- Бедные.
Мы подкатили к реке, разделись донага и стали плескаться в теплой, пропахшей тиной и рыбой, воде.
- А теперь, - сказал Шимен после купания, - я тебе открою главный секрет.
- Какой секрет?
- Мы отсюда уезжаем.
- Насовсем?
- Насовсем.
- В город?
- Еще дальше.
- Куда же еще дальше? Неужели в Испанию?
- В Америку.
- Врешь.
- Ей-богу. Папа уже договорился с господином офицером.
- Он вас туда везет?
- Нет. Господин офицер покупает у нас дом и сад.
- А почему вы уезжаете?
- В Америке нет Гитлера.
- Но у нас в местечке его тоже нет.
- Пока его нет, но он там, за рекой, - Шимен махнул рукой в сторону моста. - Гитлер убивает евреев.
- И испанцев?
- Кажется. Он и нас убьет, если мы отсюда не уедем. Так говорит папа. Папа знает. Он учился в Германии.
- А кто будет лечить?
- Кого?
- Всех.
- Приедет другой доктор. Мама не согласна. А я согласен. Папа очень хвалит Америку. Он говорит, будто там поезда под землей ходят, а дома такой вышины - прямо с крыши на небо попадаешь. Поедем вместе!
- Нет. Я буду ждать.
- Кого?
- Своего папу. Может, еще останетесь? А вдруг эти испанцы побьют Гитлера? - Мне было жаль расставаться с Шименом.
- Если папа решил, так оно и будет. Приходи к нам в гости, Даниил!
- Как-нибудь забегу, - сказал я, выпряг из телеги клячу, взял ее под уздцы и повел к воде. Лошадь забрела в реку и стала медленно и жадно пить, поднимая мокрую морду и оглядывая тонущую в белесом мареве окрестность.
Прошла суббота, наступило воскресенье, но Иосифа все еще не было. Не случилось ли с ним что-нибудь в городе? Я лежал на жесткой кровати и со страхом думал о том, что будет со мной, если мой опекун не вернется, кто будет сторожить кладбище, рыть могилы, ухаживать за клячей. Не бросишь же все и не сбежишь к часовому мастеру Пакельчику.
Звезды заглядывали в окна хаты, крупные и светлые, и от их сияния становилось еще страшней. Казалось, тысячи глаз следят за тобой и испытывают твое терпение. Как-то Иосиф сказал, что звезды - это глаза мертвых праведников, попавших в рай, никуда от них не скроешься, ничего от них не утаишь.
Я встал с кровати и задернул занавеску, но и сквозь тонкий ситец в избу просачивался их свет, да тут еще луна сияла, как надраенная до блеска кастрюля, в которой бабушка варила на зиму варенье.
- Кис, кис, - позвал я кошку, чтобы заглушить страх, и она вынырнула откуда-то из темноты и уставилась, грешница, на меня своими звездами. - Хочешь, я тебе сыграю на скрипке?
- Мяу, - согласилась кошка.
Я сыграл ей песенку, которую иногда напевала бабушка, о пастушке и его ягненке.
Кошка слушала меня затаив дыхание, и в ее глазах-звездах было столько сострадания, сколько, видать, бывает и у праведников.
Когда часы на стене пробили двенадцать, я перестал играть и принялся толковать с кошкой о ее грехах.
- Ты сегодня опять растерзала птаху, - пристыдил я ее.
- Мяу, - ответила кошка. Она день-деньской носилась по кладбищу, ловила пернатых, а иногда усаживалась на какое-нибудь надгробие и плотоядно следила за их полетом в небе. Если бы кошки летали по небу, что бы делали птицы?
- Разве птица вкуснее мыши?
- Мяу, - подтвердила грешница.
- Ты попадешь за свои грехи в ад.
Кошка прыгнула ко мне на колени и виновато замурлыкала.
- Почему ты не кидаешься на ворон? Боишься? Бабушка тобой недовольна. Понимаешь? Вороны каркают над ее могилой и не дают ей спокойно уснуть. Лови ворон!
- Мяу, - согласилась кошка. Она знала, где похоронена старуха, приходила на ее могилу, терлась о надгробный камень и жаловалась на свою несчастную долю, на меня, на Иосифа и на птиц, которые почему-то летают в небе, а по земле ходят только для того, чтобы злить ее.
Под утро приехал Иосиф. Он вошел в избу, глянул на меня, потом на кошку и спросил:
- Никто не умер?
- Никто.
- Не отдают твоего старика, малыш, - повинился Иосиф. - Такие вот делишки… Я их там и так и эдак уламывал. Не отдают. - Он грузно опустился на лавку. - Задержался я малость. Пожар тушил.
- Пожар?
- Живет с твоим дедом в одной комнате какой-то пожарник Ицик. Притащил ворох соломы, положил под кровать и поджег.
- Почему?
- Никто ему не верил, что он когда-то взбирался на самую высокую крышу. Вот и решил доказать.
Мой опекун помолчал, покосился на окно, за которым алела ранняя летняя заря, и вздохнул. - Хотя, как подумаешь, может, было бы и лучше, если бы все сгорело.
- И дед?
- Может, было бы и лучше. На старости человек слишком долго тлеет. Ты не забыл напоить нашу уродину?
- Не забыл, - ответил я. - Доктор Иохельсон уезжает в Америку.
Иосиф как будто не расслышал. Он сидел на лавке и молча смотрел на окно, подсвеченное зарею, и в его глазах, как в глазах кошки, не было ничего, кроме усталости и сострадания.
Через две недели к кладбищу подъехал возок Иохельсона. Доктор слез с облучка, высадил жену и Шимена и с какой-то медлительной торжественностью направился к избе Иосифа.
- Мы приехали попрощаться, - сказал Иохельсон.
- Милости просим, - пробасил могильщик. - Мы с Даниилом на прошлой неделе привели обе могилы в порядок.
Доктор Иохельсон в скорбном молчании проследовал к могиле своего отца.
- Присматривайте за ней, реб Иосиф, - попросил он тихо.
- Если сам не уеду, - пробасил мой опекун.
- Неужто и вы собираетесь в Америку? - удивился Иохельсон.
- Моя Америка вон там, под кусточком, - Иосиф показал рукой на пригорок.
- Я оставляю вам в знак благодарности лошадь и возок, - сказал доктор.
- Спасибо, - растрогался могильщик. - За Иосифа… За Даниила… За всех…
В том же скорбном молчании Иохельсон пробрался между надгробиями к могиле своего тестя. Докторша вытерла носовым платком глаза.
- Господин доктор, - обратился Иосиф к Иохельсону, - что будет, если все разъедутся: кто в Америку, кто в богадельню, кто в тюрьму? Кладбище живо, пока его хоть один человек посещает.
- Кто-нибудь останется, - сказал доктор и с той же медлительной торжественностью зашагал к выходу.
- В возке, - сказал он у ворот, - есть кое-какие вещички для Даниила. Они с Шименом одного роста… Не обижайте мальчика. Постарайтесь его пристроить к какому-нибудь делу. Помогите ему стать человеком. На свете нет большего счастья.
- Нет, - сказал могильщик. - Но разве от меня что-нибудь зависит?
Иохельсоны прошли мимо возка, и мой опекун воскликнул:
- Куда же вы?
- На станцию. Мы уже все уложили и увезли.
- Зачем же вам в такую даль пешком плестись?
- А я хочу, - ответил доктор, - уйти отсюда так, как двадцать лет назад, после похорон моего отца, когда у меня ничего не было - ни жены, ни сына, ни возка, ни сада. Ничего, кроме боли. Будьте счастливы.
Они вышли на проселок, и мы долго смотрели им вслед: могильщик, я и докторская лошадь. Но ни лошадь, ни Иосиф не испытывали в ту минуту такой обиды, какую испытывал я, на жизнь, на Америку, а особенно на Гитлера, изгнавшего из местечка самого лучшего человека на свете.
- Разве Гитлер такой сильный? - спросил я у Иосифа, когда Иохельсоны скрылись из виду.
- А я с ним в цирке не тягался, - улыбнулся Иосиф. - Давай лучше посмотрим, что за барахлишко тебе оставили Иохельсоны.
Но меня не занимало барахлишко, которое мне оставили Иохельсоны. Я сперва хотел узнать, за что нас убивают.
- Спроси меня о чем-нибудь полегче, - сказал могильщик. - Кому, скажем, мы продадим нашу клячу?
- Гитлеру, - обиделся я.
- Ты слишком много думаешь, малыш. И думы у тебя каверзные, как у отца твоего Саула. Есть господь бог на небе, пусть он и думает. О чем бы он ни подумал, за решетку никто его не упрячет. А мы, Даниил, смертные. В отличие от господа бога мы думаем вслух.
- Ну и что?
- Вслух думать накладно.
- Но вы же думаете. Например, о кляче.
- О кляче можно.
- А о чем нельзя?
- Мало ли о чем. Что из того, скажем, если я день-деньской буду думать о Гитлере? Если всевышнему угодно, чтобы нас убивали, так оно и будет. Подумаем, Даниил, о кляче. Такие вот делишки.
Клячу мы продали водовозу Аницетасу.
Аницетас долго торговался, уверял Иосифа, что одно дело возить мертвых, другое - воду, что иной покойник весит меньше, чем пустая бочка, особенно ежели его хоронят без гроба, на необструганной доске, а на телегу надо погрузить не пустую бочку, а налитую до краев, причем не одну, а две, и что десять литов - красная цена такому одру.
Наконец Иосиф и водовоз сошлись на двенадцати литах и отправились к Драгацкому пропустить стаканчик.
- Разницу пропьем, - сказал Аницетас. - Тогда никто не будет в обиде.
В трактире Драгацкого у Иосифа было свое место, у окна, за которым виднелся горб на реке - тряский деревянный мост и маячила бензоколонка Эфраима Клингмана. Время от времени мой опекун приходил к Драгацкому, чтобы, как он сам выражался, из окна взглянуть на большую дорогу жизни, на снующие возы и машины, а главное на реку, напоминавшую ему собственную долю, тихую и непостижимую. Но сейчас столик Иосифа был занят.
- Беженцы, - объяснил трактирщик, когда мой опекун покосился на незнакомцев.
Беженцы встали и поклонились могильщику, водовозу и мне.
- Жилье ищут, - продолжал Драгацкий.
- У меня, как тебе известно, для живых нету места, - сказал Иосиф. - Принеси нам с Аницетасом бутылку водки.
Беженцев было трое: рыжеволосый мужчина в клетчатом, похожем на городской тротуар, пиджаке, худенькая женщина с огромными, захватившими все лицо глазами и опрятно одетый мальчик, постриженный под бобрик.
- Я подумал, может, к ним, - сказал Драгацкий и кивнул в мою сторону. - Дом все равно пустует. - Он поставил перед Иосифом бутылку.
- Кто они? - спросил могильщик.
- Он - немец, она - еврейка.
- А что они умеют?..
- Он - часовщик, она - домохозяйка, а сын гимназист, - нараспев, как считалку, произнес Драгацкий.
- Часовщик? - я ошарашенно уставился на беженца, на его длинные руки с тонкими и острыми, как иглы, пальцами, на распахнутый пиджак и аккуратно повязанный галстук, свисавший, словно застывший маятник. - Часовщик?
- Яволь, - закивал рыжеволосый мужчина. - Их бин айн урмахер. Урмахер… - повторил он, удивляясь моей растерянности.
- Его дед, - сказал могильщик, - тоже айн урмахер. Будем здоровы, - и чокнулся с Аницетасом.
- Дас ист вундербар, - зачастил немец.
- А я могильщик, - представился мой опекун.
- Вас, вас?
- Могильщик!
Женщина что-то шепнула рыжеволосому, и ее огромные черные глаза еще больше расширились.
- О! - воскликнул беженец. - Яволь… Майн фрау - Сарра… Майн зон - Вильгельм…
- Ишь ты, по кайзеру назвали, - сказал захмелевший могильщик.
- Яволь, - закивал немец. - Майн намен ист Герман… Герман Ганценмюллер…
- Даниил, - сказал я. - Пока отец не вернется, живите!..
Беженцы шли по местечку за мной и хватившим лишку Иосифом, понурив головы, как бы стыдясь своего непонятного говора, опрятной одежды и сиротства. Они упорно молчали, и в их молчании было что-то от надгробного камня - загадочное и неизбывное.
Еще в трактире мой опекун Иосиф пытался растормошить рыжеволосого вопросами, но беженец ограничивался восторженными "Яволь".
- Никто не задает на свете столько вопросов, как мы, - сказал трактирщик Драгацкий. - Иногда мне кажется, будто господь бог осыпал нас с ног до головы вопросами, а ответы роздал другим.
- Яволь, - заранее согласился беженец и замолчал.
Всю дорогу меня так и подмывало задать рыжеволосому единственный вопрос: кто такой Гитлер и почему его так все боятся: и они, и доктор Иохельсон? Пусть рыжеволосый ответит. Не может же быть, чтобы человека преследовали просто так, ради забавы. В чем вина доктора? Чем провинился этот часовщик со странной фамилией, его жена Сарра и их сын Вильгельм, названный в честь самого кайзера.
- Реб Иосиф, спросите у них, кто такой Гитлер, - сказал я, когда мы подошли к нашему дому. - И за что он нас убивает?
Но ни рыжеволосый Герман, ни глазастая Сарра, ни постриженный под бобрик Вильгельм не обратили на вопрос внимания. Может, они не поняли Иосифа, а может, даже тут, в нашем местечке, боялись того, о ком мой опекун у них спрашивал. Беженцы глядели на захмелевшего могильщика, на его волосатые пальцы, в которых, как рыба, скользил ключ от дома, где я родился и вырос.
Когда мы вошли в хату, я почувствовал, как откуда-то сверху, с потолка, на мою голову посыпались пух и перья, завьюжили мое лицо, мои руки и ноги, мою спину и грудь. От каждого перышка и от каждой пушинки вдруг так невыразимо печально повеяло бабушкой, ее бранью и лаской, что я закусил губу, чтобы сдержаться и не окликнуть ее по имени.
- Располагайтесь, - сказал Иосиф, и я выбрался из сугроба воспоминаний.
Беженцы оглядели хату.
- Чем богаты, тем и рады, - сказал могильщик, открыл комод и пошарил в темноте рукой.
- Ничего там нет, - сказал я.
- Посуда у вас есть? - обратился к черноокой женщине мой опекун Иосиф.
- Нет, - сказала она. - Мы взяли с собой только необходимое для работы, - беженка показала на махонький кожаный чемоданчик, приластившийся к ногам часовщика, как дворняга.
- Не беда. Вещи-дело наживное, - сказал могильщик. - Разве в них счастье? Я, например, всю жизнь без вещей.
- И счастливы? - тихо спросила Сарра.
- День - счастлив, другой - несчастлив. Человека не надо баловать. Счастье только его портит.
- Счастье портит?
- Ну да, - выдохнул Иосиф. - Счастливому на все наплевать. Даже на бога.
- Яволь, - закивал рыжеволосый. - Готт блайбт готт. - Бог есть бог… - Он метнул взгляд на ходики.
- Стоят, - сказал Иосиф.
Беженец что-то объяснил жене, и Сарра перевела его слова могильщику:
- Герману не нравится, когда часы стоят. Часы, говорит Герман, всегда должны ходить. Даже в пустом доме. Он просит у вас разрешения починить их. Это, говорит Герман, будет его первый заказ на новой земле.
- Пусть чинит, - сказал мой опекун.
- Пусть, - сказал я.
- Данке шён, - сказал Герман.
Он залез на табурет и, задыхаясь от пыли, отодрал от стены наши ходики.
- Клопы! - ужаснулся названный в честь кайзера Вильгельм. - Клопы! - И показал белой рукой на стену.
Я смотрел на переполошившихся клопов, на разодранные вылинявшие обои и думал о том, что клопы не скоро привыкнут к чужому говору в доме, не скоро выползут из своих сокровенных щелей и отведают чужой крови, а если и отведают, то она вряд ли покажется им такой вкусной, как наша. А еще я думал о мышах в подполье. Если они не подохли с голоду, то благословят и меня, и Гитлера: его за то, что он выгнал беженцев из Германии, а меня за то, что я их приютил.
Я стоял посреди хаты и в душе давал клятву топчану, на котором столько лет спал, полу, по которому ходил, столу, за которым не раз хлебал из миски мутный, как весенний ручей, гороховый суп, всему, даже клопам за разодранными вылинявшими обоями, что мы еще вернемся: и я, и дед, и мой отец Саул, сосланный за свои крамольные мысли.
В ту же ночь мне приснился сон.
Явился к нам в местечко Гитлер, прилетел на самолете, спустился вместе со своими солдатами прямо на рыночную площадь, привязал самолет к коновязи, как лошадь, и отправился гулять по базару. А тут как раз базарный день, у возов толкутся бабы, переругиваются с крестьянами и друг с дружкой.
- Карпы! Свежие карпы! - кричит торговка рыбой Шейне-Двойре. - Не проходите мимо, добрый господин, - обращается она к Гитлеру и выуживает из корзины жирную и скользкую рыбу.
А Гитлер ей отвечает:
- Вон, проклятая, с базара! Вон!
Обошел базар и нагрянул на кладбище. Подходит к Иосифу, высекающему имя моего первого учителя господина Арона Дамского на надгробном камне, и говорит:
- Всех я из местечка выгнал. Почему ты, проклятый старик, до сих пор не удрал?
- А мы с Даниилом, - отвечает ему Иосиф, - мертвых сторожим.
- А я и мертвых выгоню, - говорит Гитлер.
- Мертвых никто не может выгнать, - отвечает ему Иосиф.
- А я могу! Эй, солдаты! Приказываю выгнать всех мертвых!
- Яволь, - отвечают ему солдаты, бросаются к могилам, сдвигают ломами надгробия, роют лопатками землю и орут во все горло:
- Вон, проклятые! Вон!
И мертвецы бегут с кладбища, перепрыгивают через сдвинутые с места надгробия, спотыкаются, падают, снова встают и мчатся куда глаза глядят: к реке, к лесу, а вслед несется улюлюканье:
- Вон, проклятые, вон!
Вот бежит тесть доктора Иохельсона - старик Левин, и ветер рвет его пышную бороду, и волосы плывут в воздухе, тонкие и седые, как паутина.
Вот мчится мой первый учитель господин Арон Дамский, забыв про свою парикмахерскую, паралич и усатую Рохэ.
Вот и бабушка. Остановилась, глянула в мою сторону и зачастила:
- Чего ты ждешь, Даниил! Хватай кошку и бежим!
- Стойте! Стойте! - кричит мой опекун могильщик Иосиф, но мертвые его не слушают, бегут без оглядки, и я просыпаюсь в холодном поту и плачу, и плач мой заглушает утро и вороний грай за окном.
В середине лета мой опекун Иосиф привел на кладбище Генеха Рапопорта, учителя местечковой школы, угрюмого, болезненного человека в поношенном сюртуке, пропахшем плесенью и мелом. Махонькая помятая ермолка прикрывала его продолговатый, заросший патлами и премудростью череп. Было Рапопорту около пятидесяти, но выглядел он намного старше, как и подобает чахоточнику и мудрецу.
- Реб Генех обучит тебя письму, чтению и счету, - сказал Иосиф. - Через год тебе стукнет тринадцать. Ты сам будешь отвечать за свои грехи, и, чтобы их не множить, надо, малыш, кое-что знать в жизни. Такие вот делишки.
- Знать надо вовсе не для того, чтобы не множить грехи, а для того, чтобы платить за них как можно меньше, - процедил Рапопорт и добавил: - Ежели не возражаете, мы будем заниматься на свежем воздухе.
- Не возражаю, - пробасил могильщик. - Занимайтесь, ребе, на здоровье.
- На здоровье? - усмехнулся Генех. - Мои легкие напоминают решето. Пропускают все, кроме хвори. С чего же мы с тобой, дружочек, начнем?
- Не знаю.
- Прежде всего, выломаем палку, - сказал Генех и ленивой походкой поплелся к лозняку.
- Мы же с вами договорились, ребе, - забеспокоился мой опекун Иосиф.
- Договор остается в силе. Но может случиться так, что разок-другой я его и ударю.
Рапопорт спокойно выломал палку и неожиданно признался:
- Меня в детстве каждый день колотили. Человеку от битья только польза. Ступайте, реб Иосиф, и будьте спокойны: зря я вашего малыша не трону.
- А я и не дамся, - меня прямо-таки затрясло от обиды. - Я тоже выломаю палку.
- Ваш малыш мне нравится, - сказал Генех. - Что же, выломай, я подожду.
Он сел на заросшее травой надгробие и принялся перочинным ножом срезать с палки сучки.
- Ну?
Я стоял и не двигался.
- Даниил пошутил, - заступился за меня мой опекун Иосиф.