Работы Галли буквально пропитаны духом анархизма, весьма привлекательным для тех, кого подобные идеи не раздражают. Именно он и пленил меня в молодости, когда я наткнулся на совершенно очаровательный "Racconti Impossibili" - сборник "невероятных историй", в которых, например, описание кресла мало-помалу переходит в рассказ о том, сколько людей в нем сидело, а из этого вытекали рассказы о других креслах, в которые сидели те люди, и так далее до бесконечности; рассказы множились, им не было видно конца - и тут Галли вдруг прерывал все это кратким "дальнейшее очевидно". В своих произведениях Галли предлагает читателю уйти от тирании логики, выйти за ее пределы. В литературе возможно все; в ней все может быть совершенно не тем, чем кажется. В ней все иначе. Для любого, кто рос в Британии в суровые послевоенные годы, в таком подходе была неизъяснимая притягательность. В конце концов я пришел к одному очень простому выводу: в реальной жизни все тоже могло быть иначе - на что ни взгляни, это лишь единичный случай, затерянный в многообразии возможностей, которые могли бы осуществиться. Почему же тогда история выбирает один вариант, предпочитая его всем остальным? Я нередко задумывался об этом, особенно наблюдая за эволюцией женской моды.
В Милане, где я последние двадцать лет преподавал в университете, было немало возможностей для подобных наблюдений. Моя покойная жена тогда постоянно ворчала, что я все время верчу головой, заглядываясь на интересные виды, а именно - на девушек в каких-нибудь особенно сногсшибательных нарядах. И каждый раз я ее уверял, что я не на девушек заглядываюсь, а стремлюсь познать сущность истории.
Помню, лет двадцать назад я увидел одну девушку в потрясающем костюме в черно-белых тонах, тоненькую, как тростинка. На ней был длинный белый жакет с громадными черными круглыми пуговицами. Я только что сошел с поезда, я был измотан дорогой, весь мокрый в своем толстом сером костюме - и мне вдруг подумалось, что в этом наряде она похожа на циркового клоуна. У меня было стойкое ощущение, что не успел я покинуть один цирк, как тут же попал в другой; хотя в то время новый манеж казался мне предпочтительней прежнего. Это было двадцать лет назад. Прошло десять лет, и никто уже не носил ничего даже близко похожего на наряд, как у той милой девушки-клоуна на вокзале. Что же случилось за это десятилетие? Очередной поворот истории. Все мы стали немного старше, все мы чуть-чуть повзрослели; молоденькие девушки категорически отвергли вкусы своих мамаш. Появились новые фасоны и стили, и их предпочли старым - почему? Неизвестно; новая мода была нисколько не лучше прежней, она была просто другой. А еще через десять лет женщины снова вернутся к клоунским нарядам, будут носить их и очень гордиться собой.
Представим себе грандиозную книгу: "История моды". Я нисколечко не сомневаюсь, что подобные книги уже существуют. Мне представляется такая большая, тяжелая, глянцевая - идеальная "книга для кофейного столика". В ней рассказывается об эволюции костюма, разумеется, европейского, хотя можно сделать и несколько вежливых реверансов в сторону других культур и традиций. В начале книги - рисунки с изображением первобытных людей в звериных шкурах, что вроде как отражает истоки и придает книге вид серьезного исторического исследования. Листаем книгу: вот женщины средних веков в фантастических остроконечных головных уборах и тесных лифах; потом - невообразимые юбки на кринолинах. В свой черед возникают, но быстро "сходят со сцены" турнюры. Начало нашего века - то, что носили тогда, сейчас уже трудно представить надетым на человека; все равно что пытаться вообразить динозавра в доисторических джунглях. Листаем дальше - у каждой эпохи свой стиль, своя мода. А на последней странице - не менее сотни современных нарядов, и гордая подпись внизу: "В современном мире, который меняется день ото дня, каждый из нас наконец-то волен выбирать для себя из бесконечного множества стилей именно тот, который больше всего ему подходит и лучше других выражает его индивидуальность". Конечно, лет через сто моду нашего времени проиллюстрируют каким-нибудь одним фасоном и назовут его "стилем эпохи". Но если бы было возможно показать нашу книгу средневековой даме в остроконечном головном уборе, она скорее всего удивилась бы, почему из всего многообразия моды, из всей богатейшей культуры ее эпохи мы выбрали именно этот, совершенно нехарактерный образчик.
А чем, по сути, история народов отличается от истории моды? Идеология возникает, распространяется, убивает миллионы людей, которые гибнут во имя нее. А потом ее время проходит. Она вымирает. Как и динозавры, она попросту выходит из моды.
Откуда она возникает, эта необоримая сила - стремление к переменам? Где причина, где следствие: это женщины всего мира рабски следуют капризам нескольких кутюрье или же преуспевающими модельерами становятся те, кто сумел углядеть тенденции своего времени? Можно ли целенаправленно внедрить идеологию в народ, сплошь состоящий из невосприимчивых, неподдающихся влиянию, наивных простаков, или же она всегда - отражение чего-то уже существующего, так сказать, извращенная пародия на некий коллективный дух?
Можно ли остановить ход истории? Целых сорок лет наш народ коченел в морозильнике коммунизма; был объявлен конец истории. Никаких перемен: из года в год - ездить на одной и той же машине, носить все ту же скверно пошитую одежду, читать одни и те же книги, в крайнем случае несколько версий одних и тех же книг. Кружка пива - и та не менялась в цене тридцать лет. А потом дверь морозилки внезапно открылась, и внутрь забросили лопату раскаленных углей. И наступило прозрение, и все, что было для нас таким важным, оказалось всего лишь иллюзией. Власть и страх предстали во всем своем многообразии, и стало ясно: кое-что из этого многообразия попросту вышло из моды. И почему это случилось - по доброте ли душевной того кочегара, что орудовал лопатой с раскаленным углем?
Вспомним еще раз Ф.: Лоуэлл довольно подробно описывает и реальную, и воображаемую жизни этого пациента. Как я уже говорил, до травмы, в своей настоящей жизни, он был рабочим, тридцати лет, без семьи, вообще человек одинокий, если не считать пары-тройки друзей. После того как он вышел из комы, он с любовью рассказывал о своей жене Нэнси, которая работала на полставки продавщицей в одной бакалейной лавке. Он познакомился с ней лет пятнадцать назад на танцах, куда они с приятелем зашли совершенно случайно, лишь потому, что не было билетов в кино. И эта случайность оказалась счастливой. Несколько месяцев он ухаживал за Нэнси, наконец она согласилась выйти за него замуж, и спустя несколько лет у них родился сперва сын, а потом - дочка. Психотерапевтам предстояло разубедить Ф., доказать ему, что ничего этого не было - ни танцев, ни Нэнси, ни пятнадцати лет счастливой семейной жизни. Что страшнее: узнать, что твои жена и дети погибли, или вдруг обнаружить, что их вообще никогда не было?
И надо ли сообщать Дункану, что на самом-то деле его отец не был тем героем-диссидентом, каким он представлялся сыну? Надо ли пощадить его и избавить от этой навязчивой, бесконечно повторяющейся сцены - сцены, в которой сотрудники тайной полиции убивают его отца? Да, можно было бы сказать ему правду, что его отца не убивали, что все было совсем по-другому. Но, как мог бы заметить Галли, что это даст?
Музей трудящихся закрыли, экспонаты увезли. И не только фотографии политиков; в музее была экспозиция профсоюзных транспарантов; в стеклянных шкафах стояли манекены в разнообразных рабочих робах; на стенах висели плакаты: мужчины и женщины цветущего вида, занятые выполнением и перевыполнением производственных норм; там были шахтерские каски всех видов; всевозможные значки и эмблемы в выставочных витринах. Однако все это было иллюзией - и транспаранты, и значки, и стеклянные шкафы. Это была всего-навсего фотография, вернее, часть фотографии, вырезанная и наложенная на другую, тоже самую обыкновенную фотографию. А теперь в этом здании выставляют модели "Лего".
Долгие годы народ жил в страхе перед самим собой. Совершенно нереальная экономика, словно в какой-то нескончаемой игре, перебрасывала задолженности и невыполнимые планы из региона в регион - на основании бестолковых, субъективных, невнятных решений, а то и просто капризов, таких же невнятных безликих комитетов. Не было ни реальной власти, ни реальной идеологии - только страх; а то, что называли идеологией и властью, было всего лишь иллюзией. В каждом из нас есть что-то от Ф.
Однако у Лоуэлла приведен и другой случай, прямо противоположный тому, что случилось с Ф. Пациентка Р. страдала тяжелой формой амнезии, вызванной заболеванием мозга. Она практически полностью утратила кратковременную память, сохранив долговременную. Р. лежала в клинике, где работал Лоуэлл. Каждый день к ней приходил муж с букетом цветов, и каждый раз Р. кидалась ему на шею и говорила, как ужасно она по нему соскучилась, как ей без него одиноко. Одна и та же сцена повторялась изо дня в день. Потом муж уходил, и его визит почти сразу стирался из памяти Р.; она помнила лишь отдаленное прошлое, годы, прожитые с мужем. Она мучительно тосковала по нему и не могла дождаться, когда же он наконец придет к ней. Наверняка каждому приходилось испытывать странное чувство в миг пробуждения от сна - лежишь и не можешь понять, где находишься, словно ты вдруг очутился в чужом, незнакомом мире. А для Р. каждый миг был таким.
Наряду с коллективной памятью и коллективной фантазией существует и коллективная способность забывать, вроде как воля к забвению - когда снова приходит время для "накопления вариантов и исправлений". В то время не было не только власти, не только идеологии; все это было большой иллюзией, и что самое страшное - созданной горсткой людей и навязанной всем остальным. И теперь этих "всех остальных" душит тоска по прошлому, по тем старым добрым временам, когда на нас еще не легла скверна этой иллюзии, когда это зло не испортило наши души. В каждом из нас есть что-то и от Р.
Почему меня так занимают эти клинические истории? Да по той же причине, почему меня так занимает Галли; они служат мне напоминанием: то, что мы считаем реальностью, - всего лишь точка в бесконечном пространстве возможностей. Все, что нас окружает, существует лишь в результате случайного предпочтения одной возможности многим другим. Почему транспаранты и манекены сменились моделями "Лего"? А что сменили когда-то эти самые транспаранты и манекены? Во всем этом нет никакой роковой неизбежности; с тем же успехом можно спорить о том, почему сегодня солнечно, хотя вчера было пасмурно.
Однако я отклонился от темы - как легко разбегаются мысли, стоит мне оторваться от записей и взглянуть на пейзаж, проплывающий за окном поезда; пейзаж, разукрашенный вечерними красками. Завтра я снова возьмусь за перо. Я начну все с начала и попробую рассказать о том, как Роберт Уотерс нашел свою смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
5
Двадцать лет назад Чарльзу Кингу было чуть-чуть за тридцать. В то время он каждые выходные ездил из Кембриджа в Лондон, чтобы встретиться с Дженни.
Они познакомились, когда Кинг приезжал на конференцию в Академию наук. В тот день ему надоело слушать доклады, и он вышел на бульвар - прогуляться по солнышку. На улице было тихо. Полицейский на углу со скучающим видом вяло постукивал пальцами по кобуре. Был август - и девушки были одеты по-летнему.
Кинг любил женщин; точнее, его к ним тянуло. Они его восхищали и зачаровывали. Глядя на улице на незнакомую женщину, он старался представить себе, как она выглядит обнаженной. Несмотря на весь его опыт, эта женская нагота до сих пор оставалось для него непостижимой тайной. Он довольно легко определял полноту форм или гладкость кожи, словом, все, что скрывалось под блузками-юбками; но вот финальное действо, обнажение души, всегда ускользало - каждый раз его воображение натыкалось на некую мысленную преграду. Обнаженный образ оставался абстрактным, предположительным, выдуманным; умозрительно все было понятно, но по-настоящему оценить это образ можно было только тогда, когда ты увидишь его воочию. И это всегда его интриговало.
Он шел по улице и поглядывал на женщин, не задаваясь вопросом, зачем ему это и какое ему с этого удовольствие. Он вертел головой, как растение склоняется в сторону солнца. У растений солнечный свет угнетает рост, поэтому с теневой стороны стебель растет быстрее и наклоняется в солнечную сторону. Иногда Чарльзу казалось, что в его тяге к женщинам тоже было что-то угнетающее; порой ему нестерпимо хотелось избавиться от этой своей одержимости. Он часто задумывался об этом и все более убеждался, что при всей неразумной иррациональности его страсти в ней была и своя здравая логика. Потому что при всех метафизических объяснениях, которые он для себя придумывал, причина могла быть совсем простой: активное воздействие гормонов, феромонов и прочих молекул. Его поведение было обусловлено теми же органическими причинами, что и "поведение" растений, и, стало быть, оно было таким же иррациональным, если не пытаться наделять замкнутую логику химии неким высшим вселенским смыслом.
Девушка возилась со слетевшей цепью велосипеда, перевернув его на тротуаре колесами вверх. На ней была тонкая белая майка с глубоким вырезом, и девушка ни на кого не обращала внимания - она была полностью сосредоточена на своем занятии. Кинг подошел к ней, пытаясь представить себе ее грудь, да и все ее тело, по тому зрелищу в вырезе майки, что было открыто взгляду. Он остановился и спросил, не нужна ли ей помощь. Так началась его связь с Дженни.
Каждые выходные он ездил из Кембриджа в Лондон, чтобы встретиться с ней.
Ей было двадцать три. За несколько месяцев до того, как Кинг остановился на улице и предложил ей помочь с велосипедом, и она сразу заметила, как его взгляд скользит по ее телу, - так вот, за несколько месяцев до того ее бросил мужчина, с которым они были помолвлены около года. Дженни знала, что связь между любовью и счастьем - очень тонкая и ненадежная, и уже очень скоро она поняла, что для Кинга связь между любовью и сексом тоже весьма и весьма условна. Тем не менее она охотно приняла условия того необычного договора, который он ей предложил.
Она считала, что он симпатичный, хотя и слегка для нее староватый (он был старше почти на десять лет). Ей нравились его плечи, и его глаза. Когда она узнала, что он физик, то почему-то решила, что он занимается секретными ядерными разработками. Это ее напугало. Но Кинг объяснил, что он - физик-теоретик, что для работы ему нужны только ручка, бумага и воображение; и тогда она стала воспринимать его как какого-то экзотического поэта.
Она дала ему свой адрес (телефона у нее не было) и поехала на работу. Он пришел к ней в тот же день, ближе к вечеру.
Когда она перед ним раздевалась, ей было страшно и очень неловко. Она очень боялась забеременеть. Кинг сказал ей, чтобы она расслабилась и раздевалась помедленнее; так, словно каждый предмет одежды - такой дорогой и роскошный, что с ним следует обращаться предельно бережно. Раздеваясь, она не смотрела ему в глаза. Наконец она сняла белье. Для Кинга все было так, словно перед ним сбросили карнавальную маску, так что стало возможно узнать того, кто скрывался под этой маской. Он должен был видеть ее лицо - и все тело - во всей его полноте и цельности. Когда они легли в постель, ее поразило, что он не стал заниматься с ней сексом. Они просто лежали рядом, пока не заснули. Потом она сообразила, что понимает его все меньше, зато он нравится ей все больше.
Я сказал, что Кинга тянуло к женщинам. Но если уж быть совсем точным, его интересовали их общие черты и различия. Его подлинный интерес к слабому полу не был связан с какой-то одной и конкретной женщиной; обиталищем его фантазий служил уютный альков между множеством образов. Он отмечал про себя разновидности темперамента, характера, анатомии - очень тонкие, подчас едва различимые, но в то же время такие значимые и важные, они имели решающее значение, они, собственно, и создавали женщин, разных настолько, насколько разнятся, к примеру, свод в стиле барокко и готическая арка.
Что я пытаюсь сказать? Что в его восприятии женщины были как некие храмы, соборы? Не совсем так; и тем не менее для него женщины были религией - в каком-то смысле. Вожделение было единственной истинной верой, какую он знал для себя.
Тончайшая грань пустоты между одетой и обнаженной женщиной, между одной женщиной и другой, между только возможным и уже существующим - таков был мир его буйных фантазий. То, что могло бы быть, возбуждало Кинга намного больше, чем то, что было на самом деле.
Квартирка Дженни в Бэйсуотере была тесной и маленькой, ненамного просторнее комнатушек, что снимают вскладчину на двоих бедные студенты. Как и многие другие, она числилась б списках очередников на жилье получше. Когда Кинг пришел к ней впервые, он был тронут ее стараниями устроить в этой квартирке настоящий дом, только в миниатюре. Ему почему-то вдруг стало грустно, и эта грусть придала особую остроту предвкушению секса. Это была неумелая, трогательная пародия на домашний уют; его вдруг охватило чувство, что он вошел в кукольный домик маленькой девочки-первоклашки, и при одной только мысли о том, чтобы овладеть ее телом, ему стало страшно и жутко, и сексуальное возбуждение сразу пропало.
Квартирка была совершенно типичной: небольшая гостиная с маленькой спаленкой (вернее, со "спальной" нишей), отделенной от комнаты занавеской, и крохотная кухонька, спроектированная, надо думать, для жилой баржи. Туалет и ванная - общие, на лестничной площадке. Время от времени Кинг слышал, как хлопает дверь, как журчит моча, как струя барабанит по стенке унитаза. Он подумал, что люди, которые здесь живут, видимо, научились просто не замечать всего этого.
Дженни отправилась в свою рудиментарную кухоньку, зажгла газ и поставила чайник. Днем они договорились, что он зайдет к ней именно на чашечку чая. Однако он попросил ее не возиться с чайником, вернуться в комнату и раздеться. Она не знала, что на это ответить и как это воспринимать.