Трактат о любви. Духовные таинства - Тростников Виктор Николаевич 4 стр.


Если бы мы стыдились всего, в чём обнаруживается наша общая с животными природа, мы стыдились бы и процесса поедания пищи. Но тут мы не проявляем ни малейшей стеснительности, наоборот, любим коллективную трапезу, где приходится публично чавкать и трещать разгрызаемыми косточками. Ничего неприличного не видим мы в том, чтобы громко сказать: "Я голоден как волк!" Толстой в этом вопросе оказался более тонким аналитиком и уловил то различие, которого не почувствовал Соловьёв. Возражая поборникам "свободной любви" и либерализации брака, он писал: "Вы говорите – естественно. Естественно есть. И есть радостно, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же мерзко и стыдно и больно".

Толстым найдено очень точное слово "мерзко". Но к нему надо добавить и другое слово, ещё точнее выражающее отношение неиспорченного, неразвращённого человека к родовой жизни, – страшно. О предстоящем вхождении в эту жизнь целомудренная душа думает со страхом и тревогой.

В романе "Жизнь" Мопассан рассказывает, как отец пытается помочь дочери преодолеть страх к физиологии брака и не находит никаких аргументов, кроме того, что надо принять это как неизбежное:

""Голубка моя, я должен взять на себя обязанность, которую больше подобало бы выполнить маме, но она отказывается… Но если девушки пребывают в полном неведении, их нередко оскорбляет грубая действительность. Страдая не только душевно, но и телесно, они отказывают супругу в том, что законом человеческим и законом природы признаётся за ним как безоговорочное право. Больше я ничего не могу сказать тебе, родная, одно только помни твёрдо: вся ты всецело принадлежишь мужу."

Что она знала на самом деле? Что подозревала? Она стала дрожать, гнетущая, мучительная тоска наваливалась на неё, точно страшное предчувствие".

Нет, стыд – слишком слабое ощущение в сравнении с тем, которое охватывает душу ребёнка, когда он узнаёт, какими гадостями занимались его мама и папа, чтобы он появился на свет, и что этими гадостями занимается вокруг всё живое. Это уже не стыд, а шок. Вот отрывок из рассказа Алексея Николаевича Толстого "Мечтатель": "Поле, поросшее густой полынью; вдалеке идут две бабы и мужик. Шли, шли, сели у канавы. Посидели и легли, смеются. У Аггея стучит сердце, он спрятался за кустиком полыни и видит, как две бабьи, в красных чулках, ноги поднялись над травой. А вот Аггей идёт с лопаткой мимо скотного двора; заскрипели ворота, с мычанием выходит стадо, а посреди него верхом на ком-то – рогатый головастый бык с багровыми глазами. Аггей глядит и чувствует, что это что-то страшное. Бросает лопатку и по глубокому снегу идёт в поле, где занесённый сугробом плугарский домик на колёсах. Аггей становится в домике на колени и молит Бога дать ему силы пережить виденный ужас, касается горящим лицом снега. И Бог даёт ему силы. А весной он опять, присев, рассматривает двух жучков, прильнувших друг к другу, палочкой перевёртывает их на спины и вдруг, с застывшей улыбкой, гневно топчет их ногами".

Прибавлю к этому и свои собственные детские воспоминания.

Гуляя ранней весной около дома, я увидел никогда не виденную прежде зернистую желеобразную массу. Это была лягушачья икра, но тогда я этого не знал и для меня это было что-то загадочное. И, как сейчас помню, на меня нашёл страх. Своим младенческим сознанием, которому Господь открывает то, что утаивает от мудрых и разумных, я прозрел в этой студенистой зелёной полупрозрачной субстанции нечто такое, что угрожает непосредственно мне, моему внутреннему миру, моим романтическим мечтам о высоких идеалах; что эта мерзость конкурирует со мной, хочет отменить, упразднить моё "я". А совсем недавно я посмотрел американский фильм-страшилку, где занесённые какими-то инопланетянами агрессивные лианы, растущие с невероятной быстротой, оплетают дома, душат находящихся в них людей, и таким образом вся наша утончённая цивилизация оказывается на грани того, чтобы исчезнуть, уступив место неограниченному размножению примитивных растений; именно такую опасность, относящуюся лично ко мне, я, ребёнком, угадал в омерзительной зародышевой плазме, которая говорила мне: "Я – главное в природе!" Так, ничего не зная о Вейсмане, я ощутил правоту вейсманизма.

Часть 4

Дарвинизм, кажется, окончательно начинает выходить сегодня из моды, и не только верующие люди, всегда относившиеся к нему скептически, но и многие учёные всё чаще говорят, что никакой эволюции в живой природе не было. Это неверно. Если понимать эволюцию как появление в определённые моменты новых видов, то она была, и о ней как раз и повествует Шестоднев. Однако эта "эволюция" шла не как естественный отбор, который может создать лишь породы и разновидности, но принципиально не способен привести к возникновению нового вида, тем более семейства или отряда, а по воле Творца, с самого начала имевшего замысел в её отношении, который и реализовался в Шестодневе.

Создав определённую биосистему, Творец выжидал, когда она подготовит условия, в которых могла бы существовать уже и более совершенная, и произносил своё "Да будет!". Соединяя информацию, содержащуюся в библейском Откровении с данными современной науки, ныне мы можем почти достоверно выделить три крупных этапа этой осуществляемой Богом эволюции.

На первом этапе Господь создал саму основу, на которой можно было бы укоренять все будущие формы жизни, – механизм воспроизведения генома в череде гибнущих и нарождающихся отдельных организмов. Этот механизм был запущен, естественно, на организмах самых простеньких – на сине-зелёных водорослях, морской траве. В Библии так сказано: "И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву сеющую семя по роду и подобию её" (Быт. 1, 11). Это был третий день Творения.

Хотя "трава" интересовала Творца меньше, чем проходящая на ней проверку идея передачи генетической информации с помощью ДНК, Творец всё же нагрузил её делом, необходимым для дальнейшего. В то время, когда появились сине-зелёные водоросли и подобные им другие одноклеточные, – а это было около полутора миллиардов лет тому назад, – земная атмосфера ещё не содержала кислорода, зато была сильно насыщена водяными парами и являлась совершенно непрозрачной для световых лучей, как это мы видим на Венере. Если бы мы переместились туда на машине времени, мы не увидели бы над головой ни звёзд, ни Луны, ни даже Солнца. Понятно, что тогдашняя примитивная жизнь была анаэробной, то есть не нуждающейся в кислороде. Её обмен веществ был устроен так, что она не потребляла кислород, а, наоборот, выделяла его. Делая это в течение сотен миллионов лет, она наконец изменила состав атмосферы – в ней появился кислород, а пары значительно уменьшили свою концентрацию, небо стало прозрачным, и на нём появились светила. Это тоже отмечено в Библии: "И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для освещения Земли и для отделения дня от ночи, и для знамений, и времён, и дней, и годов; и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так" (Быт. 1, 14). Это был четвёртый день Творения.

На втором этапе конвейер воспроизведения зародышевой плазмы был модифицирован и приобрёл свой окончательный вид, сохраняющийся и поныне. Промежуточным звеном, связывающим старые и новые гаметы, стали два пола, каждый из которых вырабатывает свой тип гамет. Эти особи были гораздо более сложно устроенными и обрели некую самостоятельную ценность. Какую же? Во-первых, состоящий из этих сложных и разнообразных животных второй биоценоз был красивым, следовательно, приятным Богу, отказать которому в эстетическом чувстве может лишь слепец, не видящий, что сотворённый Им мир наполнен красотой, на 99 процентов не имеющей никакой практической пользы. Этой божественной эстетикой второго этапа естественной истории мы любуемся и сегодня, листая страницы альбомов, изображающих динозавров, и просматривая анимационные фильмы, где компьютер заставляет их двигаться.

Вторая экосистема была усовершенствованной и в том ещё смысле, что приобрела пирамидальный характер и в качестве вершины увенчалась ящерами, покорившими все три стихии – сушу, воду и воздух. "И сказал Бог: да произведёт вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землёю по тверди небесной. И стало так. И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода по роду их, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо. И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле. И был вечер, и было утро: день пятый" (Быт. 1, 20–23).

Ещё одно новое и важное обстоятельство заключалось в том, что со второй биосистемой в мир вошла индивидуальная свобода тварей, а значит, и неразрывно связанная с ней радость жизни. Бог, один только обладающий абсолютной свободой, не подчинённый никакой необходимости, наложив на поведение птиц и рептилий весьма жёсткие законы, всё же, в рамках очерченной этими законами необходимости, поделился с ними частичкой этого своего атрибута, что подчёркивается библейским выражением "сотворил Бог всякую душу животных" – душа ведь не может быть марионеткой, в ней есть собственные желания и право выбора. Эта частичная свобода ограничивалась у них сферой действия.

Сотворение человека ввело эволюцию в третью стадию. Получив от Бога дар слова, человек получил вместе с ним способность мыслить, а с нею и колоссальную по сравнению с самыми высокоразвитыми бессловесными существами степень свободы, ибо мысль, в отличие от действия, почти невозможно ограничить. И свободная человеческая мысль очень быстро поставила своей целью отыскать то, что ей представлялось более ценным, чем биологическая радость жизни, – смысл жизни.

А императив выращивания и передачи дальше гамет, тем не менее, не отменялся, и родовой дух, чьи полномочия Творцом не отзывались и не урезывались, по-прежнему продолжал считать всякого мужчину и всякую женщину всего лишь корзиночками для переноса зародышевой плазмы. Однако в индивидуальном сознании, а ещё больше в подсознании людей возникла догадка, что этот процесс для них лично лишён всякого смысла и, более того, является для них унизительным. Я рожу детей и умру, мои дети родят детей и тоже умрут, их дети родят своих детей и умрут, и так далее, как в сказке про белого бычка или о попе и его собаке. Эта дурная бесконечность нагоняет тоску и безысходность. Самое ужасное состоит здесь в том, что вейсмановский молох требует от нас приносить ему в жертву самое для нас дорогое – наше неповторимое "я", а интуиция подсказывает нам, что оно для Бога ценнее рода. Так оно и есть, и самое краткое и убедительное доказательство этому дал русский социолог и философ XIX века. Н.Я.Данилевский: индивидуальная душа может войти в вечность, а род туда не войдёт.

Так на уровне венца Творения возникает не свойственная никаким другим существам болезненная внутренняя антиномия: особь и род становятся врагами. Их неизбежное столкновение впервые происходит в молодости, в "брачном возрасте". Юноша или девушка учились, посещали разные кружки и секции, увлекались авиамоделированием или шахматами, запоем читали книжки о путешествиях, сами мечтали путешествовать, увидеть огромный мир, совершать подвиги во имя своей Отчизны, делать научные открытия – в общем, жить интересной, полноценной духовной жизнью. И именно на пороге этой взрослой, самостоятельной жизни, от возможностей которой захватывает дух, к ним является родовой страж и требует дани. Конечно, он старался исподволь подготовить их к принесению ему жертвы, вызывая в них тайное любопытство к половой сфере, иногда превозмогающее страх и брезгливость, но это лишь ослабляло кризис брачного возраста, не устраняя его совсем.

Если бы, получив этот императив, мы честно увидели в нём то, что он есть на самом деле, нас охватил бы ещё больший ужас, чем маленького Аггея, ибо необходимость отвратительного совокупления непосредственно его по малости лет не касалась, и он наблюдал тиранию вейсмановского молоха лишь со стороны, а тут этот молох вторгается в нашу жизнь и направляет её совсем не в то русло, какого нам хотелось. И этот ужас мы, возможно, не смогли бы вынести. Но нас спасает наша удивительная способность обманывать самих себя, облагораживать причину наших действий. Это свойство чрезвычайно характерно для человека, и оно раскрыто в реалистической художественной литературе. Достаточно вспомнить того же Толстого: Каренин отказывает Анне в разводе из желания отомстить ей за измену, но оправдывает своё решение тем, что оно подсказано ему ясновидцем.

Ни в чём человек не проявляет такой изобретательности, как в подмене низменной причины своих поступков возвышенной, а навязанной извне – будто бы добровольной. И человек, прижатый к стене духом рода, совершает такую подмену – он влюбляется. Это гениальное решение, убивающее сразу двух зайцев. Прежде всего им уничтожается то, что больше всего неприемлемо для человека в родовом императиве, – обезличивание, растворение его единственного и неповторимого "я" в каком-то неопределённом потоке, несущем на себе сменяющиеся поколения. Теперь уже нет пугающей безликости – род персонифицируется в предмете влюблённости, и вхождение в него становится безболезненным. Отсюда вытекает и другая выгода: раз найдена приемлемая форма капитуляции перед дурной бесконечностью, значит, эту капитуляцию можно подать самому себе как добровольную, то есть не ущемляющую самолюбия и чувства собственного достоинства.

Вся эта хитроумная подтасовка производится на уровне инстинкта, а именно – инстинкта самосохранения. Влюблённость, как защитная реакция против душевной боли, вызванной сознанием своего порабощения родом, имеет ту же психологическую природу, что и "стокгольмский синдром", когда заложники начинают питать симпатию к захватившим их террористам – так им делается менее жутко, – и тоже возникает совершенно непроизвольно, рождаясь в той глубоко запрятанной лаборатории душевных противоядий, которую мы не контролируем и само существование которой для нас неощутимо. На этом же скрытом уровне рождается и эйфория начального периода брачной любви, воспеваемая в поэзии безумная страсть. Только что сжимавшаяся от страха, дрожащая перед вейсмановским молохом душа вдруг находит выход: надевает на него маску и делает его "молохом с человеческим лицом", теперь не только не страшным, но даже приятным на вид. Этот неожиданный переход от угрозы к её отсутствию вызывает вспышку бурных радостных эмоций и любви к своему освободителю – к возлюбленному, который предоставил своё лицо для украшения входа в дурную бесконечность. Его надо не просто любить, его надо "обожать", безмерно идеализируя, ибо нейтрализовать то страшное "неопределимое", чем является страж гамет, можно лишь таким же огромным, но не страшным чувством влюблённости, которое отождествляется в нашем воображении с предметом нашей любви.

Брачная любовь не бескорыстна по самому своему происхождению, в ней мы любим не просто так, а "за что-то" – а именно за то, что предмет любви, персонифицировав в себе род, примирил нас с ним. По существу, это благодарность за помощь в сохранении собственного "я". Но влюблённым это так не осознается. В его сознании брачная любовь совершенно отчуждается от самой причины и выступает как самостоятельная психическая данность, что и порождает культ этой любви как Божьего дара человеку.

Заметим, что даже самые чёрствые натуры, патологические себялюбцы, неисправимые нарциссы, не желающие и пальцем шевельнуть ради ближнего, влюбляются не менее часто и не менее страстно, чем люди, чьим доминирующим качеством является жертвенность. Злятся, скрипят зубами, но влюбляются. Против своей воли себялюбец попадает здесь в ловушку: не дать безликому роду поглотить так дорогое ему, несравнимое ни с каким другим, нежно любимое "я", которое он всю жизнь холит и лелеет, он может только с помощью другого человека, облагораживающего своей персоной его вступление в череду поколений в качестве соединительного звена, и поэтому попадает в зависимость от этого другого человека. Быть просто "отцом-супругом", быть "как все" ему гордость не позволяет – это слишком пошло, но в том, чтобы оказаться способным любить, проявив тем самым свою духовность, есть нечто такое, чем можно дополнительно гордиться. Но поскольку нарцисс не признаёт ничьих "я", кроме собственного, он не может примириться с тем, чтобы "я" того, кого он любит, оставалось самостоятельным и независимым, ибо в этом случае оно будет другим "я", наличие которого он не сможет отрицать из-за своей от него зависимости. Поэтому он тут же начинает предпринимать усилия, чтобы включить чужое "я" в собственное, тем самым укрупняя его и делая более прочным, из-за чего его любовь становится тиранией, нескончаемой войной за полную власть над любимым.

Ну а те, что непричастны к греху эгоцентризма, как они ведут себя во влюблённости? Ответим вопросом на вопрос: а разве есть хоть один человек на земле, непричастный к нему, – ведь именно эгоцентризм есть первородный грех, генетически переданный нам всем Адамом и Евой, которые пожелали "стать как боги", то есть поставить в центр мира себя. Это желание в той или иной степени сообщается и нам, их потомкам, уже при нашем рождении, и пусть не вводит никого в заблуждение типичная для влюблённого экзальтация. В ней тоже подсознательный эгоизм: намереваясь вобрать "я" возлюбленного в собственное "я", влюблённый заинтересован в том, чтобы оно было значительным и высоким, а ещё лучше – божественным. "Эта личность должна стать моей, – рассуждает влюблённый в своих тайных мечтах, – так пусть она будет как можно более ценной, чтобы максимально меня обогатить". И строит преувеличенно прекрасный образ, готовя этим прочное утверждение своего собственного "я", так необходимое ему в момент, когда вейсмановский удав собирается его проглотить. Так что брачная любовь, даже тогда, когда влюблённый готов прыгнуть с крыши, оборачивается на поверку не отдаванием, а присвоением.

Но идеализация возлюбленного, подсказанная заботящимся о нас инстинктом, оказывается в итоге бесполезной. Инстинкт не умеет философствовать и не понимает, что в данной ситуации присутствует принципиально неразрешимая антиномия. Идеализируя, тем более обожествляя любимого, мы должны приписать ему самые большие достоинства, и величайшим из них является свойство быть личностью, которое выражается в самостоятельности и непредсказуемости, свидетельствующих о наличии внутренней свободы, а такую личность сделать частью своего "я" невозможно. Целиком подчинить себе удаётся только безвольную, бесхребетную натуру, а зачем нужно такое приобретение – оно ведь не обогатит и не укрепит.

В этой антиномии и заключается неустранимая причина любовной муки: влюблённому необходимо, чтобы личность любимого принадлежала ему целиком, но если бы она была вся ему отдана, то любимый перестал бы быть личностью. Однако до этого дело никогда не доходит, поскольку отнять у человека его "я" можно только одним способом – убив его. Иногда безумно влюблённые так и делают – физически ликвидируют предмет страсти, чтобы он после этого "навеки" принадлежал им. В Священном Писании неоднократно говорится о муже и жене: "Да будут двое одна плоть", но там ни разу не сказано "да будут одна душа". При самой большой близости двух людей души у них остаётся две. Лишиться души – значит умереть.

Назад Дальше