Льюис Клайв Настигнут Радостью - Льюис Клайв


Книга "Настигнут радостью" К.С.Льюиса (1898-1963), современного классика английской литературы и христианского мыслителя, это духовная автобиография, охватывающая его жизнь до обращения к Христу

Содержание:

  • Предуведомление 1

  • I. ПЕРВЫЕ ГОДЫ 1

  • II. КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ 4

  • III. МАУНТБРЭКЕН И КЭМПБЕЛЛ 7

  • VI. МИР РАСШИРЯЕТСЯ 9

  • V. ВОЗРОЖДЕНИЕ 11

  • VI. ЭЛИТА 13

  • VII. СВЕТ И ТЕНИ 15

  • VIII. ОСВОБОЖДЕНИЕ 18

  • IX. ВЕЛИКИЙ ПРИДИРА 20

  • X. БЛАГОСКЛОННОСТЬ СУДЬБЫ 22

  • XI. ИСПЫТАНИЕ 24

  • XII. ОРУЖИЕ И ДОБРАЯ ДРУЖБА 27

  • XIII. НОВЫЙ ВЗГЛЯД 29

  • XIV. ШАХ И МАТ 31

  • XV. НАЧАЛО 34

  • Примечания 36

Настигнут Радостью

Предуведомление

Настигнут радостью - нетерпелив как ветер.

Уордсворт

Эта книга написана отчасти для того, чтобы поведать о том, как я пришел от атеизма к христианству, отчасти же доя того, чтобы исправить некоторые неверные представления. Окажется ли она столь же важной для читателя, как для меня самого, зависит от того, приобщен ли он к тому, что я назвал "Радостью". Если это чувство кто- то и знал, рассказать о нем все-таки нужно, и я отваживаюсь писать о нем, поскольку не раз убеждался, что стоит человеку упомянуть о самых сокровенных и любимых переживаниях, как непременно найдется хотя бы один слушатель, который откликнется: "Как! Неужели и вы тоже?.. Я-то думал, я один такой".

Сейчас я хочу рассказать историю своего обращения; это не автобиография и уж ни в коем случае не "Исповедь", как у Августина, тем более - Руссо. Чем дальше продвигается повествование, тем очевиднее оно расходится с "нормальной" автобиографией: в первых главах приходится расстилать сеть как можно шире, чтобы к тому моменту, когда наступит духовный кризис, читатель уже знал, каким меня сделал опыт детства и отрочества. Завершив строительство фундамента, я перехожу к самой теме, выпуская все факты (важные для обычной биографии), которые не связаны с развитием личности. Невелика потеря, в любой известной мне автобиографии интереснее всего главы, посвященные первым годам жизни.

Боюсь, что мой рассказ выйдет удручающе личным; ничего подобного я прежде не писал и, скорее всего, не стану писать и впредь. Я постарался написать уже первую главу так, чтобы читатели, которым подобное чтение противопоказано, поняли сразу, во что их втягивают, закрыли книгу и не тратили время понапрасну.

I. ПЕРВЫЕ ГОДЫ

Я счастлив, но не очень защищен.
Мильтон

Я родился зимой 1898 в Белфасте, отец мой был юристом, мать - дочерью священника. У моих родителей, было только двое детей (оба - мальчики), причем я почти на три года младше брата. В нас соединились два очень разных рода. Мой отец первым в своей семье получил высшее образование: его дед был фермером в Уэльсе; его отец, самоучка, в молодости работал на заводе, потом эмигрировал в Ирландию и к концу жизни стал совладельцем фирмы "Макилвейн и Льюис", занимавшейся изготовлением паровых котлов и строительство пароходов, Моя мать, урожденная Гамильтон, принадлежала к роду священников, юристов и морских офицеров; ее предки со стороны матери, Уоррены, гордились происхождением от нормандского рыцаря, погребенного в Баттлском аббатстве.

Столь же разными, как и происхождение, были и характеры моих родителей. Родня отца - подлинные валлийцы, сентиментальные, страстные, склонные к риторике, легко поддающиеся и гневу и любви, они много смеялись, много плакали и совсем не умели быть счастливыми. Гамильтоны - более сдержанная порода, они ироничны, проницательны и в высшей степени одарены способностью к счастью; они направляются к нему прямиком, как опытный путешественник к лучшему месту в вагоне. С ранних лет я чувствовал огромную разницу между веселой и ровной лаской мамы и вечными приливами и отливами в настроениях отца. Пожалуй, прежде чем я сумел подобрать этому определение, во мне уже закрепилось некое недоверие, даже неприязнь к эмоциям - я видел, как они неуютны, тревожны и небезопасны.

По тем временам мои родители считались людьми "умными", начитанными. Мама получила степень бакалавра в Королевском Колледже (Белфаст), была очень способна к математике и незадолго до смерти сама начала обучать меня французскому и латыни. Она с жадностью набрасывалась на хорошие романы, и я думаю, что доставшиеся мне в наследство тома Толстого и Мередита купила именно она.

Вкусы отца заметно отличались от маминых: он увлекался риторикой и в молодости выступал в Англии с политическими речами; будь он "джентльменом с независимыми средствами", он бы, несомненно, избрал политическую карьеру. Если б не донкихотское чувство чести, он бы, пожалуй, мог преуспеть в парламенте, поскольку обладал многими из требовавшихся тогда качеств - внушительной внешностью, звучным голосом, подвижным умом, красноречием и отличной памятью. Отец любил политические романы Троллопа - как я теперь догадываюсь, прослеживая карьеру Финеаса Финна, он тешил собственные желания и мечты. Он увлекался поэзией, риторической и патетической - из всех пьес Шекспира он предпочитал "Ютслло". Ему нравились почти все юмористы, от Диккенса и до Джейкобса, и сам он был непревзойденным рассказчиком, одним из тех рассказчиков, которые поочередно перевоплощаются во всех своих персонажей. Как он радовался, когда ему выпадало посидеть часок - другой с братьями, обмениваясь "байками" (так в нашей семье почему - то называли анекдоты).

Ни отец, ни мама не любили тех книг, которые я предпочитал с того самого момента, как научился выбирать их сам. Их слуха не коснулся зов волшебного рога. В доме не водилось стихов Китса или Шелли, томик Колриджа, насколько мне известно, никто не раскрывал, так что родители не несут ответственности за то, что я вырос романтиком. Правда, отец почитал Теннисона, но как автора "Локсли холла"; я не услышал из его уст ни строчки из "Лотофагов" или "Смерти Артура". А мама, как мне говорили, и вовсе не любила стихи.

У меня были добрые родители, вкусная еда, садик, где я играл он казался мне огромным; было и еще два сокровища. Первое - это няня, Лиззи Эндикотт, в которой даже взыскательная детская память не обнаружит ничего, кроме доброты, веселья и здравомыслия. Тогда еще не додумались до "ученых бонн", и благодаря Лиззи мы проросли корнями в крестьянство графства Даун и мир для нас не разделился на социальные слои. Благодаря все ей же я на всю жизнь избавлен от распространенного предрассудка - отождествления манер и сущности. С младенчества я твердо знал, что есть шутки, которыми можно поделиться с Лиззи, но которые совершенно неуместны в гостиной; и столь же твердо я знал, что Лиззи - очень хорошая.

Вторым подарком судьбы я назову брата. Он был тремя годами старше, но никогда не вел себя как "большой", мы рано сделались товарищами, даже союзниками, хотя похожи не были. Это заметно и по нашим первым рисункам (не помню времени, когда мы не рисовали). Из - под кисти брата выходили поезда, корабли, я же (если только не брался ему подражать) создавал то, что мы называли "одетыми зверюшками", то есть человекообразных животных. Брат рано перешел от рисования к сочинительству; его первое произведение называлось "Юный раджа". Так он присвоил себе Индию, а моим уделом стала сказочная страна Зверюшек. От первых шести лет моей жизни, о которых я веду рассказ, рисунков не сохранилось, но я сберег множество картинок, нарисованных ненамного позже. Мне кажется, они подтверждают, что здесь я был способнее брата: я рано научился изображать движение - фигурки действительно бега - ли и сражались, и с перспективой у меня все было в порядке. Но ни у меня, ни у брата не найдется ни единого рисунка, ни единой черты, вдохновленной порывом к красоте, сколь угодно примитивной. Здесь есть юмор, движение, изобретательность, но нет потребности в форме и строе. И к природе мы равнодушны до слепоты. Деревья торчат, точно клоки шерсти, насаженные на спицы, - можно подумать, мы не видели листьев в том самом саду, где проводили каждый день. Теперь я понимаю, что "чувство прекрасного" вообще обошло стороной наше детство. На стенах нашего дома висели картины, но ни одна из них нас не привлекала, и, по совести говоря, ни одна того не заслуживала. В окрестностях не было красивых домов, и мы не подозревали, что дом может быть красивым.

Мои первые эстетические впечатления нельзя назвать эстетическими в точном смысле слова, поскольку они не были связаны с восприятием формы и с самого начала страдали неизлечимым романтизмом. Однажды, на заре времен, брат принес в детскую крышку от жестянки из - под печенья, которую он выложил мхом и разукрасил ветками и цветами, превратив то ли в игрушечный садик, то ли в лес. Так я впервые встретился с красотой. Настоящий сад не давал мне того, что дал игрушечный. Только тогда я почувствовал природу - не склад красок и форм, но прохладную, свежую, влажную, изобильную Природу. Вряд ли я понял все это сразу, но в воспоминаниях этот садик стал бесконечно важным, и, пока я живу, даже рай представляется мне похожим на игрушечный сад брата.

Еще мы любили "зеленые горы", то есть приземистую линию холмов Каслри, которую видели из окна детской. Они были не так уж далеко, но для ребенка казались недостижимыми, и, глядя на них, я испытывал тот порыв, то стремление вдаль, которое, к добру или худу, превратило меня в рыцаря Голубого Цветка прежде, чем мне сравнялось шесть лет.

Эстетических впечатлений было мало, а религиозных не было вовсе. Кое - кто из моих читателей решил, что меня воспитали строгие пуритане, - ничего подобного! Меня учили самым обычным вещам, в том числе - повседневным молитвам, и в урочное время водили в церковь. Я воспринимал все это покорно и без малейшего интереса. Моего отца отнюдь нельзя считать образцовым пуританином; более того, с точки зрения Ирландии девятнадцатого века он принадлежал скорее к "высокой церкви". Его отношения с религией, как и с поэзией, полностью противоречат тем отношениям, которые со временем сложились у меня. Отец с наслаждением впитывал обаяние традиции, древнего языка Библии и молитвенника; у меня этот вкус развился гораздо позднее и с трудом. Зато мало нашлось бы равных отцу по уму и образованию людей, которых столь же мало волновала бы метафизика. Не знаю, во что верила мама.

Мое детство никак не отмечено духовным опытом, в нем не было паже пищи для воображения, кроме игрушечного садика и Зеленых холмов. В моей памяти ранние годы сохранились как пора бытового, заурядного, прозаического счастья, они не пронзают меня мучительной ностальгией, с какой я вспоминаю куда менее благополучное отрочество. Тоскую я не о надежном счастье, а о внезапных мгновениях радости.

В том детском блаженстве был лишь один темный уголок. С младенчества меня мучили страшные сны. Это часто бывает с детьми, и все же странно, что в детстве, когда тебя лелеют и оберегают, может открыться окошечко в ад. Я различал два вида кошмаров - с призраками и с насекомыми. Особенно пугали насекомые, в те годы я предпочел бы повстречать привидение, чем паука. Даже сегодня этот страх кажется мне вполне естественным и оправданным. Оуэн Барфилд как - то сказал мне: "Насекомые так противны оттого, что у них весь механизм снаружи, словно у локомотива". Да, дело именно в механизме. Эти угловатые сочленения, дерганый шаг, скрипучий металлический скрежет похожи на оживающую машину или, хуже того, на жизнь, выродившуюся в механизм. К тому же муравейник и пчелиный рой воплощают те два состояния, которых больше всего страшится человечество - власть коллектива и власть женщин. Стоит отметить один случай, связанный с этой фобией. Много лет спустя, уже подростком, я прочел книгу Луббока "Пчелы, осы и муравьи" и на какое - то время всерьез, по - научному заинтересовался насекомыми. Другие занятия вскоре отвлекли меня, но за "энтомологический" период я практически избавился от своих страхов. Думаю, что подлинный, объективный интерес и должен приводить к такому катарсису.

Наверное, психологи не согласятся признать, что причиной кошмаров была отвратительная картинка в детской книжке, но так считали в те простодушные времена. Мальчик - с-пальчик забрался на поганку, а снизу ему грозил усатый жук, заметно превосходивший его ростом. Это страшно само по себе, но хуже другое: усы у жука были сделаны из полосочек картона, отделявшихся от страницы и поднимавшихся вертикально вверх. С помощью какого - то дьявольского устройства на обратной стороне картинки усы приводили в движение, они распахивались и защелкивались, точно ножницы - клип - клап - клип! Я и сейчас, когда пишу, вижу их перед собой. Не понимаю, как могла наша разумная мама допустить к нам такую гадость. А может, сама эта книга - порождение моего кошмара? Нет, кажется, она все - таки была.

В 1905 году, когда мне исполнилось семь лет, произошла первая великая перемена в моей жизни: мы переехали в Новый Дом. Отец, по - видимому, преуспевал и потому решил покинуть коттедж, в котором я родился, и выстроить дом подальше от города. "Новый дом", как мы долго его называли, был очень велик даже по моим нынешним меркам; ребенку он казался чуть ли не целым городом. Надуть отца ничего не стоило, и строители бессовестно его обманывали: канализация никуда не годилась, все камины дымили, в комнатах гулял сквозняк. Но все это детям не важно; зато переезд расширил фон нашей жизни. Новый Дом превратился в одного из персонажей моей истории. Я воспитан его бесконечными коридорами, пустыми, залитыми солнцем комнатами, чердачной тишиной и исследованными в одиночестве кладовыми, отдаленным ворчанием кранов и труб, ветром, гудящим под крышей. Все это - и еще книги - составляло мою жизнь. Отец скупал все книги подряд, и они оседали в Новом Доме. Книги в кабинете, книги в гостиной, книги в гардеробной, книги в два ряда в огромном шкафу на лестнице, книги в спальне, книги, сложенные на чердаке доходившими мне до плеча стопками; всевозможные книги, отражавшие увлечения моих родителей, пригодные для чтения и непригодные, подходящие для ребенка и абсолютно недопустимые. Мне ничего не запрещали. Бесконечными дождливыми вечерами я всегда мог найти новую книгу; так человек, гуляющий в поле, непременно наткнется на новый цветок. Хотел бы я знать, где же таились эти книги до нашего переезда в Новый Дом? Я впервые задумался над этой загадкой сейчас, когда писал, и ответ мне неизвестен. За порогом Нового Дома открывался тот самый вид, ради которого, конечно, отец и выбрал это место. Открывая дверь, мы видели бескрайние поля, простиравшиеся по направлению к гавани Белфаста, и далее - вытянутую цепь прибрежных гор: Дивис, Колин, Кейв Хилл. В те далекие дни Британия была всемирным купцом и посредником, и гавань постоянно наполнялась кораблями. Порт притягивал нас, мальчишек, брата - в особенности, и даже сейчас ночной гудок парохода словно по волшебству возвращает меня в детство. Позади дома виднелись Голивудские горы, ниже, зеленее и доступнее прибрежных, но тогда они меня не интересовали. Меня манил только северо - запад, бесконечный летний закат, когда солнце уходит за голубые хребты и грачи тянутся к дому. В том пейзаже и свершились первые роковые перемены.

Прежде всего, брата отправили в закрытую английскую школу, и я на большую часть года остался один. Я хорошо помню свой восторг, когда брат возвращался домой, но почему - то не помню, как горевал при его отъезде. Изменения в жизни брата никак не отразились на наших отношениях. Меня пока учили дома: мама - французскому и латыни, всему остальному - гувернантка Анни Харпер. Почему - то я боялся этой кроткой маленькой женщины; теперь я вижу, что был к ней несправедлив. Анни принадлежала к пресвитерианской церкви, и от нее, между диктантом и арифметической задачей, я услышал проповедь, впервые открывшую мне реальность иного мира, но тогда это значило для меня гораздо меньше, чем события повседневной жизни, которая, судя по моим воспоминанием, становилась все более одинокой. Возможностей для общения хватало - родители, живший вместе с нами дедушка Льюис (он, правда, преждевременно состарился и оглох), служанки и старый попивающий садовник. Помнится, именно тогда я сделался невыносимым болтуном. Но я всегда мог обрести уединение в доме или в саду. К тому времени я научился читать и писать, и мне было чем заняться.

Я начал писать из - за своей неуклюжести, от которой всегда страдал. Мы с братом унаследовали от отца физический изъян: у всех нас большой палец состоит только из одного сустава. Нижний сустав (тот, что ближе к ладони) вроде бы есть, но это - фикция, согнуть его мы не можем. Во всяком случае, по той или иной причине, я от рождения не способен ничего делать руками. Я хорошо управлялся с ручкой и карандашом и до сих пор не хуже других повязываю галстук, но с запонкой мне не сладить, не по руке мне и отвертка, ружье или клюшка. Именно это побудило меня писать. Я мечтал создавать вещи, корабли, машины, дома. Я перепортил все ножницы в доме, извел картон - и в слезах признал свое поражение. Оставалось одно - сочинять истории. Я и не подозревал, в какой волшебный мир я вхожу; ведь со сказочным замком можно сделать много такого, чего никогда не добьешься от картонного замка.

Вскоре я получил в собственность одну из мансард и там оборудовал себе "кабинет", повесив на стены свои рисунки и иллюстрации из пестрых рождественских журналов. Туда я перенес чернильницу и ручку, краски и рукописи. Здесь - Ужели есть счастливейший удел, чем наслажденье радостным досугом? - Здесь я с величайшим наслаждением написал и раскрасил свои первые книги. В них я старался совместить оба своих литературных пристрастия, "одетых зверюшек" и "рыцарей в доспехах", и потому писал об отважном мышонке и кролике, который выезжал верхом, во всеоружии на смертный бой с котом - великаном. Однако во мне уже пробудился дух систематизатора, в свое время заставивший Троллопа так тщательно обустраивать Барсетшир. На каникулах мы с братом играли в современную страну зверюшек, поскольку брату требовались поезда и пароходы. Средневековая страна, о которой я писал, была той же самой, но в иное, древнее время, и эти два периода мы скрупулезно соединяли. Так, от литературы перейдя к историографии, я принялся за подробную летопись Страны Зверюшек. Сохранилось несколько ранних вариантов, но довести труд до конца я так и не сумел; нелегко заполнить событиями столетия, когда единственный источник - твоя фантазия. Зато одной подробностью своей работы я горжусь до сих пор: все похождения рыцарей, описанные в моих романах, я лишь слегка затрагивал, предупреждая читателей, что это, скорее всего, "просто легенда". Бог весть, откуда я узнал, что историк должен критически относиться к эпосу.

Дальше