Нарушитель границы - Сергей Юрьенен 18 стр.


* * *

Ужинал я в "Арагви" - в одиночестве. Заказал на закуску лобио, сациви в соусе из грецких орехов. Медлительно намазывал фестоны ледяного масла на горячий лаваш, запивал студеным "Цинандали". За дальним столиком под балюстрадой сидел поэт Петушенко, разряженный, и вправду, как петух. Без вкуса, без мысли о хроматической гармонии: лишь бы ярко. Неужели к этому клоуну в отрочестве относился я всерьез? Доносились хлопки шампанского и выкрики:

- Это им с рук не сойдет! Я выражу Юрию Владимировичу!..

- Эдварду буду звонить! Пьеру Сэлинджеру! Артуру Миллеру! Алену Гинзбергу!..

- Весь шоколадный цех там на ноги поставлю!

- Плутократов подключу!.. Я съел шашлык по-карски, выпил полбутылки грузинского коньяка. Блондинка напротив пожаловалась спутнику:

- Мне жарко, Гоги. Гоги, я вся горю! Идем на воздух. С резким акцентом Гоги крикнул:

- Эй, Саша! Подскочил лысый официант.

- Саша, красавице жарко. Сделай ей вертолет. Официант надул щеки, завертел полотенцами. Бешено вращая ими, загудел, как майский жук: "Ууууууууу-у!" Блондинка засмеялась.

- Хватит, Саша! Поставишь в счет. Я расплатился. "Повсюду любил, но не в глаз, - слышался мне пьяный бред, - давай полюблю тебя в глаз…" У грузина девушка была лучше, чем эти две дамы, которые на мраморной лестнице помогали поэту Петушенко всходить по ступенькам. Хватаясь за балюстраду, он заплетающимся языком рассказывал им притчу об отважном Кролике, который сходил в спящего с открытым ртом Удава, после чего вернулся, безнаказанный.

- Ты наш Калиостро, - невпопад повторяла одна.

- Нет! - выкрикивал поэт. - Я - Кролик! Но для которого хождения в Удава стали образом жизни! Джон это про меня… Rabbit, run!..

Вслед ему кланялся метрдотель. Снаружи мусор взял под козырек. Поэта погрузили на заднее сиденье белой "Волги"-пикап, запаркованной у входа в ресторан. Он тут же открутил стекло и, сбив с себя кожаную кепку, высунулся ко мне, прикуривающему из своих ладоней.

- Здравствуй, племя молодое-незнакомое!

- Спокойной ночи, Евгений Александрович.

- Презираешь меня, племя, да? Я пожал плечами. - Просто не верю, что можно вернуться из Удава.

- Ах, вот как?

- Нас уже переваривают! Соляной кислотой!.

- Пессимизм юности! Верую, ибо абсурдно! Тертуллиан сказал. В чудо веруйте, мальчик! И вернетесь. Я - я всегда возвращаюсь!

- На этом лимузине? А-а… Махнул рукой, зашагал прочь. Официальных путей в этом мире нет. Ни в литературу, никуда. Прав был Вольф, подпольный человек… У "Националя" сел в такси.

- Куда? Я молчал, как будто у меня был выбор… - Ленгоры, МГУ.

* * *

От вони бензина мне стало плохо, и по пути я просто изошел холодным потом, удерживаясь, чтобы не запачкать машину. Вышел в свет Главного входа. Поднялся под помпезный фронтон с датами, как на гробнице "1949–1953", и там, с упором в полированный гранит, меня вывернуло наизнанку. Потом я обогнул колонну и сел на скользкий выступ базы, утирая с висков смертельную, казалось мне, испарину.

- Что с вами? Вам нехорошо?.. Я открыл глаза, увидел перед собой груди, обтянутые белой майкой. Большие, как арбузы, на которых проступали миниатюрные соски. Распахнутый пиджачок с приподнятым воротником, черная юбка. Упираясь локтем в голое колено, девушка заглядывала мне в лицо.

- Более того, - ответил я… - Мне плохо.

- Выпил много?

- Не в этом дело. Просто некуда пойти. Она села на соседний выступ, выставив голые колени. Из сумочки достала сигаретку.

- Мне в общем тоже…

- Видишь колонну? - кивнул я туда, где за мухинской сидящей статуей Юноша с Книгой, высился, подсвеченный матовым светом фонарей, огромный светлый фаллос, увенчанный чугунными "излишествами", утыканный черными гербами с флагами и в целом приводящий к мысли о соседе.

- Угу. Как гвоздички в луковице. Ну, для борща… - Ростральную мне напоминает. На Стрелке Васильевского острова. Но где она, Нева?

- Из Питера?

- Угу.

- А я из Ростова-на-Дону. Мне вспомнилось белое под солнцем здание вокзала. - Знаю.

- Бывал?

- Мимоездом… - Хочешь курнуть? Как о том мне говорило обоняние, сигарета оказалась американской. "Salem". Где пуритане ведем жгли. Фильтр был мокрогубый. Сделал осторожную затяжку и вернул. - Спасибо. Эх… - Но вдруг приободрился и переломил меланхолию. - Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса! Пулеметная тачанка, Все четыре колеса! Ростовчанка засмеялась:

- Тоже нелегал?

Так, в данном случае, назывались абитуриенты, которые, провалившись, не убывали домой, как Дина, а выпадали в осадок в Главном здании. Местные мусора и им содействующие доброхоты-дружинники вели за ними охоту путем ночных налетов и облав. Им было трудно, нелегалам. Пропусков, то есть студенческих билетов, не было. Но вот Виктория, как звали ростовчанку, сумела продержаться продержаться два месяца, не выходя из здания. Сегодня вышла первый раз в Москву ("оч-чень важное рандеву"), но как теперь вернуться? Я вынул свой студенческий.

- Попробуем, - сказал я, - так… - Раскрыл и надвое разодрал оклеенный синей материей билет. - Тебе половина. И мне половина…

Несмотря на то, что вход этот Главный, он малолюден - в отличие от Клубной части и зональных проходных. Дождавшись подвыпившей компании студентов с мехмата, мы с Викторией вошли за ними следом. Проверив пропуска у мехматян, вахтерши повелели им распахиваться: не пытаются ли водку пронести? Нам же, мельком, из ладоней предъявивших знакомую матерчатую синь, дали отмашку. Сплошной плафон потолка осветил матово-белую кожа ее лица. По обе стороны пустовали гардеробные. Скользя по мраморным плитам, Вика прошептала:

- Держи меня, не то сейчас упаду… Я взял ее под руку. Сквозь пиджак ощутив упругую тяжесть груди. Не прибавляя шага мы входили в спасительную сумрачность Центральной части. В полумраке Вика сходу припала к колонне. Обняла гладкий гранит и прижалась щекой. Черные гладкие волосы были стянуты в узел на затылке, обнажая белое лицо.

- Спаситель мой! - сверкнули на меня глаза.

- Да ладно, - смутился. - Не впадай в гиперболы.

- Предпочитаешь литоты?

- Вот именно, - сказал я, поражаясь, почему провалили человека, который выучил наизусть "Словарь литературоведческих терминов".

- Куда сейчас, к тебе?

- Исключено. Сосед - стукач.

- Из какой ты зоны?

- "Вэ".

- Там все ходы и выходы я знаю. Идем! Мы вышли к галерее, нависшей над темным провалом лестницы. Стал видень вход в мою зону. Вахтер спал за столом. Снимая туфли, Вика схватилась за мой рукав. Бесшумно ступая по мрамору мы прошли мимо сопящего старика, свернули за угол и прямо в кабину лифта, который нас как будто поджидал.

- Эй! - раздался крик из-за угла. - Кто там просочился? Вахтер с клубничиной вместо носа успел даже сунуть руку - старческую, страшную. Сколько раз вот этот узловатый палец нажимал на спусковой крючок? Но тут же выдернул, и створки хлопнули железом.

- Ну, нарушители, держись! Ерофеич вас сфотал! В бессильной злобе пнул по сомкнутым дверям, но мы уже поднимались в страстном поцелуе. Под пиджаком я обнимал ее за спину, которая вызывала чувство прочности. Запрокинув ее, я ощущал тяжесть узла волос. Свободной рукой оглаживал сквозь майку грудь. Очень она была большая. Материнская какая-то. Страшновато было даже сжать. Кабина дернулась, остановилась и разъехалась. Услышав за спиной: "Пардон!", я отпустил свою подругу. Вошел элегантно одетый лиллипут - отделение матлингвистики. В пальчиках дымился толстый кубинский "Upmann". На десятом этаже к нам присоединился увалень в матросской тельняшке. Одна рука взрослая, другая - как у младенца. Но хваткая: держала учебник японского языка. Японист с ручкой и лиллипут с сигарой вышли на двенадцатом, но взамен вошли сразу трое: высокий индус в грязноватой чалме, бородатый чилиец, о котором говорили, что он племянник сенатора в социалистическом правительстве Альенде, хмурая польская еврейка с гремучей шахматной коробкой - чемпионка, кстати, Польши. На четырнадцатом - запрокинув голову и скосив зареванные глаза - присоединилась одна из моих сокурсниц. С разбитым носом, к которому прижимала платочек, кружевной и окровавленный. Обычная публика ночи - и мы с Викторией в нее прекрасно вписывались. В тускловатом холле моего восемнадцатого стоял сигаретный дым, но было уже безлюдно. Круглые окна с крестообразными рамами выходили под потолок темного концертного зала, куда вход был этажом ниже и где никогда я не был по причине постоянной запертости. За конторкой с пультом была небольшая дверь, к которой Вика перелезла через большое молескиновое кресло. Подергала ручку. Чуда не случилось.

- Спокойно, Питер: мы из Ростова-папы… - Сунула руку в сумочку, где характерно зазвенело. - Ключей у нас натырена - коллекция! Один подошел. Дверка, которую Вика заперла за собой, положив ключ в карман, впустила нас на скрипучую галерейку - хоры. Пахло стоячим воздухом и неожиданным объемом. Я заглянул над перилами. Снизу белелось нечто вроде льдины. Концертный рояль. Вика взяла меня за руку. Поскрипывая старым деревом, спустились.

- Видишь в темноте?

- Как кошка! Как слепого, вела она меня по скользкому паркету, потом вдруг толкнула на диван, который чернотой своей сливался с мраком. Сняла пиджак и уронила на пол, брякнув там ключом:

- Все, дорогой мой! Можно быть спокойным до утра, никто здесь не найдет. Я закинул руки на пухло-тугую спинку. Величайший Зодчий всех времен и народов предусмотрел и это. Культурную часть. Чтобы чугунные юноши и девушки Храма Науки, отложив к концу трудового дня "Вопросы ленинизма", могли собираться здесь в уютных креслах и диванах перед приподнятой крышкой рояля. Слушать "Апассионату", она же "Героическая"… И что из этого замысла получилось? Меня охватила жалость к нему, Сверхчеловеку, который без дрожи в руке подписывал расстрельные свитки без конца и края… Господи, но почему все возвращается? Неужели так всю жизнь и будет? Дед говорил: стреляли даже, ткнув в унитаз лицом… Чтобы смывать удобней. Сбросив туфли, Вика подтянула юбку, чтобы раздвинуть ноги. Глубоко подо мной заскрипели, переложенные конским волосом, пружины. Упираясь об удобную спинку дивана, она нависла, я запрокинул голову. Под ее майкой гладил выгиб спины, нащупал поперечную полоску - тугую. Расстегнул - не без опаски, что вызову обвал. Ничего подобного. Только вздох освобождения. Задрал все вместе ей под горло, чтобы оказаться под грудями. Кругло и упруго мазнули они меня по скулам. Обцеловал, лицом раздвоил вглубь, куда ушел, мне показалось, с головой. Растопырив пальцы, зажал себе ими уши. Чувствуя, как надежно держится вся эта двойная тяжесть, вылизывал на нет сходящуюся ложбинку, будучи при этом абсолютно счастлив. Никогда не подозревал, что нравятся мне буфера, и вот! Голову потерял, можно сказать. Ничего не слышал, только удары ее сердца - нарастающие. Потом был момент помрачения: их было так много, а у меня только один язык. Пытаясь разинуть рот как можно больше, вывихнул челюсть - и пришел в себя от боли. Сосредоточился на соске. Втянув, лакающе лизал его, крохотный и плотный, у себя во рту - глубоко. Она рванула юбку. Крючки врассыпную заскакали по паркету. Стала расстегивать на мне ремень, но бросила и опрокинулась во мрак, издавший стон пружин. Передо мной забились ноги, пытаясь сошвырнуть трусы. Их - белые и неожиданно большие - я снял с ее ступней, вознес и настелил на выпуклости спинки. Сжимая ладонью ей колено, одноруко расстегнулся, ухватился и извлек свой несгибающийся. Ее руки легли, взялись, развинулись, и я принагнул меж указательных. Толстый и крепкий, он был со мной, мой корень - и пусть кто хочет отыскивает нечто столь же прочное в культуризме, садизме, милитаризме, фашизме, национал-коммунизме… Все бред, все майя. Сон и наважденье. Я утопил свой глянс меж заостренно-лакированных ногтей и перенес руку, опершись о молескин под валиком. Крестик выскользнул; поймав полированное золото, забросил его себе между лопаток. Снизу раздался шепот:

- Предупреди, когда пойдешь на спуск.

- Зачем?

- Увидишь… оо-о!..

* * *

В тетради я записывал:

"Коммаудория такая, что курсу трудно выдышать весь воздух, но все равно. Глаза мутнеют. Лицо наливается тяжестью. Мозги размягчаются. Облако тупости. Как будто под водой. Сдерживание зевков. Желание закрыть глаза. Лечь на руки щекой. Кулаком скрывать зевки. Имитировать внимание. Нет никаких развлечений, только смотреть на сокурсниц и размышлять - но мне не нравится никто, или с большими оговорками… Остается лектор". Лекцию по матлогике - "пару", два академических часа! - вел профессор непрофессорского вида. В рубашке без галстука и с ражей физией пивного алкоголика, к тому же явно непохмелившегося. Не виноват был он, конечно, что досталась фамилия Зиновьев. Тем более, что то была не настоящая фамилия председателя Петроградского Совета. Но и я был не виноват, что ненавидел псевдоним этот наследственно: за красный террор в моем городе, за создание "троек", за Гумилева, за 60 расстрелянных весной 1922-го по Таганцевскому делу - по нему проходил и дед мой, бывший прапорщик, отделавшийся в "Крестах" туберкулезом кожи, а до сидевший, верней, стоявший вплотную с другими офицерами в деревянном гробу без окна на Гороховой, 2. Где в это время восседал председатель петроградского ЧК Урицкий? Застреленный поэтом, которого в том же восемнадцатом казнили без суда и следствия. Имя для деда была свято, я тоже не забуду никогда. Канегиссер. Лёня Каннегиссер… Был на два года старше меня, а сел на велик и поехал мстить… Но что делать мне? Тому же псевдо-Зиновьеву Сталин отомстил. А Сталин Хрущев. А Хрущеву "коллективный разум"…

* * *

В перерыве на черной лестнице я подпирал стену с латинским текстом из "Метаморфоз". Все торопились накуриться, глаза слезились. Покинув поэтессу Седакову, похожую на портрет Ахматовой работы Модильяни, ко мне протолкнулся хромой сокурсник с папиросой - лицо иконописное и, кстати, из Владимира:

- Позвольте прикурить. Я сощелкнул пепел и подставил. Журавлев был в возрасте, за сутулой спиной имел, подобно моему злому гению Цыппо, темное прошлое - но только в официальном смысле. Успел поучиться в разных вузах, откуда был неизменно исключаем, по слухам - за "гражданское мужество". Армия не грозила, просто снова поступал.

- Пальцы дрожат у вас, Спесивцев…

- Похмелье.

- Неужели вы тоже пьете?

- Естественно. Или не сын страны?

- Именно об этом и хотел бы с вами говорить. - Журавлев протиснулся к стене, чтобы перенести вес на здоровую ногу. Хромота, дополненная волосами до плеч, лицом без кровинки и "духовными" глазами, придавала ему нечто пародийное. - Только, знаете, всерьез.

- Журавлев: уговорили! Пьянству - бой.

- Я не о водке, - поморщился он. - Просто нам кажется, что за вашей пан, так сказать, иронией, есть нечто глубокое и подлинное. Я давно ведь к вам приглядываюсь. Что это вы читаете?

- Дедал, подбивающий Икара. Латынь у нас сейчас.

- Тогда я буду краток. - Он затянулся "Беломором", бросил конспиративный взгляд через плечо. - Зло в этом мире сплочено. Победить его нельзя, не противопоставив сеть, союз, организацию, - назовите, как угодно, - людей, устремленных к Добру. Вы знаете эту мысль Льва Николаевича? Старик прекрасно понимал, что круговую поруку Зла иначе не прорвать. На силу - силой. Только так! И силой коллективной. Я знаю, знаю: слово вам претит. Но выхода иного нет, Спесивцев. Зло агрессивно, у него своя стратегия по отношению ко всем нам. В частности, и к вам!

Да-да! Вы не заметите, как вас затянет и переработает. Система небытийна, ей необходимы трупы. Она вас обескровит, вы не почувствуете боли. Только потом спохватитесь, что были когда-то юны, чисты, добры. Что были. Живым. Чтоб им остаться до конца - живым, и только, помните у Пастернака? - уже сейчас, пока алеют щеки, необходимо перейти к сопротивлению.

- Только этим я и занимаюсь.

- Вместе, Спесивцев! Наш сыновий, дочерний наш долг перед страной. Сохранить живой Россию. На уровне Бытия! Звонок разрывает перепонки. Народ затягивается по последней, бросает сигареты, устремляясь к лестнице. Журавлев перекрывает грохот:

- Спесивцев! Присоединяйтесь! Порывисто сжимает мне запястье сухой, нервической рукой - и ковыляет за толпой, хватаясь за перила. Оставшись на площадке в одиночестве, докуриваю безмятежно, бросаю все в сумку и сбегаю вниз. Прочь с факультета! Что мне они, Дедал с Икаром? Никто, тем более не Журавлев, не убедит меня просунуть руки в ненадежные крылья групповщины. Миф о Спесивцеве - миф индивидуализма. Зоологического. Социалистического… За чугунной оградой Манежная. Горизонт отнимает Кремлевская стена. Скоро октябрь, пасмурно. Одиннадцать утра. Что делать? Пойти в научную библиотеку, взять в читальном зале Андре Жида? Из четырехтомника осталось дочитать мне "Подземелья Ватикана", но что-то не стоит… стыдновато не в оригинале… Бесцельно кружу центром. Становлюсь в очередь за растворимым кофе из Бразилии. Не достоявшись, выбываю. Просто от внезапного сознания абсурда. Какая Бразилия? Нет никакой Бразилии. "Стекляшка" есть напротив Библиотеки ненавистного имени - там похмеляюсь "жигулевским". Будучи опустошенным ростовчанкой (все четыре колеса!), алюминиевой ложечкой съедаю из граненого стакана двести грамм сметаны, запиваю пивом. Туда бы расколоть еще яйцо. Но где его взять, сырое? Вместе с группой зевак наблюдаю за выездом из Боровицких ворот Кремля огромного "ЗИЛ" а, лаково-черного. Со стеклами, красиво затененными аквамарином. "Пуленепробиваемые", - шепчут уважительно в толпе.

- Суслов вроде?

- Бери выше! Юрий Владимирович поехали… Не первый раз уж слышу. Кто такой? Понятия, однако, не имею, и выяснять неинтересно. Из сильных мира сего не знаю никого - кроме, конечно, торчащего отвсюду "Генерального". Не городской, не деревенский. Какой-то поселковый дядька. Напыженный нелепо. Изнутри физиономия расперта самолюбивым жиром, брови безвкусно разрослись. С этим портретом, опошлившим всю страну, нет у меня ничего общего. И вообще. Как все это работает на самом деле, вся эта впившаяся в страну Система, - знать я не знаю. И не хочу. Что-то огромное, чреватое, вроде злокачественной тучи, присутствует по ту сторону моего принципиального незнания, а я иду себе асфальтовой аллеей Александровского сада мимо кремлевской стены: семнадцать лет. Плевать хотел. На все. Всему посторонний, кроме одного себя. Задолго до выхода из сада хвост очереди. Эта не за бразильским кофе. В Мавзолей. К "Вечно Живому" на причащение. Я говорю:

- Позвольте…

- А ты тут не стоял!

Назад Дальше