Нарушитель границы - Сергей Юрьенен 19 стр.


- Я не стоять. Пройти. Паломники (откуда столько? Из каких же хамских мест? И это соотечественники?) неохотно расступаются, давая выйти за ограду. Исторический музей. Красней, чем площадь за ним. От новорусской архитектуры-дуры мутит, хотя Советы не при чем… На площади Революции сажусь в автобус 111 - в пустой. Потом меня везут, глядящего в окно. Там скука. Там "НАША ЦЕЛЬ - КОММУНИЗМ". И если все это, так называемая "юность", действительно, лучшее, что в жизни есть, то что же ожидает дальше, за границей возраста? Под ложечкой от этой мысли пустота. Мне тошно. Так, что даже возникает окольный страх: вдруг, именно в этот момент, одна из моих клеточек мутируется в раковую? Потому что иной, чем, просто не может быть у этой тоски перспективы…

* * *

Главное здание. Почта. Неожиданно выбрасывают письмо. Уже второе, а и на первое не ответил… "Почему же ты, Алешенька, молчишь?" - вопрошает наивный почерк Динки. "Вот уже третий день как я работаю на заводе, а устала же так, что пальцы пера не держат. Перед этим я целую неделю обивала пороги контор по трудоустройству, но предлагали мне в лучшем случае только карьеру бетощицы или малярши. На стройке, представляешь? Оказалось, что никакой более или менее приличной работы без блата не получишь. Так что пришлось моему предку "поступиться принципами". Снял он трубку и позвонил одному своему дружку, бывшему чекисту, который теперь заведует кадрами на самом "чистом" в этом городе заводе - ЭВМ. Теперь этот дуб (предок мой) кается: ведь с такой же легкостью мог бы позвонить ректору любого нашего вуза, и любимая дочь сидела бы в аудитории, а не у конвейера. Что ж, теперь ничего не поделаешь. Одно приятно: понял наконец предок что-почем в этой жизни, которую он теперь клянет совсем как женщины, с которыми я работаю в цеху. Знал бы ты, чего я только не наслушалась за три этих дня! Все смеются над моей наивностью: "Жизни не знаешь, девочка!" Но если это жизнь, о чем они судачат, то лично я предпочла бы не родиться вообще". Еще Дина сообщала, что брата забирают в армию, и предок пробивает ему (и тут блат!) распределение поприличней. Видимо, будет служить братец в ГДР или в своей любимой Венгрии, ну, на худой конец в Польше. На радостях, что на китайскую границу уж, точно, не зашлют, братец продал мне в рассрочку твои американские джинсы. В данный момент они на мне. После трех дней завода в самый раз, до этого были тесноваты. Жаль, что мы не встретились в Подпольске. Никогда не прошу своим предкам, что так получилось. Зато ты своими глазами увидел, где проходят мои годы молодые. Бог даст, прилечу к тебе на Октябрьские. Крепко тебя целую. Не молчи только, ладно?" Я дочитываю письмо на ходу, спускаюсь в столовую, потом, вложив обратно в конверт, засовываю в нагрудный карман. Что я ей отвечу? Когда у меня здесь все намного беспросветней.

* * *

Столовая, как крытый стадион. Куда-то ввысь уходят четырехгранные колонны, мимо которых огромная очередь неподвижно продвигается к раздаточной, к аппетитному лязгу алюминия. Спазмы голода не меньше получаса терзают мой желудок, но вот наконец я отхожу от стойки с тяжестью пластикового подноса. Забиваю место за шатким железноногим столиком у самой дальней колонны. Иду обратно, за столовыми приборами. В гремучем ящике полны ячейки с ложками и вилками. Ножей, как всегда, нет. Почему? Почему именно с ножами такой дефицит в сфере университетского общепита? Чтоб стукачей мы своих не перерезали? Но ведь они тупы настолько (ножи), что себе любимому вены не вскрыть, не то, чтобы горло стукачу, которого при желании можно и вилкой… Иду на кухню к посудомойкам. Кричу с порога в этот дурно пахнущий грохочущий чад: "Мне ножичек бы?.." - "Ножичек ему… - отзывается чад. - Интеллигент!" Потом какая-нибудь из посудомоек снисходит, вылавливает из жирного кипятка, протягивает вареными пальцами. Возвращаюсь - и оказываюсь наедине со своими тарелками. В нерешительности. Неужели все это я сейчас введу в себя? Душа отравляется через ухо, а вместилище ее через рот. Сколько уже недель, как я вливаю в себя все то же месиво под разными названиями, то "суп-харчо", то "рассольник", то "солянка", вливаю и при этом созерцаю на соседней тарелке остывающее - прохладное - уже умершее на глазах второе. Биточки мясные - из хлеба. Свиную печень, смахивающую на подошву с выброшенного на свалку сапога, разве что окрашена иначе, в зеленовато-голубое, патина такая… И еще пять лет. Что со мной станет? Потребляя свиную печень, не мутируюсь ли я за предстоящую пятилетку? Мертвая пища. Ничего живого - ни овощей, ни фруктов. В сентябре, в пору урожая, на третье - компот из сухофруктов!.. Посреди этого, как говорил Гете, "священного процесса питания" к столику с подносом подходит Света Иванова, четвертый курс французского.

- Привет, Алеша! Можно?

- Прошу, - сдвигаю я свои тарелки. - Отчего вы так сияете, мадам?

- От радости. А вы, товарищ первокурсник, отчего унылы? Или с девушками не везет?

- Еще как везет! Отбою просто нет. Ей это неприятно.

- Неужели? А отчего ж грустны?

- От пресыщения, - говорю. - Омне анимал тристе пост коитум. Если вы не забыли латынь. Пренебрежительно фыркнув ("Именно, что анимал…"), она отходит отнести отнесла поднос, а возвращаясь, послает меня в нокаут:

- А меня заграницу посылают!

- Да?

- Да!

- Уж не в Париж ли?

- Париж от меня никуда не уйдет, - отвечает Света, сдувая с ложки пар. - А пока я и Алжиром вполне довольна… - Ты едешь на родину Камю?

- Не ожидал? Вот так-то!

- И можно узнать, кто тебя посылает?

- Не все ли равно? Государство.

- И в качестве кого?

- В качестве переводчицы.

- Надолго?

- На год.

- А как же твой супруг-пограничник?

- Что как? Он служит, и я отслужу. За год в Алжире знаешь, сколько заработаю? Вернусь, кооперативную квартиру куплю. А может, и машину. Он демобилизуется, а у нас уже все есть. Будем на своей машине к факу подъезжать. Не принесешь горчички? Вон на том столе… Я сходил, поставил перед ней горчицу, сложил посуду на поднос.

- Что ж, приятного аппетита… Но как тебе все это удалось?

- Надо жить уметь, мой мальчик. Я говорла… Будь своим героем. Воплощай интригу в жизнь.

- Но как? - Я снова сел. - Поделись уменьем.

- Тоже непротив за границу съездить?

- Допустим.

- Ха, - самодовольно усмехнулась Света. Дожевала кусок свиной печени. - Тут много факторов. Во-первых, репутация. Морально-политическое лицо должно быть безукоризненным. Ни пятнышка! В учебном плане тоже, но это не так уж важно. В группе у нас есть которые язык меня намного лучше знают. Но о том, чтобы рекомендовать их, вопрос даже не встал. У кого родственники за границей, у кого папа - художник-абстракционист, кто-то излишне экзистенциализмом увлекается, ну и тэдэ. А у меня все parfait! Даже происхождение не из служащих: из рабочего класса. Поэтому еду в Алжир я. Естественный отбор, понимаешь? - И она отправила в рот еще кусок, предварительно обмазав его горчицей.

- А исключенный муж?

- Что "муж"? Муж у меня в погранвойсках КГБ. С точки зрения администрации для меня это плюс. А его реабилитирует полностью. Подумаешь, роман писал когда-то! Кто же в юности не балуется!

- То есть, это все что нужно? Репутация?

- В принципе да. Есть и еще, конечно, кое-что.

- Что? Она усмехнулась. - Достоинством надо обладать. Не суетиться под клиентом.

- Что еще за клиент?

- Ну, так говорится… Рвения выказывать не надо. Особенно, когда вызывают на выездную комиссию. Спать с выездной комиссией тоже совсем не обязательно.

- Ну, это-то мне не грозит.

- По-моему, и заграница пока тебе не грозит, - снисходительно улыбнулась она. - Что тебе привезти оттуда, шариковую ручку?

- А ты вернешься?

- Из Алжира? Прежде чем задавать мне такие нескромные вопросы, - сказала Света Иванова, - дождитесь, молодой человек, когда меня будут оформлять в Париж.

- Смотрю, на серьезную карьеру вы нацелены, мадам.

- А я вообще женщина серьезная. Алжир только первая ступенька. Очень важная, конечно, но не последняя. Ты понимаешь? Я еще в ЮНЕСКО пробьюсь. Лет через пять. А то и в ООН. Не веришь?

- Чего ж не верить? верю. Молодым везде у нас дорога… И в этот момент, откинувшись на стуле, вижу, что с потолка на нас внимательно смотрит пара глаз. Прильнув к вентиляционной решетке - как раз над ними такой зарешеченный плафон… Я отвожу глаза. Мне не по себе. Слишком много тайн здесь окружает, и не только архитектурных… Мы отнесли свою посуду, поднялись на цокольный этаж. В главном коридоре Главного здания был час пик. Толпа обтекала нас, остановившихся.

- Суббота сегодня, - сказала Света.

- Суббота, - сказал я… - Ладно, что ж… Успехов!

- Подожди… Ты вечером свободен?

- А что?

- Соседка в город к любовнику съезжает. Вернется только в воскресенье вечером. У меня заначена бутылка "Блэк энд Уайт". И блок американских. Можно сейчас выйти в "гастроном", купить поесть и запереться… Как? Деньги есть, - добавила она. Я растерялся.

- Но, мадам… Ведь это адюльтер?

- Да брось, - взяла Света меня под руку, - не будь ребенком. Пошли картошки купим. И арбуз. Чего смеешься?

- Прагматичная ты все же женщина.

- Какая есть. Мне хотелось сказать ей что-нибудь язвительное на тему мадам Бовари, но в липово-медовых глазах светился столь откровенный огонь желанья, по-тютчевски угрюмый, что я испытал странное к ней уважение, и высвободился с мягкостью… - Прости, но я… Как это по-французски? Уже взят.

- Ах, вот как?

- Увы.

- И кем же? Недотрогой-сокурсницей? Из тех, что порывам страсти отдаются до пояса сверху?

- Докуда, я не знаю. У нас, - сказал я, - чисто интеллектуальные…

- Отмени!

- Не могу я. В другой раз? Как из двустволки, разрядились мне в упор ее глаза, после чего она круто повернулась и немедленно слилась с потоком.

* * *

Я поднялся к себе на 18-ый, открыл дверь блока, отпер комнату. Соседа не было. Я распахнул окно, чтобы выветрить тлетворную вонь, и вдруг - нежданно для себя - вскочил на подоконник. Стоял, придерживаясь кончиками пальцев, и сквозняк посвистывал в ушах, будто я из самолета выломился наружу. Резко и зябко блистала осиянная даль юго-западной окраины с подъемными кранами, а на асфальтовом дне подо мной беззвучно отъезжал автобусик, сновали человечки… Немо. В этой немоте и мой полет, если сейчас вдруг выброжусь, заглохнет, шлепнувшись негромко. Сбегутся человечки, полюбопытствуют и разбегутся. Труп юный увезет машина. И как не было меня - в этой Москве, в этой стране, на этом земном шаре. Я стоял, нарочно выпирая из оконного проема, коченел под порывами ветра, задувающего здесь, высоко над землей, и наполнялся абсурдной радостью бытия. Скажем скромнее - пребывания. Социально я был, есть и не смогу стать более нуля, но в тот момент мне было плевать на все мои невозможности, все искупала возможность просто жить, чисто животная - и я был благодарен Богу. Внезапный рывок втащил меня обратно. Я покатился в обнимку с вонючим Цыппо. Мы вскочили на ноги, взъерошенные оба.

- Ты чего? - пучился глаз. - Чего надумал? Уже до ручки дописался?

- С чего ты взял? Я шагнул мимо, сел на диван.

- Просто, - сказал я, - воздухом дышал… - Дышал он! Знаем мы таких! Сходил закрыл дверь, вынул бутылку из принесенного бумажного пакета, содрал фиолетовую станиоль.

- Будешь? Я помотал головой, как китайский болванчик. Стоящий на мраморной крышке буля - там, в Питере. Привезенный юным дедом из Манчжурии… Цыппо присосался к горлышку, запрокинулся, забулькал… кадык в воспаленно-красных пятнышках от мазохичного бритья несменяемым лезвием равномерно проталкивал внутрь "бормотуху". Даже было жалко человека. Имея деньги, неизменно пьет рублевую отраву.

Может быть, он просто давным-давно мутировался от этой дряни и ушел куда-то безвозвратно по ту сторону добра и зла? Отсосавшись, утерся, мазнув своим синюшным родимым пятном - или ожогом, я не знаю - по воспаленным губам.

- Самоубийца, - изрек он, - есть робкий убийца. Чезаре Павезе. Писатель-коммунист. Ясно?

- И чем он кончил, твой писатель-коммунист?

- Неважно, чем кончил итальянский наш товарищ, а важно, что перед тем верно сформулировал. Вынул из пакета кус "любительской", грамм этак на четыреста, ободрал целлофан и алчно впился. Зубки заплесневелые, но острые. Не сжевал - схавал.

- Убивать, - сказал, - на это у тебя кишочки тонкие. Другое дело голубком этак выпорхнуть. Ангелочком, да? Над бойней нашей парить? У-у, н-ненавижу! - Он снова присосался к горлышку.

- Если ненавидишь, почему не вытолкнул?

- Почему?

- Щелчка бы одного хватило. Он смотрел на меня помутневшими глазами, переживая толчок "бормотухи" в мозг, и родимое пятно расцветало на половине его физиономии. - В детстве, - сказал он, - голубей ловил, а после варил в немецкой каске. Один, ты понял? На свалке, в карьере заброшенном. Ты любишь свалки, Леша?

- В детстве я как-то больше по Эрмитажу околачивался, - ответил я. - Под шедеврами мирового искусства.

- А я люблю. - Он выпил и с аппетитом закусил. - Я, можно сказать, на свалке вырос. Чего молчишь? Прокомментируй. Скажи, к примеру: "Оно и видно, Виктор Иваныч!". Кроткий ты мой голубь! Бабы из бараков наших по ночам туда, на свалку, эмбрионов сбрасывали.

- Эмбрионов?

- Ну! - Разболтал что пил, словно это уже выпало в осадок, присосался снова. - Лишних, то есть, людей.

- В сюрреализм впадаете, Виктор Иванович…

- Э, мальчик мой, не знаешь жизни… Было! Кормить-то нечем, а закон, он аборт запрещал. Дура лэкс, сэд лэкс!? Сталину нужно было пушечное мясо. Раз, понял, упустил я голубка. Дай, думаю, сварю заместо эмбриошку. А внутренний, бля, голос меня подначивает: "Слабо, Витюша…" Ах, слабо? А я такой с детства, что вопреки себе иду. Наперерез. Взял и сварил.

- И ангелков уж в пищу не употреблял. Он не спеша, но с большой серьезностью сфокусировался на мне.

- Чего ты лыбишься? Как ебану сейчас бутылкой.

- Попробуй, - не вставая, отозвался я. - Тогда я тебя, гиена, сморчок, потрошитель ублюдков, возьму за шкирку и выброшу к ебеней матери! Ты осознал?! Цыппо размяк, расплылся в улыбке.

- Не мальчика, но мужа речь. Взрослеешь на глазах. Про гиену и прочее в памяти сохраню. Я, знаешь ли, злопамятный. Из зародыша в фрицевской каске Сверхчеловек родился. И он вас всех!..

Размахнулся и, обливая "бормотухой" себя и комнату, запустил бутылкой в квадрат заката. Огрызок колбасы туда же. Для забалдевшего метал он, кстати, метко: прямо по центру. После чего поднялся со стула, прямо в грязных ботинках влез на свою кровать и перевесился через подоконник. Проверить - куда попал. Потом и колено на подоконник поставил. Пинка достаточно… подумал я и во рту пересохло, как от неизвестного еще по силе вожделения. Я стоял на расстоянии броска от этой скорченной фигурки, отставившей стертый каблук, и, хотя сердце бухало в самом горле, спокойно собирал возможные на себя улики. Их не было. На восемнадцатом из лифта вышел я один, и в коридоре никого не встретил. Проблема будет в том, как выйти незамеченным, но тоже разрешимо - направо в пяти метрах черная лестница. Ни отпечатков, ни окурков. Что же до алиби, если дойдет до этого, то обеспечит мне его Бутков… или ростовчанка… Цыппо оглянулся вдруг, осклабился, и снова засмотрелся в пропасть. Н-ну? Давай же… окрикнул я себя. Но так и не смог вывести себя из ступора - выпустить до боли сжатый край стола. Цыппо заелозил задом, сполз и мешком повалился на свою кровать, которая, будучи сетчатой, стала его баюкать, распространяя вонь… - Суетятся людишки. Сбежались, ручонками машут, в небо тычут. Жаль, промахнулся. Но и пугнуть людишек тоже ведь приятно. Пусть знают, что под богом ходят. Ты, Лешечка, небось, жалеешь? Какой ведь упустил ты шанс: кувырк, и не было б Витюши. Другого к тебе бы подселили. Хорошего. Может быть, даже иностранца… Вот жизнь была бы, да? Нет, от Витюши не отделаться. Слабо тебе. Еще носочки Витюшкины способен в окно хуйнуть. Но не свыше. Не ботинки. Ботинки - нет…А если их носитель спит без задних ног? Может, меня пьяненького выбросишь? Ты посиди, подумай, поразмышляй, пообоняй, а Витюша покимарит. Ну, а проснусь живым, уж ты не обессудь: съем тебя я, мальчик-с-пальчик. Ням-ням! Хоть ты и сирота, мне говорят, Героя Совсоюза, но начинаешь мне надоедать… Анекдот про меня знаешь? Один людоед другого спрашивает: "Будешь с горл??" Он упоенно захрапел. Аденоиды, помимо всего прочего… Внезапно меня согнуло от боли под ложечкой. Я дотащился выключить верхний свет, потом повалился на правый бок, поджал колени. Всегда считал, что к боли маловосприимчив, но эта была невыносима, к тому же в ней было что-то по-настоящему опасное, как будто на жизнь мою руку поднимала. Я засучил ногами, сжал лицо. Так Мацек Цыбульский умирал в последней сцене, где на агонию работали не только свалка, уходящий поезд и полонез Огинского, но даже неожиданная задастость кумира моих отроческих. Или, скорей, бедрастость. Которой я завидовал, поскольку в этом подражать не мог. Но темные очки носил. Надевал их, вечерами выходя на Невский… Как его мне не хватает! Зачем я приехал в эту сточную Москву? Не называйся университет там именем Жданова, завтра же начал бы хлопотать о переводе. Дедушкино слово. Хлопотать. Невыносимо было слышать от боевого офицера, героя первой мировой. Пламенеющий крест Анны на груди и на эфесе, а после пирожки с лотка, клей с обоев, и хлопоты, хлопоты… Боже, как унизили. И в третьем колене продолжают… Когда боль отступила, я расстегнул ремень, выдернул из штанов и примотал себя за левую руку к гнутой никелированной трубе дивана в изголовье: Цыппо, конечно, в университетском плане имел в виду мое уничтожение, но все же, по пословице, береженого Бог… Тем более, что окно так и осталось распахнутым.

Назад Дальше