Летопись Серафимо Дивеевского монастыря - Серафим (Чичагов) 75 стр.


Никого ничем никогда она не отличала, ругал ли кто ее, ласкался ли кто к ней - для нее все были равны. Всякому говорила она лишь то, что по их, по блаженному-то, Сам Господь укажет и кому что надо было для душевного спасения: одного ласкает, другого бранит, кому улыбается, от кого отворачивается, с одним плачет, а с другим вздыхает, кого приютит, а кого отгонит, а с иным, хоть весь день просиди, ни полслова не скажет, точно будто и не видит. С раннего утра и до поздней ночи, бывало, нет нам покоя, так совсем замотают: кто о солдатстве, кто о пропаже, кто о женитьбе, кто о горе, кто о смерти, кто о болезни и скота, и людей - всяк со своими горями и скорбями, со своей сухотой и заботой идет к ней, бывало, ни на что без нее не решаясь. Сестры, у кого лишь чуть что, все к ней же летят; почтой, бывало, и то все ее же спрашивают. Как есть, нет отбою. И все говорят: что она им скажет, так все и случится; сам, значит, уже Бог так, людям на пользу, жить указал. Как же их погонишь-то?! И ее прогневать не хочется, да и Бога-то боишься. Бывало, с утра и до поздней ночи и тормошишься; иной раз как тошно, а терпишь да молчишь - делать нечего. Старух и молодых, простых и важных, начальников и неначальников, никого у ней не было; а все безразличны. Любить особенно, Бог ее ведает, любила ли кого, я не заметила. Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему. Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагея Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и не мало, вовсе свалилась; так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: "Что это вы, батюшка?"

"Да. Вот теперь, - говорю, - батюшка! Батюшка-то, небось, пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить или чего..." Глядит, слушает молча; нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого, или кто ей дал, только приходит это вскоре, в одной руке белый хлеб несет, в другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкой у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком, да ко мне и подходит.

- Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка; на-ка попей.

А еще захворала я, тоже лежу; она и бежит, увидала:

- Знать ты, батюшка, хвораешь. - Да, хвораю.

-Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова, что ли, болит? Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.

- Что ты, - говорю, - безумная, выдумала? Оставь! Поля, - кричу, - не давай ей.

А она, знай, свое: вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит, качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: "Ох, батюшка! Экой ты у меня плохой!"

Именинница я, знаете, на Симеона и Анны; вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и знаю - ласкает или за что бранит и сердится, привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна, все "Симеон" да "Симеон-батюшка", а как сердита, ни за что так не скажет, а все "Семка" да "Семка". А растревожусь, растревожусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. "Ведь ты у меня Симеон Богоприимец, батюшка; ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял; да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо".

По всему вот по этому-то и думаю я, что она любила меня. Ульяну Григорьевну покойную вот тоже любила она; даже плакала, как хоронить ее понесли.

Еще матушку нашу Марию она очень любила, и редкий-то день, бывало, не вспомнит о ней. И с портретом ее целыми часами разговаривает, и всякой-то от нее посланной обрадуется, и все "Машенька да Машенька", другого названия и не было. И как ей все было известно: и заботы, и нужды обители, и как им, начальницам-то, трудно. Все, бывало, о ней вздыхает да охает. "Машеньку-то мне жаль! Бедная Машенька!" Так что если в обители или у матушки неприятности какой быть, ходит моя Пелагея Ивановна, и не подходи к ней, растревоженная, расстроенная, ничем в ту пору ей не угодишь. "Машеньке-то, поди, как трудно; никто ее не жалеет", - скажет она, ну, уж и знай, что уже что-нибудь да неладно.

Обитель она очень хранила, называя всех в ней своими дочками. И точно, была она для обители матерью, ничего без нее здесь и не делалось. В послушание ли кого посылать, принять ли кого в обитель, или выслать - ничего без ее благословения матушка не делала. Что Пелагея Ивановна скажет, то свято, так тому уже и быть. И как, бывало, она скажет, так все и случится. Раз приходит к нам которая-то из наших сборщиц, сидит вот да и ропщет: "Батюшка-то Серафим, слышь, предсказывал, говорят, что чрез омет нам деньги-то бросать будут, только возьмите. А уж где же бросают-то?!" - Вздохнет да охнет. "Так-то просить, ничем не выпросишь". Пелагея Ивановна и говорит ей: "У Бога милости много; а нашу обитель, знай, Он никогда не оставит".

А ныне вот осенью, как покража-то у нас в трапезе случилась, и приказано было все запереть да построже держать; вот и затолковали у нас: "Бойтесь пожара, подожгут". Я слышу да сестрам-то и говорю: "Вы, сестры, смотрите, не больно крепко спите, нас, говорят все, поджечь собираются". Пелагея-то Ивановна слушает да и говорит: "Полно! Ложитесь-ка себе да покрепче спите. Обитель наша никогда ничем не повредится; и никогда в ней ничего не случится; потому что те, кому поручено караулят". В это самое время, на эти слова ее, караул, поставленный у собора из церковниц, и забил в доску. "И впрямь, - говорю, - слышь: караулыцицы-то наши пошли".

- Эх, Симеон! - перебила она меня. - Ничего-то ты не понимаешь. Да ведь не эти караульщики. Что эти-то?! Тот караулит, - говорит, - кому поручено караулить обитель.

Должно быть, разумела Старца Серафима.

А вот в 1882 году все затолковали у нас, что скоро мощам быть, я и говорю раз Пелагее-то Ивановне: "Слышишь, что говорят? Мощи будут".

- Будут, - отвечает.

- Скоро ли? - спрашиваю.

- Нет, - говорит, - еще не скоро. Мне стало досадно.

-А ты-то, - говорю, - почем знаешь?

-Да я-то, - говорит, - хоть и не знаю, а только не скоро.

А вот весною в 1883 году сидит она в чулане у открытого окошка да и говорит мне: "Симеон, да поди-ка ты ко мне, поговорим-ка немножко".

- Что же, - говорю, - давай поговорим. Подошла, знаешь, я и села возле нее на лавку.

- Гляди, - говорит, - Симеон! Как хорошо расцвело. - А сама так и трепещет вся, так вот и ликует. А я-то, знаешь, взглянула, вижу, и вправду сирень расцвела, да и говорю: "Матушка, гляди-ка, как хорошо сирень-то расцвела".

- Ох, - говорит, - Симеон! Какая же ты глупенькая! Ничего не понимаешь!

И взяла меня за руку, крепко ее сжала и говорит: "Через шесть-то лет что в обители расцветет!" А сама так вот вся и трепещет. Тут только я поняла, что она что-то видит, чего нам не видно, и что-то хорошее обители предрекает.

Забегали к Пелагее Ивановне и прочие, бывавшие в обители, блаженные рабы Божий, - такие же, как и она, дурочки, как себя они величали. Раз, например, зашла так всеми называемая блаженная Паша Саровская. Она потому и называлась Саровскою, что несколько лет спасалась в Саровском лесу. Взошла и молча села возле Пелагеи Ивановны. Долго смотрела на нее Пелагея Ивановна да и говорит: "Да! Вот тебе-то хорошо, нет заботы, каку меня: вон детей-то сколько!" Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказавши ни слова в ответ. Спустя много лет после того сестра обители нашей Ксения Кузьминична, старица прежних Серафимовских времен, однажды во время обедни осталась одна с Пелагеей Ивановной и, сидя на лавке у окна, тихонько расчесывала у ней голову, а Пелагея Ивановна спала. Вдруг Пелагея Ивановна вскочила, точно кто ее разбудил, так что старицу Ксению испугала, бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть в даль и на кого-то грозить. "Что такое?" - подумала старица Ксения, подошла к окну поглядеть и видит: отворяется обительская калитка, что у Казанской церкви, и в нее входит блаженная Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагее Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагея Ивановна ей что-то таинственно грозит, Паша остановилась испросила: "Что, матушка, или нейти?"

- Нет, - говорит Пелагея Ивановна.

- Стало быть, рано еще? Не время? - Да, - подтвердила Пелагея Ивановна.

Молча на это низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. И после этого года полтора не была у нас.

Вот они, блаженные-то, как разговаривают, поди и понимай их, как хочешь... А они, дурочки-то, все знают, лишь друг на друга только взглянут, все и понимают.

Что же, вы думаете, значили эти таинственные их разговоры? А вот что: лет за шесть до смерти Пелагеи Ивановны явилась к нам опять Паша с какой-то детской куклой, а потом еще немного погодя и со многими куклами; нянчится, бывало, с ними, ухаживает за ними, называя их детьми. И стала Паша по нескольку недель, а потом уж и по нескольку месяцев проживать у нас в обители, где день, где ночь. За год до кончины Пелагеи Ивановны почти весь год прожила у нас. А как скончалась Пелагея Ивановна, то осталась даже и совсем в нашей обители. Была несколько раз она у меня, и я пробовала предложить ей остаться.

- Нет, нельзя, - говорит, - вон маменька-то не велит, - отвечает мне, показывая на портрет Пелагеи Ивановны.

- Что это, - говорю,-я не вижу.

- Да ты-то, - говорит, - не видишь, а я-то вижу, не благословляет.

Так и ушла и поселилась у клиросных в корпусе.

Точно так же хаживали к нам и почитали Пелагею Ивановну и наши блаженные, покойная сестра Прасковья Семеновна, тоже еще Серафимовская старица, называвшая ее всегда: Пелагея Ивановна - второй Серафим; также покойная же сестра Прасковья Яковлевна, называвшая ее маменькой.

А вот когда пред самой смертью пришла к нам в последний раз некая блаженная Евгения Феофановна, не из нашей обители, а только бывавшая у нас, тут-то что было! Вот как теперь гляжу и никогда не забуду: приходит она к нам и два узла тащит всяких махров*{Клочков, тряпок}. "Вот, Герасимовна сухоребрая, - кричит, - никому не верю, а тебе все имение тащу".

- А ты полно дурить-то, - говорит ей Пелагея Ивановна, - лучше о смерти поговорим.

Феофановна-то, услышавши эти слова, как вскочит, подбежала к ней, пала к ногам ее и стала обнимать их. "Ты меня проводи", - говорит; и так-то обе плакали, что жалость была смотреть на них. Через несколько дней - не более - заболела Евгения Феофановна, 4 февраля, стужа была страшная. Уж как и откуда она очутилась, не знаю. Просилась и билась под окном у дьякона Ивана Никитича Садовского, что в приходе родного брата батюшки Василия, - да никто там не впустил ее, зная, как бушует блаженная. Ведь ни угомон, ни закон для них не писан; не всякий терпеть-то их может. Так совсем было она и замерзла; да возле колокольни-то жили Хохловские старик со старухой, те и услыхали ее стоны, сжалились над ней, взяли к себе в избу да мне и сказали. Пришла я, вижу: лежит, и жалко мне ее стало... Как быть? На ту самую пору Агафья Лаврентьевна, нашей же обители сестра, говорит мне: "Жалко мне тебя, Герасимовна; будет с тебя и одной; дай-ка я ее к себе возьму". И перенесли мы ее к Агафье-то Лаврентьевне. На другой день Пелагея-то Ивановна мне и говорит: "Поди к Евгении-то, захвати, пока жива". Пошла я, а она лежит, как бы и не было ничего с ней, и все бранится да блажит. "Меня, - говорит, - приедут провожать-то с колоколами". Так и случилось. За батюшкой Васильем приехали с колокольчиками свадьбу венчать, а Евгения-то отходит, он на этих лошадях с колокольчиками и приехал ее приобщать. Тут и умерла она.

И много их хаживало к нам.

С тех пор как Пелагея Ивановна поселилась в обители, она уж никогда и никуда из нее не выходила. Раз я начала упрашивать ее и говорить: "Что бы нам с тобою в Саров-то к батюшке Серафиму сходить, Пелагея Ивановна".

- Пойдем, - говорит; ну, я и обрадовалась; наняла лошадь, собрались и отправились мы с ней, да доехали до нашей монастырской-то гостиницы - за ворота-то она и не едет. "Зачем, - говорит, - я поеду. Чай, не с ума сошла. Он (то есть батюшка Серафим) всегда здесь. Не надо, не поеду". Тем и окончилась Саровская наша поездка. В другой раз вот помню, Понетаевские-то наши соседки*{Понетаевская обитель находится недалеко йот Сарова, и от Дивеева. Понетаевские сестры выделились из Дивеева и долго между собой соперничали - без сомнения, по злобе врага спасения нашего.} всегда очень ее любили, да и попробовали ее раз позвать к себе. "Как ты нас обрадуешь-то, - говорили они. - Как тебе хорошо-то будет у нас! В экипаже тройку пришлем за тобой - только поедем". Она все молчала да отворачивалась, а они-то все, знай, к ней лезут. "Хоть на недельку, на денек приезжай". "Наплевать вам, чай, не вовсе я с ума-то сошла?" - отвечала им и ушла.

Так весь век свой и прожила, голубушка моя, у любимой своей печки на полу между тремя дверьми.

А вот еще скажу вам: с грешными людьми часто бывает, что они за собою ничего не видят, а на других указывают. Что делать, на то они и грешные люди. Вот так-то и у нас было. Стали соблазняться тем, что Пелагея Ивановна не исповедуется и Святых Тайн не причащается. Вот приказали нашему батюшке отцу Ивану Феминину (из соседнего прихода, потому что своих священников тогда еще не было) исповедать ее. Пришел он, и долго-долго они пробыли вместе наедине. Смотрю: выходит батюшка такой-то взволнованный и пошел прямо к матушке настоятельнице; слышим: объяснил он ей, что Пелагея Ивановна великая раба Божия и что она прямо высказала ему все потаенные грехи его. И насчет Святых Тайн всегда хлопотали наши сестры-хлопотуши, обзывая ее испорченною, да меня за нее укоряли. А дело-то в том, что она приобщалась Святых Тайн, только не часто. Разболелись у ней как-то ноги; я и говорю: "Не приобщить ли тебя, Пелагея Ивановна?"

- Что ж? - говорит. - Батюшка, хорошее дело.

И приобщил ее батюшка о. Василий. Точно так же, как-то раз в Великий пост, предложила я ей приобщиться, и она не только рада была, но даже сама все и правило-то к причащению вычитала и приобщилась. Раз сестры так доняли меня, что невтерпеж мне стало, я и говорю ей: "Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченая".

- Ах, нет, - говорит, - батюшка, старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения.

Что значили эти слова святого старца, не знаю я, а думаю, по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостнее и блаженнее приобщения Святых Тайн Христовых? А они, эти блаженные-то, добровольно осуждают себя и на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события.

Вот я вам еще скажу: раз сестры тоже пристали ко мне и укоряют, что не причащу Пелагею Ивановну. Вот пошла я и сказала о том батюшке, а он мне ответил: "Нечего слушать их! Что они понимают? Когда она сама пожелает, а этак ты, Герасимовна, за мной и не ходи. Знаю я Пелагею Ивановну, какая она раба Божия. Она с таким благоговением, с таким смирением, с таким страхом и трепетом принимает Святые Христовы Тайны, что вся даже просветлеет; и так вся ликует от духовного восторга, что даже на меня самого страх нападает от этого ее просветления. Потому сама она лучше и нас с тобой знает, когда Господь благословит ее приобщиться". С тем я и ушла. А разуму-то, грешница, все еще не научилась. Так, раз вот в 1882 году в Петровки больно уж доняли меня опять сестры за то, что не приобщила-то я ее. Собралась я сама приобщиться, да все и приговариваюсь к ней о том же, а она все молчит. Я уже больна раздосадовалась. Приобщиться-то я приобщилась, да ее и выбранила за то, что она-то не приобщилась, а она все молчит. Заснула я это ночью и вижу: входят к нам священник и диакон с чашею и приобщили ее. Проснувшись, я уже не во сне, а наяву слышу: отворилась дверь, и уходят; шаги мужские. "Поля, Поля! - кричу, соскочивши. - Кто у нас был? Кто сейчас вышел?" Проснулась Поля и говорит: "Никого не было". А Пелагея-то Ивановна, вижу, молча сидит на любимом своем месте, на полу у печки на войлочке, и такая-то веселая, светлая да румяная - точно вся помолодела. Увидав ее такой, я стала просить у ней прощения. "Ах, матушка! Ведь ты святая, ты ведь молилась, да..." Я не успела договорить, а она мне: "Что ты просишь у меня прощения, ведь я не то, что ты говоришь, я великая грешница". Так и залилась я слезами, что оскорбила ее, а она, увидавши мои слезы, улыбнулась да и простила. И вот с этих-то уж пор, что, бывало, ни говорят мне, как ни досаждают, никого я не слушалась, а как самой ей угодно, как Господь ей укажет, так и делала.

И частенько-таки бывали ей подобные посещения свыше. Вот уж в 1884 году, незадолго до смерти, по обыкновению, лежу я на лежанке ночью и не сплю, она, тоже по обыкновению своему всегда не спать ночи, сидит на любимом своем месте, на полу у печки. Вот слышу я, пришел к ней батюшка Серафим, слышу я голоса его и ее, и долго так говорили они. Я все слушаю да слушаю, хочется, знаешь, узнать, а всего-то расслушать не могу, только понимаю, что все об обители толкуют. И нашу матушку настоятельницу помянули, это-то я хорошо разобрала. Вот когда уже все стихло и не слышно стало голосов их, я и выхожу к ней. "Это ведь у тебя, Пелагея Ивановна, батюшка Серафим был? Я его голос слышала; и вы с ним все об обители толковали и матушку поминали. Ведь так? Что ж это значит? Не случится ли, - говорю, - у нас чего?"

- Мало ли, - отвечала она,- у нас дел.

Так и не добилась я у ней ничего.

А вот также за 12 дней до смерти ее лежу я на лежанке ночью, а она на своем полу на войлочке сидит, вдруг - и никогда еще этого не было - слышу я: она запела, всего-то уж не упомню, а вот эти слова хорошо поняла: "Ангели удивившая, как Дева восходит от земли на небо". Ах, думаю, что это с ней? Никогда еще так-то не бывало, как бы чего не случилось?.. И прошло мало, этак дня через два, ночью опять слышу, что кто-то говорит с ней, и таким каким-то странным голосом, а она точно с ним спорит. Это еще что? Кто это? - думаю; да не вытерпела и окликнула: "Маша! Это ты, что ли?" А послушница Маша мне и отвечает: "Нет, матушка, не я; а должно быть, не Пелагея ли Гавриловна". А Поля-то крепко-накрепко спит. Тут не выдержала я, вскочила да и вхожу; вижу: сидит она на своем месте. "Да что же это за странности? - говорю. - Третьего дня ты пела; и я очень хорошо это слышала, да промолчала; сейчас опять кто-то странным таким голосом разговаривал тут с тобою. Хочу я знать, кто это был. Уж что-нибудь это да значит..." Поглядела она на меня да развела руками. - А вот тебе, - говорит, - и не узнать.

- Как, - говорю я с досадою, - не узнать? Мало ли кто приходит! Кто тебя знает! Может, не вор ли какой.

- Вор и есть, - говорит она, - тот самый, который души ворует.

Поняла я тут страшный голос, что напугал меня, и замолчала".

1884 год был тяжелым для Серафимовой обители, настало время расстаться со "вторым Серафимом", дивной блаженной Пелагеей Ивановной, которой действительно "спаслись много душ", как предсказал батюшка Серафим.

Монахиня Анна Герасимовна передала о последних днях жизни Пелагеи Ивановны следующее:

Назад Дальше