Всё чаще можно наблюдать в этот период сочетание юродства с другими видами аскезы у одного и того же подвижника. Так, лишь условно можно говорить о юродстве Кирилла Филеота (ум. в 1110 г.). Хотя агиограф (BHG, 468) и заявляет, что святой "шаловал по [велению] Бога (μωροποιαν κατά Θεόν) , он рассказывает всего об одном случае "отклоняющегося" поведения, когда Кирилл (вслед за Василием Новым, см. с. 149) не отвечал на расспросы чиновника, "прикидываясь немым (αλαλον ύποκρινόμενος)". Будучи заточен в тюрьму как шпион, святой провёл там два дня и две ночи без еды, утешаясь цитатами из отцов Церкви (в житии перечислено их девять), пока его не опознал знакомый. Чиновник в восхищении процитировал Послание к Коринфянам (Кор. 1:27-29) и отпустил святого .
Другой эпизод жития, при всей своей невнятности, призван, видимо, развенчать юродство. Агиограф, от лица которого ведётся повествование и который назвал себя учеником святого, рассказывает следующее:
Я говорю ему: "Авва, если прикажешь, я поведаю тебе о тех [напастях], которых возводятся на нас из-за бесовской злобы… Я принимал одного брата, примерно лет тридцати, который подвизался в миру, но по какому-то злосчастью оставил своё подвизание, не желая быть униженным и носить с собой докучавшее ему искушение. Уйдя [из дома] и найдя некоего странника (κυκλευτην), он отдал ему своё платье, а себе взял его.
И постриг он себя своими собственными руками и тотчас начал шаловать (μωροποιεΐν) и бродить по городу, говоря и делая странные вещи (άλλα άντ’ άλλων). То ли по причине того, что у него не было опыта в попрошайничестве, то ли, не знаю уж, как и сказать, никто не подавал ему хлеба или чего другого, [но только], проведя так восемь дней голодным бродягой, пришёл он к какому-то саду. Садовник в это время чистил капусту и выбрасывал гнилые листки. Самопостриженный монах принялся хватать их и есть. Когда садовник увидел его, то показал ему кочан капусты и дал ему для съедения, и ещё один. После того как он и этот съел, тот подал ему хлеба. И так этот человек, сдавшись в первой же битве, оставил шалование (κατελιπε то μωροποιαν)" .
В этой истории остаётся загадочным, что такого неправильного сделал этот самопроизвольный монах (кроме того, что сам себя постриг) и почему он, получив однажды милостыню, оставил своё юродство. Как бы то ни было, перед нами ещё одна история об отказе от этого подвига.
Уже в XI в. от юродства отказывались Лука Аназарбский и Никон Черногорец. В XII в. то же произошло с другим юродивым – Леонтием из Струмицы.
Он вошёл в великий город [Константинополь в 1127 г .], одетый монахом и с помыслами монаха. Войдя же, сей благородный [подвижник] не стал смотреть на роскошь и изнеженность… Нет, он остался чужаком среди чужаков. Чуждый городу, чуждый горожанам, не сведущий в столичных нравах, он тотчас бросился в гущу бесовских [сил], чтобы сразиться с полчищами тьмы. Изображая безумца (τον εκφρονα πλασάμενος), он представлялся византийцам какой-то новой диковинкой (νέον τέρας), добровольным шутом (μίμος εκούσιος), умеющим рассмешить людей. Он вёл жизнь, обычную для этого ремесла: собирал пощёчины и затрещины, но не обращал на них внимания, подсчитывая себе тихонько, какую [духовную] выгоду он извлекает для себя из этого занятия.
Однако житие Леонтия принадлежит уже к новому периоду византийской литературы, и от предшествующих сочинений этого типа оно отличается большим психологизмом. Герой – уже не живая икона, а человек, подверженный сомнениям. Чем больше чудес творил Леонтий в Константинополе, тем сильнее подозревали за ними козни Дьявола, желающего "потопить баржу души, загрузив её сверх меры". Он вновь и вновь ставил на себе эксперименты, и каждое новое чудо приводило его во всё большее отчаяние, "и он бился головой о стены, с таким звуком, с каким вбивают в землю сваи" . На первый взгляд, Леонтий вёл себя как обычный юродивый: "Он проделывал это, разгуливая по городу, и провёл так много времени. Некоторые дивились на него и свидетельствовали, что он – раб Божий, а другие били его и считали сумасшедшим и бесноватым (εκφρων κаί μαινόμενος)" Но именно на примере этого святого хорошо видно, что настоящее юродствование требует самодовольства – Леонтий же слишком подвержен рефлексии. Его духовные опыты подчас ужасают (он занимался самобичеванием, ложился в гробы к мертвецам и т. д.), но всё это направлено у него на смирение своей собственной гордыни, а не чужой, как у юродивого. Когда Леонтий, уже поступив в монастырь, изнурял себя сверхдолжным постом, он специально приходил в трапезную вместе с братией и делал вид, что ест, "дабы не соблазнить людей" . Юродивые же, как мы помним, руководствовались противоположным принципом.
В этом же житии фигурирует и другой, совсем другой юродивый. Когда Леонтий, став игуменом Патмосского монастыря, прибыл (между 1143 и 1150 г.) на Крит, то его появление было предсказано неким Константином Сканфом.
Он прикидывался сумасшедшим (εκφρονα προσποιούμενος)… считался пророком, многим предсказал будущее и у многих, вопреки ожиданиям, исцелил как душевные, так и телесные недуги. Он принялся кричать "Кирие элеисон" (ср. выше, с. 188) громче обычного где-то поблизости от монастыря [св. Георгия в Ираклионе], где он проводил большую часть времени. Множество народа, как из живущих поблизости, так и из более дальних мест, сбежалось на этот его жуткий крик, считая, что он пророчит какую-то нежданную беду, угрожающую Криту. И хотя собралось уже очень много людей, он продолжал вопить "Кирие элеисон". Когда же толпа спрашивала, что случилось и из-за чего он кричит, он ничего другого не делал и не отвечал на вопросы. Леонтий решил выйти и посмотреть на этого человека… Не успел он шагнуть за ворота, не успел кто-либо из присутствующих его узнать, как Сканф перестал кричать "Кирие элеисон" и принялся в большом возбуждении говорить, словно придя в экстаз и восхищение: "Освободите дорогу, освободите дорогу! Он идёт, он идёт, он идёт! Увы вам, несчастные, в сей час! Увы вам, если бы он не пришёл, что бы вам пришлось вытерпеть!" Когда же блаженный [Леонтий] подошёл к нему, он сменил тон и сказал: "Добро пожаловать, добро пожаловать, мой Златоуст!" И тотчас… повалился ему в ноги, целуя их и крича в экстазе "Добро пожаловать". Собравшаяся толпа разошлась. Впрочем (μέντοι), никто так и не узнал, зачем Сканф говорил и делал всё это, да и сам он ничего не объяснил спутникам. Видимо, своими словами и действиями он показывал, что блаженный [Леонтий] велик пред Богом и свят.
Двое юродивых, представленных нам агиографом, Макарием Хрисокефалом, бесконечно далеки друг от друга: Леонтий – сознательный имитатор литературных образцов, Сканф – обычный сумасшедший, чьё поведение окружающие и сам автор пытаются "прочитать" в рамках общеизвестной юродской парадигмы; впрочем, они терпят фиаско, и агиограф не может скрыть разочарования тем, что история как бы ничем не кончилась. Последняя же фраза Макария звучит попросту беспомощно.
Двусмысленную позицию по поводу юродства занимает известный канонист XII в. и патриарх Антиохийский Феодор Вальсамон. Вот как он комментирует 60-ый канон Трулльского собора, запретивший юродство:
Тех, кто притворяется бесноватым ради извлечения выгоды, и тех, кто вещает нечто безумное (δαιμονιώδη) со лживым, сатанинским умыслом, на манер эллинских пророчиц, канон предписывает наказывать… Говорят, что самое их притворство внушено бесами… Я видал таких: они во множестве бродят по городам и не подвергаются наказанию, а некоторые лобызают их, словно освященных (ως ήγιασμενους). Я пытался узнать причину этого и потребовал наказания. Но по незнанию я причислил к притворщикам и Ставракия Оксеобафа, который оказался воистину праведен и разыгрывал глупость Бога ради (την δια Θεον μωρίαν) при помощи разных обманов. Столь же несправедливо были мною осуждены и другие. Разумеется, подобное отвергается этим каноном, дабы не были наказаны добрые из-за негодных. Ибо много есть способов спасения души, и кто-то может спастись и таким образом безо всякого соблазна. Это я говорю не от себя, а из рассказа добрых людей, которые предавались этому богоугодному образу жизни, но потом осудили его как гибельный и ведущий в сеть сатанинскую. Разные святейшие патриархи своей властью задерживали и запирали в тюрьмы в соответствии с каноном многих, как сидящих на цепи в храме св. великомученика Никиты, так и бродящих по улицам и прикидывающихся бесноватыми.
Сразу отметим, что юродство видится Вальсамону несколько иначе, чем отцам Трулльского собора: им ещё и в голову не приходило, что этим можно извлекать выгоду; кроме того, экстатическое пророчествование, которое канонист также считает формой юродства, в постановлении Собора не упоминается (см. выше, с. 127). Видимо, пророческие и медиумические функции усиливались в юродстве по мере ослабления провокационных.
Но главное, из крайне путаного текста Вальсамона невозможно понять, как же следует обходиться с юродивыми. Ясно, что чётких критериев, отличающих истинных от неистинных, у патриарха Вальсамона не больше, чем у мирянина Кекавмена . С одной стороны, Вальсамон, никак этого не оговаривая, отходит от категоричной формулировки Трулльского канона, с другой же – весьма характерным представляется нам тот факт, что в истории не осталось ни крупицы информации о Ставракии Оксеобафе, а ведь Вальсамон пишет о нём как о всем известном праведнике. Видимо, церковь почла за благо предать забвению память о нём (как, впрочем, и о Луке Аназарбском).
Если Вальсамон явно испытывает внутренний дискомфорт от проблемы юродства, то другой толкователь церковного права – Арсений спокойно и без экивоков причисляет юродивых к шарлатанам.
Не полагается играть в кости и шашки, ходить на игрища и становиться их зрителями, присутствовать ради развлечения при плясках, балаганном пении, трюках укротителей медведей, ужимках притворяющихся бесноватыми (των δαιμονάν ύποκρινομένων), фокусах огнеглотателей и прыгунов через огонь.
В XII в. поток агиографической литературы резко сокращается, но некоторые сведения о юродстве можно почерпнуть и из светских сочинений. Интеллектуал Иоанн Цец (ок. 1100- 1180/1185 гг.) с отвращением пишет о тех, кто "изображает из себя простеца с театральной и показной скрытностью, с поддельной и весьма злокозненной неподдельностью" . Но всё же главный огонь интеллектуальной критики обрушивался в XII в. на показной аскетизм и притворное (да и искреннее тоже) изнурение плоти. Скажем, Евстафий Солунский (1115-1195 гг.), автор разоблачительных сочинений о монахах, перечисливший множество видов обмана и посвятивший специальный трактат "лицемерию" (Περί υποκρίσεων), ни словом не упоминает юродства; наоборот, весь его пафос состоит в том, что лицемерные святоши изображают внешнее благочестие и добродетельность, а внутри порочны, что все их самоистязания суть не более чем фокусы и обман . И официальные церковные, и светские критики в XII в. думали, что им не нравятся лишь эксцессы аскезы, но на самом деле она не нравилась им как таковая. В идеале и государство, и церковь предпочли бы, чтобы новые святые не появлялись: с подвижниками было слишком много хлопот, они были слишком непредсказуемы. В сущности, эта тенденция зародилась ещё в X в. (вспомним историю с канонизацией Симеона Благоговейного, см. с. 168), но в XII в. она достигла апогея .
Здесь пришла пора сказать несколько слов о взаимоотношениях юродивого с властью. Оппонирование бесстрашного мудреца всемогущему правителю имеет давние традиции в греческой культуре. Киники и стоики поздней античности храбро противостояли тиранам. Бесстрашие христианских мучеников перед лицом языческих гонителей позаимствовано у язычников-стоиков. После победы новой религии святые использовали своё "дерзновение" (παρρησία) не только для беседы с Богом, но и для вразумления православных императоров.
Любопытно при этом, что византийский юродивый, несмотря на всю свою экстравагантность, не замечен в политическом активизме. Он не только не обличал властителей, но и проявлял удивительный конформизм. Например, Симеон Эмесский никогда не нападал ни на кого из власть имущих. Мало того, он имел обыкновение громко выкрикивать: "Победу императору и Городу!", пусть даже агиограф и интерпретирует его слова как христианскую метафору . Скорый на осуждение Андрей Царьградский лишь однажды мягко попенял некоему вельможе за половую невоздержанность и лишь в одной ситуации проявляет настоящую агрессию в отношении флотского хартулярия из Амастриды, однако и тут обличение не имеет ничего общего с политикой . Самое смелое, что позволял себе юродивый, – это не обращать внимания на власти.