Pasternak - Елизаров Михаил Юрьевич 15 стр.


* * *

Священник быстро завербовал на свою сторону ничейного студента-филолога. А Цыбашев слушал и будто вспоминал настоящего себя. Слова отца Григория, здравые и совершенно не елейные, извлекали Цыбашева из-под хлама, которым его забрасывали в течение всей прежней жизни.

"Попытка человека создать религию из себя - величайшая ложь и соблазн. Поклонение тому, что не Бог, и есть язычество. Художественная литература стала новой религией, и поэт, ее пророк, прославил не Бога, а божка. Так появились во множестве книги, как глисты сосущие христианство. Люди предпочли подлинному Евангелию писательскую романную или стихотворную весть… Автор создает текстовую оболочку, признанную обществом образцом духовности, и эта оболочка начинает служить для выражения совершенно иного содержания. Дьявол набрасывает на себя эту книжную шкуру, проникает в порожние слова о Боге. За короткий срок в оболочке поселяется одетый в духовный костюм Бога другой владыка, у которого свое Евангелие. Так, уже умерший автор может сделаться разносчиком демонической заразы. С людьми же, попавшими под влияние подобных оболочек, происходит своего рода духовное облучение. Они дышат гнилью, пьют ее и едят, не замечая, как невидимая болезнь неумолимо образует метастазы на внутренностях души. И чем дольше это продолжается, тем больше продуктов духовного распада оседает во внутренностях души…"

Цыбашев, желая угодить священнику, заводил беседы о целом поколении, выросшем на мастер-и-маргаритной карамели с дьяволом внутри. Роман, залитый сахарной духовностью, в неожиданной интерпретации Цыбашева представал явлением более страшным, чем откровенный сатанинский трактат.

Отец Григорий улыбался и, остужая мнимый инквизиторский пыл собеседника, замечал, что роман о человеке робком и слабом, точно в насмешку названным Мастером, который за свои юродивые художества по мотивам Евангелия обрекается на безумие, становясь законной добычей Дьявола…"

Литература знала множество временных властителей дум. Каждое имя на разные сроки делалась более или менее активным пристанищем дьявола, а потом либо оставлялось как отработанная шахта, либо помаленьку эксплуатировалось.

В определенный момент явился спрос на книги, воспроизводящие "духовные ценности". Самостоятельно ли, с помощью ли бесов, как-то определился необходимый процент обогащенной духовности, по которому общество судило о произведении. Дело оставалось только за автором, более или менее выполняющим в текстах ударную духовную норму. Так появлялась оболочка, посредством которой дьявол как через лаз проникал прямо в душу.

Сами "духовные ценности" оказались с секретом. Вначале они были очень похожи на христианские. Потом само же общество переименовало их в более гуманные, "общечеловеческие", причем процентная духовность от этого ничуть не уменьшилась. Наоборот, добыча ее возрастала с каждым годом, но только сами ценности видоизменялись до того, что откровенно противоречили христианской традиции. Но подступиться к ним с критикой уже было проблематично…

Когда-то опасной, а теперь брошенной оболочкой был Лев Толстой. Цыбашеву вдруг делалось понятно, почему человек, казалось, искренне зла не принимавший, посеял истинное зло и в свое время был справедливо отлучен от церкви, которую презирал и ненавидел. Писательские кощунства, вроде эпизода с глумливым описанием православной литургии, сами по себе не делали оболочку оплотом демона. Но только демоническое вмешательство могло искусно повернуть мнение общества так, что полное скорби Послание Синода: "…Церковь не считает графа Толстого своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею. Многие из ближних его, хранящих веру, со скорбию помышляют о том, что он, в конце дней своих, остается без веры в Бога и Господа Спасителя нашего, отвергшись от благословения и молитв Церкви и от всякого общения с нею. Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние в разум истины. Молимтися, милосердый Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь", - представилось актом жестоким и вопиюще антидуховным.

Так оболочка стала "зеркалом русской революции", а потом была отметена ради новой, более перспективной. От использованного Толстого остался только высохший покров - школьная классика, окаменевшая как ископаемый кал.

Заброшенной оболочкой был Пушкин, чей поэтический хитиновый панцирь был давно уже пуст, и только в последнее время кто-то усиленно пытался превратить его в действующую оболочку - их, видимо, не хватало, а новые не появлялись.

* * *

Ум Цыбашева быстро пьянел в незнакомой ему атмосфере религиозной культуры. Но отец Григорий всегда уберегал его от крайних суждений. Спокойную духовную середину отец Григорий называл трезвостью и почитал одной из важнейших добродетелей. Он призывал Цыбашева не к литературофобии, а всего лишь к здравому осознанию своего места, умению отделять свой взгляд от настроений века и сверять его с православными эталонами.

"Не нужно думать, что художественная литература - зло. Она становится его носителем только в том случае, когда начинает претендовать на духовность, а вот на нее у литературы никогда не было прав. Духовность отсутствует как понятие в этом вымышленном мире. Художественные ландшафты разняться только степенью демонического… Вред от грубого скоморошничания "Луки Мудищева" невелик. Откуда там завестись дьяволу? Спрятаться негде. А заумный пафос какой-нибудь "Розы Мира" в сотни раз опаснее своей лживой спиритической мимикрией под духовность… С петровских времен, когда было унижено православное священство, люди предпочли проповеди светскую книжную литургию. Вслед за христианским Западом и Россия потеряла чувство духовного самосохранения, забыв, что религия не исторический пережиток, а оружие против невидимого и безжалостного врага. Каждое поколение вносило свою лепту в разрушение мистических церковных бастионов, ослабление Христова воинства…"

8

Взгляд Цыбашева задержал Пастернак. По своему типу он очень подходил, чтобы стать оболочкой. Имя было значительно и в то же время не особо выпирало из поэтической таблицы. Но стоило взять его в руки и рассмотреть поближе, сразу ощущался его идеологический удельный вес, точно среди алюминиевых форм затесался такого же объема кусок урана.

Настораживала его удивительная защищенность, но не только авторитетом Нобелевской премии. Существовало нечто более прочное, чем общественное мнение. Пастернак каким-то непостижимым образом оказывался вне критики негативной. Имя с религиозным экстазом произносилось либеральной интеллигенцией. Цыбашев даже помнил где-то вычитанную фразу о Пастернаке как о "духовной отдушине".

Лирика была точно покрыта смазкой - гладкая, изворотливая и скользкая, но, безусловно, из самого духовного ресторана - такой червеобразный деликатес, который приходилось не разжевывая глотать целиком. Употребление по строчке было чревато неприятными открытиями.

Стихи обладали какой-то радиоактивной особенностью облучать внимание. После прочтения оставалось образное марево, дурманящий поэтический туман. Чтобы поймать ускользающий смысл, Цыбашев буквально пригвоздил строку карандашом, и далее читал не отрывая грифеля.

* * *

Был показательный эпизод из воспоминаний Юрия Олеши. Он предлагал Маяковскому купить рифму: "Медик€амент - медяками". Маяковский давал всего лишь рубль, потому что рифма с неправильным ударением. На вопрос: "Тогда зачем вы вообще покупаете?" - Маяковский отвечал: "На всякий случай".

С Пастернаком получалось так, что им были скуплены все рифмы "на всякий случай".

Сколько ни в чем не повинных слов русского языка страдало от жестоких побоев и ударений. За местоимение "твои" приняло муку "хво€и". По преступному сговору с поэтом "художница пачкала красками тр€аву", чтобы получить "отраву". "Гамлет" наверняка не подозревал, что "храмлет" (очевидно, хромает). Рожденные избавлять от страданий, "страдали… осенние госпит€али". "Сектор" превращал нектар в "н€ектар".

Созвучий не хватало, и злоумышленник совершал невозможные сводничества, например рифмы "взмаху - колымагой", "бухгалтер - кувалда". Или вообще поступал гениально просто: "скучный - нескучный".

С распухшим слогом маялись "сентяб-ы-рь", несколько "люст-ы-р" и "вет-ы-вь".

Обычным делом было живодерское, совсем не айболитовское пришивание к анапесту, как зайцу, дополнительных стоп - "и небо спекалось, упав на песок кро-во-ос-та-на-вли-ва-ю-щей арники". Не в силах отомстить в анапесте "нынче нам не заменит ничто затуманив-шегося напитка", язык все же иногда давал сдачи.

Зверски замученный ямб вдруг изворачивался и жалил палача. Тогда из "рукописей" вылезали половые органы-мутанты: "…Не надо заводить архивов, над руко-п€исями трястись…" Или поэт, того не желая, с возрастным шепелявым присвистом просил художника не предавать дерево: "…Не предавай-ся-сну…"

На каждом шагу случались артикуляционные насилия: "…Попробуй, приди покусись потушить…" или "…И примется хлопьями цапать, чтоб-под-буфера не попал…", соперничающие с "бык-тупогуб-тупогубенький бычок…"

В логопедической муке: "Пил бившийся, как €об лед, отблеск звезд" - рождался таинственный Как€облед, открывая кунсткамеру компрачикосов. В ее стеклянных колбах находились "застольцы", "окраинцы" и "азиатцы", - чтобы у последних получилось "венчаться". В химическом растворе висел Франкенштейн поэтической инженерии: "Тупоруб", - рожденный из "поры" и сослагательного наклонения: "…Мы-в-ту-пору-б-оглохли…"

Ради сомнительной рифмы к "ветер" наречие "невтерпеж" безжалостно усекалось до "невтерпь". "Личики" кастрировались до "личек", иначе не клеилось с "яичек". Были "щиколки" вместо "щиколотки"; подрезанное в голове - "вдогад" ради "напрокат". Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: "всклянь темно".

"Выпень" батрачил на "кипень". "Наоткось", по аналогии с "накось", очевидно, просто предлагалось выкусить, как тот туман, который "отовсюду нас морем обстиг".

Становился понятен траур "фразы Шопена", которая "вплывала, как больной орел". Болезнь птицы, переведенной из семейства ястребиных в водоплавающие, была трагически закономерна.

"Над блюдом баварских озер" происходило несогласование единственного и множественного чисел.

В "Сестра моя - жизнь":

…Когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в пути,

Оно грандиозней Святого писанья,

Хотя его сызнова все перечти… -

претензия была даже не к утверждению, что расписание поездов более грандиозно, чем Святое писание, а просто к смысловому несогласованию в повелительном наклонении - "хотя его сызнова все перечти".

Все глумления над смыслом совершались с поистине маниакальным объяснением - "чем случайней, тем вернее, слагаются стихи навзрыд". Главное, во всем этом не было ничего от хлебниковского словотворчества - "леса обезлосели, леса обезлисели", ничего от веселой обериутовской зауми Заболоцкого и Хармса, в своих дневниках величавшего Пастернака "полупоэтом".

Громада творчества была неприступна - от поэтических завываний юного барчука:

О вольноотпущенница, если вспомнится,

О, если забудется, пленница лет… - до интонаций бердичевского аптекаря, вздыхающего в "еврейском родительном":

Что слез по стеклам усыхало!

Что сохло ос и чайных роз! Мутный роман о Докторе, завернутый в лирическую броню приложения - с начинкой о Боге, делался недосягаемым для критики.

Читатель, вдруг заметивший весь этот стилистический бардак, соглашался скорее признать собственную поэтическую глухоту, чем промах у Мастера. Это уже работала "духовность", уничтожавшая все живое, пытавшее подступиться к святыне.

* * *

С заповедью наречения имен, данной Адаму, в новый мир пришла вещественность. Названные предметы перестали быть равными себе и стали различаться. В стремлении поэта попрать вещественность и тем самым "расчеловечить" мир слышались отголоски древней зависти павшего Ангела-светоносца - Денницы к существу, созданному по образу Божьему и наделенному правом именовать. Как дух безумия, Пастернак всю жизнь создавал языковой хаос, одетый в одежды смысла:

Пошло слово "любовь", ты права,

Я придумаю кличку иную.

Для тебя я весь мир, все слова,

Если хочешь, переименую. О поэтическом фантоме "Пастернак" когда-то проговорились Ходасевич и Адамович. И не такими уже и странными были слова Цветаевой, прозревшей за необъяснимой душевной черствостью Пастернака нечеловеческое и писавшей ему: "Право, тебя нельзя судить как человека. Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо двенадцатилетнего ожидания… Но теперь ваше оправдание - только такие создают такое. Ваш был и Гете, не пошедший проститься с Шиллером, и десять лет не приезжавший во Франкфурт повидаться с матерью - бережась для второго Фауста или еще чего-то… Ибо вы от всего - всего себя, этой ужасной жути: нечеловеческого в себе, божественного в себе… Я сама выбрала мир нечеловеков - что же мне роптать…"

Под старость нечеловек уже вел трансляцию из поэтического макета Бога:

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

9

Так несколько месяцев Цыбашев играл в литературоведа, пока не понял, что почти завалил собственный диплом. Времени на написание не оставалось. Вышвырнуть просто так пять лет учебы было бы довольно глупо. Цыбашев еще не задумывался о том, чтобы стать священником, он, скорее, не особенно стремился преподавать язык и литературу в школе. Как вариант маячила надежда на аспирантуру, пускай даже заочную, и с ней возможность еще три года разбираться с призванием, совмещая поиски с диссертацией. Только ради этих трех лет он решился на поступок.

Откровенно поговорив с родителями, он получил из семейной кассы триста долларов, на которые приобрел у секретарши на кафедре готовую дипломную работу с гарантированной пятеркой, ибо диплом был написан для таких вот бездельников, маменькиных сынков его же научным руководителем.

Поддержав профессора материально, Цыбашев удачно защитился и, как человек с пониманием, был прикреплен к кафедре философии, пока соискателем.

Осенью Цыбашева, по родительскому знакомству, пристроили читать литературу в частном лицее, аргументируя, что это никак не школа, а много солиднее.

Он проработал в лицее около года. Директор был передовых взглядов, и, возможно, поэтому в лицее часто появлялись разные личности, обаятельные, улыбчивые, и читали они лекции совсем не по академическим предметам.

Физик от "Центра космического сознания" обнародовал для старшеклассников и преподавательского состава открывшееся ему спиралеобразное устройство Вселенной и выводил на доске формулы конца Света.

Женщина-астролог, в длинном черном платье, увешанная бусами и амулетами, в конце лекции составила для лицея гороскоп, больше похожий на комплимент.

У приглашенного хироманта после успешного выступления многие приобрели за скромные деньги им же составленную брошюрку о его древнейшей науке.

Приходили в лицей и представители кришнаитов, после которых актовый зал на веки вечные пропах ароматическими палочками, а говоря точнее, паленым навозом.

Христианство несколько раз представили отечественные баптисты и улыбчивые американские мормоны.

Цыбашеву вначале казалось, что все это не выйдет за рамки цирковых выступлений, но он ошибся. Лицей брал курс на духовность. На педагогических советах все чаще поднимался вопрос о многостороннем и полноценном развитии учащихся.

Цыбашеву запомнилась та снисходительно-насмешливая реакция коллег на его замечание, что неплохо бы ввести, как было в учебных заведениях дореволюционной России, уроки Закона Божьего, разумеется, со свободным посещением. Тогда директор сказал, что как же так, такой молодой парень и таких консервативных взглядов, и давно пора бы усвоить, что у них светское, многонациональное учебное заведение.

Заканчивались девяностые годы, а Цыбашев словно никак не хотел понимать, что интерес к православию давно прошел, и даже наоборот, у общества созрели претензии к церкви, к примеру за притесненное инакомыслие в лице иудаизма или ислама.

Вскоре в школе утвердился новый предмет, восполняющий пробел в духовном воспитании - история культуры и этики, и вести его взялась бойкая дама из общерелигиозных теософских примиренцев.

На тот момент для Цыбашева защита православия вылилась в форму интеллектуального протеста против диктата архаичного оккультизма.

Он правильно решил, что чем язвить, лучше переубедить, и стал ввязываться в частые дискуссии с преподавателями и учениками.

Назад Дальше