Льюис Клайв Настигнут Радостью - Льюис Клайв 12 стр.


Хотя эти горы приземисты, с них открывается вид во все стороны. Поднимитесь на северо - восточный склон, там, где холмы начинают переходить в Голивудские горы. Сверху видна вся гавань. Побережье уходит резко на север и скрывается из глаз, а на юге холмы низенькие, смиренные. Между ними уходит в море коса, и в ясный день можно даже издалека разглядеть призрачные очертания Шотландии. Идем на юго - запад. Встаньте у одинокого коттеджа - он за - метен от нашего дома, все называют его Хижиной Пастуха, хотя в этих местах пастухов нет. Отсюда виден вест. пригород. Гавань и море скрыты холмами, через которые вы только что перевалили, оставшаяся на виду часть моря может показаться внутренним озером. Вот теперь вы увидите великий контраст, границу, что разделяет и соединяет Нифлайм и Асгард, Британию и Логрис, Хондрамит и Харандру, воздух и эфир, нижний мир и высший. Отсюда мы увидим горы Антрима, обычно - как единую серо - голубую массу, лишь в ясный солнечный день можно различить зеленый склон, линия которого обрывается чуть дальше, чем на полпути к вершине, и голую отвесную скалу, которая увенчивает гору. Это - великая красота, но в тот же миг, стоя все там же, вы разглядите совсем другую и более желанную сердцу красоту - солнечные зайчики, траву и росу, кукареканье петухов и покряхтывание уток. Между тем миром и этим, прямо у ваших ног, с плоского дна большой долины поднимается чащоба заводских труб, гигантские краны, все в тумане, - Белфаст. Там шумно, там скрежещут и повизгивают трамваи, цокают копыта па неровной мостовой и все покрывает неутомимый стук и грохот корабельных доков. Поскольку мы слышали это. всю свою жизнь, шум не губил тишину гор, он даже усиливал, подчеркивая, усугубляя контраст. Завтра в этот "шум и суету", в ненавистную контору вернется бедняга Артур - изредка он получал отгул, и тогда даже в будний день мы могли подняться вместе в горы. Там, внизу, босоногие нищенки, пьяницы, вываливающиеся из "винной лавки" - так мерзко называется в Ирландии милый английский "паб", - измученные, заезженные городские лошади, крепко поджавшие губы богатейки - там весь мир, который Альберих вызвал к жизни, когда проклял любовь и сковал из золота кольцо.

Пойдем дальше - через два поля, через долину и на другой холм. Отсюда, поглядев на юг, и немного к востоку вы увидите совсем иной мир - и тогда упрекайте меня за романтизм, если хотите. Вот он (можно ли этому сопротивляться?), вот путь за пределы мира, земля обетованная, земля разбитых и исцеленных сердец. Это огромная долина, а по ту сторону - гора Мори.

Средняя дочь кузена Квартуса, "Валькирия", впервые объяснила мне, с чем можно сравнить эту долину. Вы сумеете представить ее себе в миниатюре, если возьмете несколько картофелин среднего размера и выложите их одним (только одним!) ровным слоем на дно коробки. Засыпьте их землей, так, чтобы картофелины уже Нельзя было различить, но форма их еще угадывалась; расщелины между ними будут соответствовать провалам в почве. А теперь увеличивайте свою коробку до тех пор, пока зазоры между картофелинами не вместят каждый свою речуштку и свои заросли. Остается только пестро раскрасить все это - заплаты маленьких полей (акр - другой, не больше) с обычным набором - зеленая трава, желтые колосья, черная пахота. Вот вам долина Даун. Правда, долиной её сочтет только великан - для него вся эта земля (наши картофелины) будет на одном уровне, только ходить неудобно, все равно что по рассыпанному гороху. А коттеджи, не забудьте, белые - все пространство изукрашено белыми точками, они светятся в долине, играют, словно морская пена под легким летним бризом, И дороги белые, их еще не покрыли асфальтом. Среди множества равных холмов - демократов эти дороги пробивались во всех направлениях, то исчезая, то появляясь вновь. Солнце здесь не такое жесткое, как в Англии, бледнее, ласковее. Края облаков стерты, размыты и влажно блестят, все почти утратило вещественность. Далеко - далеко - вы едва видите, вы только знаете, что они там, - горы, крутые, крепко сбитые, с четкой вершиной. Они совсем другие, чем те холмы и домики, среди которых мы стоим. Порой они кажутся голубыми, порой - лиловыми, а еще чаще - прозрачными, словно сам воздух сгустился и принял форму горы, и за ними можно увидеть отсвет невидимого моря.

К счастью, у отца не было машины, зато меня иногда брали на автомобильную прогулку приятели. Так удалось мне побывать в этой тайной дали столько раз, чтобы с ней связывались воспоминания, а не просто смутная тяга, хотя в обычные дни эти горы были для меня так же недосягаемы, как Луна. Слава Богу, я не мог в любой миг отправиться куда вздумается. Я измерял расстояние человеческой мерой - шагами, а не усилиями чуждого моему телу мотора. Я не лишился пространства, я обрел несметные сокровища. Современный транспорт ужасен - он и вправду, как хвалится, "уничтожает расстояние", один из величайших данных нам Богом даров. В вульгарном упоении скоростью мальчишка проезжает сто миль и ни от чего не освобождается, ни к чему не приходит - а для его деда десять миль были бы путешествием, приключением, быть может - паломничеством. Если уж человек так ненавидит пространство, чего бы ему сразу не улечься в гроб? Там ему будет достаточно тесно.

Все это я любил еще прежде, чем встретил Артура, и все это разделил с ним, А он научил меня видеть Уют, он научил меня, к примеру, ценить обыкновенные овощи, все назначение которых - кастрюля. Он видел колдовство в капусте, и был прав. Он прерывал мое созерцание горизонта и показывал дыру в изгороди, сквозь которую виднелся одинокий фермерский домик. В кухонную дверь пробирался серый кот; возвращалась из хлева, покормив свиней, усталая старая хозяйка, с согбенной спиной, добрым морщинистым лицом. Особенно мы любили, когда уют и романтика встречались, когда маленький огород взбирался в гору посреди обнаженной породы, когда слева мы видели мерцающее при луне озеро, а справа - добросовестно дымящую трубу и освещенные окна дома, чьи обитатели уже ложились спать.

На континенте продолжалась неумелая резня Первой мировой. Я уже понимал, что война затянется, я успею достичь призывного возраста; и вынужден был выбирать, в отличие от английских мальчиков, которых принуждал закон, - в Ирландии служба добровольная. Я выбрал службу - тут нечем особо гордиться, мне просто казалось, что это дает мне право хотя бы до поры до времени не вспоминать о войне. Артур не мог служить из - за больного сердца. Кому - нибудь может показаться неправдоподобным или бесстыдным мое нежелание думать о войне; могут сказать, что я бежал от реальности. Я же попросту заключил с этой реальностью сделку, я назначил ей встречу, я мысленно сказал своей стране: "Вот когда ты меня получишь, и не раньше. Убей меня в своих войнах, если так надо, а пока я буду жить своей жизнью. Тело отдам тебе, но не душу. Я готов сражаться, но не стану читать в газетах сводки о сражениях". Если вам нужны оправдания, я напомню, что мальчишка, выросший в закрытой школе, привыкает не думать о будущем - если мысль о надвигающемся семестре проникнет в каникулы, он просто погибнет от отчаяния. К тому же Гамильтон во мне всегда готов был остерегаться Льюиса - я слишком хорошо знал, как изматывают душу размышления о будущем.

Даже если я был прав в своем решении, происходило оно от не слишком приятных качеств моего характера. И все же я рад, что не растратил силы и время на чтение газет и лицемерные разговоры о войне. Какой смысл читать сообщения с поля боя без всякого понимания, без карт, не говоря уж о том, что они искажены прежде, чем достигли штаба армии, вновь искажены самим штабом, приукрашены журналистами - да что там, уже завтра они, чего доброго, будут опровергнуты. Какой смысл понапрасну надеяться и страшиться! Даже в мирное время не стоит уговаривать школьников, чтобы они читали газеты. Прежде чем они закончат школу, почти все, что было там написано за эти годы, окажется ложным - ложные факты, неверные толкования, неточная интонация; да и то, что останется, уже не будет иметь ни малейшего значения. Значит, придется менять точку зрения и, скорее всего, у читателя разовьется дешевый вкус к сенсациям, он будет поспешно пролистывать газету, чтобы узнать, какая еще голливудская актриса подала на развод, как сошел с рельсов поезд во Франции и что за близняшки - четверня родились в Новой Зеландии.

Я жил теперь лучше, чем в прежние годы: начало занятий перестало быть для меня мукой, но осталась радость возвращения домой в конце семестра. Сами каникулы становились все интереснее. Наши взрослые кузины Маунтбрэкен уже не были столь безнадежно взрослыми: старшие движутся нам навстречу, и с годами разница в возрасте уничтожается. Было много веселых вечеров, хороших бесед.

Я нашел еще людей, кроме Артура, которые любили те же книги. Отвратительные "общественные обязанности" - танцы - кончились, отец разрешил мне больше на них не ходить. Остались только приятные вечера в кругу людей, которые все были друг другу старыми друзьями, или старыми соседями, или бывшими одноклассниками (особенно женщины). Мне неловко рассказывать о них, я говорю только о Маунтбрэкенах, потому что без них я не сумею рассказать свою жизнь. Хвалить своих друзей - назойливо и самодовольно. Я не расскажу вам ни о Дженни и ее матери, ни о Билле и его жене. Провинциальное, пригородное общество обычно рисуют черными или серыми красками. Неправда. В том обществе никак не меньше доброты, ума, изящества и вкуса, чем в любом другом.

Дома продолжалось отчуждение - и внешнее дружелюбие. После каждого семестра у Кёрка мои мысли и слова становились чуточку яснее, и отцу все труднее было говорить со мной. Я был слишком молод, чтобы видеть в отце и положительную сторону, чтобы различить плодотворность, благородство, остроту его ума на фоне слепящей ясности Кёрка. Со всей жестокостью юности я раздражался именно теми свойствами отца, которые в других стариках мне по - том казались милыми чудачествами. Как часто мы не могли понять друг друга! Однажды я получил письмо от брата - отец захотел его прочесть. Ему не понравились какие - то слова об одном из наших знакомых. Я заметил, что брат писал не отцу. "Вздор, - ответил он. - Он ведь знал, что ты покажешь мне это письмо, он рассчитывал, что ты мне его покажешь". Я - то понимал, что брат надеялся (и зря), что мне удастся прочесть его письмо в одиночестве. Но отец этого просто не понимал - он не отнимал у нас право на личную жизнь, он просто не догадывался, что она у нас есть.

Эти отношения с отцом были причиной (хотя не оправданием) одного из худших поступков моей жизни. Я отправился на конфирмацию и причастился, совершенно не веря в Бога, то есть вкусил Его плоть себе на погибель. Как говорит Джонсон, если у человека не осталось мужества, его покинут и вес другие добродетели. Из трусости я лгал, из трусости совершил кощунство. Я не ведал и не мог ведать, что творил, по ведь знал же, что притворяюсь в самом серьезном деле. Но я не мог объяснить отцу свои взгляды. Он не уничтожил бы меня, как верующий викторианский отец, он был бы сама доброта, он захотел бы "все это обсудить", но я не сумел бы объяснить ему, что я думаю, я туг же сбился бы, а из его многословного ответа, из всех цитат, анекдотов, воспоминаний, которые обрушились бы на меня, я услышал бы то самое, чего совсем не ценил: о красоте христианства, о традиции, чувстве, упорядоченной жизни. Когда я отверг бы этот довод, он бы разгневался, а я бы тихонько огрызался. Заведя этот разговор, я потом не смог бы от него избавиться, Конечно, мне следовало спокойно встретить эту опасность, а не идти к причастию. Но я струсил. Сирийскому военачальнику разрешено было преклонять колени в храме Риммона. Я, как и многие другие, преклонил колени в храме истинного Бога, считая Его Риммоном.

Вечером и в выходные дни я был прикован к отцу - это осложняло жизнь, потому что в эти часы был свободен Артур. В будни я был, слава Богу, одинок. Со мной был только Тим, которого мне следовало упомянуть гораздо раньше. Тим - это наш пес. Наверное, он поставил рекорд по долголетию среди ирландских терьеров - он уже был у нас, когда я отправился к Старику, а умер только в 1922. Правда, Тим не всегда разделял мое общество, мы уже давно пришли к соглашению, что он не станет сопровождать меня на прогулку - я ходил слишком далеко для этого валика, или даже бочки на четырех лапах. К тому же там могли повстречаться чужие собаки - Тим отнюдь не был трусом, я видал, как он яростно сражался на собственной территории, но чужих собак он просто терпеть не мог. В те времена, когда он еще выходил на прогулки, едва завидев собаку, он тут же исчезал за ближайшей изгородью и выныривал через сотню ярдов. Он был щенком, когда мы отправились в школу, и, быть может, его неприязнь к собакам сформировалась под влиянием нашей неприязни к сверстникам. Теперь мы с ним были не столько хозяином и псом, сколько двумя постояльцами одной гостиницы. Каждый день мы встречались, проводили вместе какую - то часть дня и с полным уважением друг к другу расходились по своим делам. Кажется, у него тоже был друг по соседству, рыжий сеттер, почтенный пес средних лет. Он, наверное, хорошо влиял на Тима - бедняга Тим был самым неаккуратным, непослушным и недисциплинированным из известных мне четвероногих, он никогда не слушался, в лучшем случае милостиво соглашался с вами.

Я с наслаждением проводил долгие дни в пустом доме за работой, Я читал романтиков. В те времена я был смиренным читателем - потом я уже не мог обрести это ценное свойство. Если какие - то стихи мне не нравились, я не говорил, что они плохие, я думал, что просто устал или не настроился. Длинноты "Эндимиона" я приписывал своему невниманию. Я пытался - правда, безуспешно - полюбить "обморочность" Китса. Почему - то я считал (почему - теперь уж не вспомнить), что Шелли выше Китса, и очень огорчался, что нравится он мне меньше. Больше всего я любил Уильяма Морриса. Сперва я набрел на цитаты из него в книгах но норвежской мифологии, так я добрался до "Сигурда Вольсунга". Правда, мне не все в нем нравилось, как я ни вчитывался, - теперь я понимаю, что ритм его стихов не насыщал моего слуха. Но в книжном шкафу Артура я нашел "Колодец на краю света". Посмотрел - пролистал оглавление - нырнул - и вынырнул только на следующий день, чтобы помчаться в город и купить эту книгу. Как большинство новых путей, это был забытый старый путь - "рыцари в доспехах" возвращались из раннего детства. После этого я читал подряд всего Морриса - "Язона", "Земной рай", прозу. Внезапно, даже с некоторым чувством вины, я ощутил, что само начертание имени УИЛЬЯМ МОРРИС действует на меня столь же зачаровывающе, как прежде ВАГНЕР.

Артур научил меня любить самое тело книг. Мы с братом всегда уважали книгу, но мы не смели хватать страницы жирными пальцами или небрежно их перелистывать, загибая уголки. Артур не просто уважал книги - он был в них влюблен и передал эту любовь мне. Я научился наслаждаться обликом страницы, прикосновением к бумаге, ее запахом, шелестом страниц - у каждой книги свой. Тут я впервые заметил изъян в Кёрке - своими крепкими руками садовника он хватал мои новенькие издания классиков, до отказа перегибал корешок, оставлял пометки на каждой странице.

- Помню, - подтвердил отец, - это единственный недостаток старого Придиры.

Большой недостаток, - заметил я,

- Почти непростительный, - откликнулся отец.

XI. ИСПЫТАНИЕ

Чем выше прилив, тем ближе отлив.
Сэр Олдингер

Теперь я должен выправить хронологию в истории Радости, вернувшейся ко мне на высоких волнах вагнеровской музыки и норвежской мифологии.

Первоначальное увлечение Валгаллой и валькириями стало перерастать в научный интерес. Я зашел так далеко, как только мог без знания древнегерманских языков. Я мог бы сдать серьезный экзамен и презирал выскочек, путавших поздние саги с классическими, прозаическую Эдду - со стихотворной или, того смешнее, Эдду и саги. Я знал строение эддического космоса, я знал, как устроен Асгард и кто в нем живет. И очень долго я не замечал, что все это не имеет ничего общего с изначальной Радостью. Я нагромождал подробность на подробность, приближаясь к той минуте, когда буду знать больше, а радоваться меньше. Я построил храм - и увидел, что божество покинуло его. Я уже не испытывал того наслаждения. Разумеется, я этого не понимал, я видел только, что не получаю прежнего восторга. Как Уордсворт, я оплакивал "ушедшую славу".

Я сжал зубы и решил во что бы то ни стало добиться прежней Радости - и вновь обнаружил, что бессилен. Я забыл песенку, которая могла приманить райскую птицу. Как я был слеп! Ведь все это время я вспоминал ту особенную утреннюю прогулку по горам, покрытым белым туманом, когда я полной чашей черпал утраченную ныне Радость. Дома лежал только что прибывший рождественский подарок отца - два тома "Кольца" ("Золото Рейна" и "Валькирии"). Предвкушение ожидавшего меня чтения, холод и одиночество холмов, капли влаги на каждой ветке и отдаленный шум скрывшегося из виду города - все вместе порождало желание (оно же было и наслаждением), истому, окутавшую не только разум, но и все тело. Теперь я вспоминал эту прогулку. Мне казалось, что тогда я вкусил райскую Радость - о, если б только вернуть этот миг! Я никак не мог понять, что воспоминание об этой прогулке само по себе тоже было Радостью. Конечно, это было тягой и памятью, а не обладанием, но ведь и то чувство, которое я переживал на прогулке, тоже было желанием, и обладанием его можно назвать только в том смысле, что само желание было желанным, оно и было самым полным обладанием, какое нам доступно на земле. По самой своей сути Радость стирает границу между обладанием и мечтой. Обладать - значит хотеть, хотеть - то же самое, что обладать. Я жаждал, чтобы меня пронзило то же острие, и миг этой жажды был свершением.

Желанное, прежде отождествлявшееся с Валгаллой, теперь скрывалось за неким моментом из прошлого, но я не узнавал его, потому что как идолопоклонник и ритуалист требовал, чтобы божество явилось в тот храм, который я для него возвел, не сознавая, что ему нужно лишь созидание храма, а не завершенное здание. Кажется, Уордсворт всю жизнь не мог избавиться от этой ошибки. Я убежден, что тоска по утраченному видению, которой пронизана "Прелюдия", и есть такое же видение - но поэт не сумел его признать.

Мне не кажется кощунственным сопоставлять мое заблуждение с ошибкой тех женщин, которых Ангел у Гроба упрекнул: "Что ищете Живого между мертвыми? Его здесь нет, Он воскрес". Конечно, я сравниваю малое с бесконечно великим, но ведь и солнце отражается в капле росы. Эта параллель с солнцем и его отражением вполне точна, поскольку сходство между христианским опытом и жизнью воображения кажется мне отнюдь не случайным, Я полагаю, что все вещи, каждая по - своему, отражают небесную истину, и наше воображение - не худшее из зеркал. Да, именно "отражает". Воображение, на низшей его ступени, не ведет к высшей духовной жизни Т. е. в силу собственной своей природы Господь может использовать его для такой подготовки, - оно отражает. В моей душе оно не сочеталось ни с верой, ни даже с этикой, оно не сделало меня лучше или хотя б мудрее. И все же в нем отражалась истина, пройдя через множество искажений.

Назад Дальше