннушка еще лишь училась прекрасному умению отказывать – наука тонкая любви к Себе Самой едва постигалась ею, но, надо сказать, шла Аннушка в этом направлении семимильными. Однако в тот вечер она будто бы прогнулась подо что-то чужеродное, совершенно ей не нужное: то ли оттого, что не хотелось снова в общагу, то ли из-за глупой солидарности с Нинкой, а может, просто из-за энного количества выкуренной шмали…
Впрочем, спала Аннушка действительно отдельно; когда же последний перед оргазмом Нинкин с Саидовым вздох исчез в темноте, в дверь постучали. Посетителем, прослышавшим про бесплатный дырчатый сыр, находящийся по соседству, оказался знакомый Саидова – некий Виктор, сославшийся на отсутствие свободных койкомест в других номерах. Когда же тот целенаправленно подошел к Аннуш-киной постели и безапелляционно лег рядом, Аннушка выскользнула змейкой и, схватив в прихожей две шубы – лисью Нинкину, новую, и свою, второй свежести, из давно почившего крашеного козла, – заперлась в ванной, в белую посудину которой и сложила шубы, а затем, подоткнув кран полотенцем, чтоб тот не капал, пыталась на шубах спать…
Проснулась она под утро от холода и страха: Есенин, всю ночь просидевший напротив нее, Аннушки, читал ей своего "Черного человека". "Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль", – повторяла она еще долго как безумная. "Да тебя глюкануло просто, – скажет ей потом Нинка. – План-то крутой был, даже Саидова вон как торкнуло!" – "То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь".
Новый абзац.
Аннушка лежит в темноте грязной прокуренной комнаты № 127: она вспоминает и вспоминает, вспоминает и вспоминает, и от воспоминаний этих делается ей нехорошо, и мозги ее, действительно будто рощу в сентябрь, "осыпает алкоголь". Аннушка отмахивается от поэта, чей домик в Константинове запомнился ей по большей части неинтересной экскурсией, а окрестности села – медовухой в ресторанчике для туристов. Поэт, что очень и очень болен, молча уходит. И все же Аннушке нашей не суждено остаться со своими мыслями; ей негде остаться с ними, и автору, кто бы он(а) ни был(а), действительно жаль…
Вот Верка с Ленкой заваливаются вечером в общагу после двухдневного отсутствия, в подробностях рассказывая про интерьер кафе-бара, а также про сантиметры и особые приметы новых знакомых, имевших их три с половиной часа спустя на параллельных кроватях, находящихся в одной комнате. "Мы же христиане, – повторял человек, расстегивающий Верке джинсы. – Вот и станем с тобой едина плоть!"
"Мы же христиане!" – так же многозначительно кивал Степан Степаныч подвыпившей Катерине, неожиданно легко подцепленной им в метро. Через пятнадцать минут они уже пили шампанское в открытом кафе на Лубянке, и Степан Степаныч звал ее для продолжения банкета на Лосиный остров. Катерина, немного "товокнутая" подруга Аннушки, пребывала по поводу неудачно выбранного факультета, отсутствия смысла и проч. в постоянном сплину, поэтому развеяться на Лосином острове согласилась как бы не по дурости, но от тоски – кто же знал, что после Лося станет еще хуже? Сначала Степан Степаныч позвонил жене и предупредил, что едет по делам; потом еще долго разговаривал с кем-то на английском по мобильному; еще "потом" – ловил машину. В доме отдыха Степан Степаныч накормил Катерину острыми салатами и хорошо прожаренным мясом, влил в нее бутылку вина, а в номере кое-что заставил. Катерине казалось, что ее вытошнит, но тошнота лишь обманчиво подступала к горлу, не находя себе выхода. Степан Степаныч же не отпускал – поди, сбейся с ритма! "Раз-два", "раз-два" – Катерина задыхалась, злые слезы текли у нее из глаз. Как ругала она себя за то, что поехала, как ругала! Но до того не было никакого дела дорвавшемуся Степану Степанычу: "Давай, давай, соси!" – "Лучше трахни, не могу больше…" – "Мы же христиане, надо по-христиански друг с другом! Соси. Я так хочу. Соси спокойно, сука. Ты для чего приехала? Для чего нужна, чтобы болтать, что ли? – методично объяснял ей правильное позиционирование Степан Степаныч. – Сосать приехала. Я так хочу. Давай, не отвлекайся, давай, соси уже, я сказал".
Катерина приехала в общагу, прополоскала рот шампунем – ой, купало, купало! – и сменила ориентацию.
"Мы же христиане!" – важно заявлял Аркадий Татьяне, жившей с Аннушкой и Катериной в одной комнате. В тот день Татьяна спокойно ела в пиццерии свою пиццу и ни о чем таком не помышляла. Аркадий подсел к ней за столик, начав что-то рассказывать о съемках нового фильма. Конечно, Татьяна воплощала тот самый дивный образ, который он так давно искал и не мог найти, и вот… О ней узнают, ее имя будет… Татьяна вроде и не поверила, но на киностудию все же поехала, чтобы снять пробы. Пробы оказались еще те: "Мы же христиане! – приговаривал Аркадий, подливая коньяк. – Можем всегда договориться"; Татьяна не особо упорствовала, думая о кино. Потом подоспел его помощник – оператор по прозвищу дядя Ваня. "Лутшэ давай па-харошэму сдэлаэм, – советовал дядя Ваня. – Всэгда лутшэ па харошэму дагаваритца. Чэхова читаль?" Впрочем, Татьяне не составляло особого труда переспать и с двумя, только по собственному, скажем так, желанию. Тут же выбирать не приходилось: кино! "Нравитца – нэ нравитца – давай, моя красавица!" – гоготал оператор дядя Ваня, тряся жиром, свисающим с волосатой груди. Потом Татьяна встречалась с дядей Ваней за бабки и была, по слухам, довольна ценой (как и ценой Аркадия, который часто сидел где-нибудь в углу и смотрел на все это за отдельную плату): кино и немцы, дид Ладо!
АНОНИМ: stop! А где же тот самый пресловутый диалог автора с самим собой?! Ведь ради этого диалога, собственно, все и пишется! Ведь это же гипертекст, он не может ТАК видоизмениться! Я протестую! Где Соло Реанимационной Машины, где вся эта куча суфлеров, где редактор, Сломанная Пишущая Машинка, наконец? Таланта не хватило Игру продолжить? Ты относишься к тексту не слишком серьезно. Так нельзя! Сделай что-нибудь!
ИНКОГНИТО: кто здесь?
Аннушка вспоминает и вспоминает, вспоминает и вспоминает; ее тошнит от этих воспоминаний, тошнит и от спертого воздуха грязной прокуренной комнаты № 127, где стены давно должны были бы покраснеть от рассказов обитателей. Теперь Аннушка представляет Сэлмана. Они познакомились давным-давно, на первом еще курсе, когда бесцельно слонялись с Катериной по центру города. "Do you speak English? What is your name?" Аннушка сказала, что speak, но так себе; Сэлман не отставал: "Макдоналдс or restaraunt?" Рядом как назло оказался "Айван-Баку": выбрали второе.
…Вошли. Хостес скользнул дежурной улыбочкой по Аннушкиной шубке из давно почившего крашеного козла, а гардеробщик тихонько ухмыльнулся. Аннушка заметила, что шмотье в гардеробе висит исключительно противоположное их шмотью с Катериной – шубки и манто все больше норковые да каракулевые, пальто из дорогих тканей, дубленки из нежной, идеально выделанной, светлой кожи…
Наверху, после общаги особенно, все показалось ослепительным, хотя едва ли Аннушка подумала бы так уже через год; сверкающие столовые приборы, белоснежная скатерть, не перестающий улыбаться официант…
ОТ КУТЮР. ТЕНЬ г-на НАБОКОВА: "Наши персонажи могли бы усесться на самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево. Вот была бы потеха"!
Сэлман, при более детальном разговоре на пальцах и обломках английского, оказывается пакистанцем. Он в Москве уже месяц, да, он хочет учить русский, очень хочет, но ему пока сложно, русский ведь такой сложный, правда, Аннушка, какое красивое имя – Аннушка, а как зовут подругу, Катерина, это все равно что Катюша? да, это все равно что Катюша, Сэлман; а где ты живешь? в общежитии, Авиамоторная, знаешь?