А. М. Панченко - один из ведущих специалистов по русской истории и литературе "переходного периода" (XVII в.). Выпускник Карлова Университета в Праге, он начал как специалист по чешской литературе (книга "Чешско-русские литературные связи XVI–XVII вв."), но впоследствии сосредоточил свои исследования на одной из наиболее бурных эпох в истории древнерусской истории и культуры - "бунташном" XVII веке. Его исследования одной из самых бурных эпох в истории древне–русской истории и культуры - "бунташного" XVII века - стали классическими - это монографии "Русская стихотворная культура XVII века" и "Русская культура в канун Петровских реформ".
В соавторстве с Д. С. Лихачевым А. М. Панченко написал ставшую классической книгу ""Смеховой мир" Древней Руси", положившую начало изучению русской "смеховой" культуры средних веков.
Его статьи по истории православия, о русской смеховой культуре, юродстве, писательских типах в разные эпохи и многом другом - образцы традиционного литературно-исторического метода, обогащенного семиотическим подходом.
Работы, представленные в данном сборнике, основаны на широком культурологическом подходе, сочетающем блестящее знание материала эпохи, точность анализа и живой, яркий стиль изложения. A. M. Панченко изучает русскую культуру как живое целое, основанное на "топосах" - ее основополагающих ориентирах. Именно это делает работы ученого необыкновенно важными и актуальными как для академической науки, так и для русского культурного сознания. Книга предназначена для специалистов–филологов и историков, а также для всех, интересующихся историей русской культуры.
Содержание:
О КНИГЕ А. М. ПАНЧЕНКО 1
РУССКАЯ КУЛЬТУРА - В КАНУН - ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 1
О русской литературе 61
Из истории - русской души 69
Мифологемы русской истории 86
БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА 96
ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ 97
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ 97
Примечания 100
О КНИГЕ А. М. ПАНЧЕНКО
Чего нет в этой книге?
В этой книге нет слишком, к сожалению, частой и не всегда чистой филологической болтовни, когда та или иная даже дельная мысль тонет в потоке необязательных словес, действительно могущих посеять сомнение: не пустое ли место так называемые литературоведение и культурология, раз они допускают возможность такого количества общих мест.
С другой стороны, нет в этой книге и ложной - пугающей - глубокомысленности и теоретичности. Хотя и в этом случае обычно сопровождающая такое якобы глубокомыслие терминологическая перегруженность, часто произвольная или даже просто к случаю произведенная, лишь прикрывает те же общие места и скрывает отсутствие мысли.
Что есть в этой книге?
Книга А. М. Панченко содержит работы, во–первых, специальные, потому что они представляют специальное исследование строго определенных проблем, будь то русский стих XVII века или русская культура в эпоху петровских перемен. В то же время они специальны отнюдь не потому, что адресованы узким специалистам. В данном случае специализированность предполагает лишь то, что автор полно, дотошно, исчерпывающе, специально изучил проблему, но умеет погрузить в нее любого читателя, в том числе и совсем не "специализированного".
В книге действительно нет так называемых общих мест, то есть банальностей, не интересных никому, но есть общие мысли, интересные всем.
Вообще, книга насыщена мыслью. Мысль - главное, что наполняет и сопровождает всезнание каждой из избранных проблем. Она предстает то как обобщающий тезис, частная разработка, то как попутное замечание, подчас в придаточном предложении - мимоходом и между прочим. А раз так, то, естественно, автор стремится говорить просто и ясно, такую мысль обозначая, выявляя, к такой работе мысли приобщая.
Все это делает книгу академика А. М. Панченко чтением универсальным: и полезным для изощренного ученого знатока, и поучительным для начинающего филолога, и увлекательным для любого любознательного читателя - книгой для всех, кто хочет знать русскую культуру и способен о ней думать.
Николай Скатов
РУССКАЯ КУЛЬТУРА
В КАНУН
ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ
Глава первая
"БУНТАШНЫЙ ВЕК"
Духовная культура делится на обиходную и событийную. Событийный ее слой - сочиняемые одна за другой книги, вдруг приобретшие известность авторские имена, неслыханные прежде мелодии и невиданные живописные композиции, только что возведенные постройки и монументы, неожиданные для публики мысли и публичные о них споры. Это учреждаемые и отменяемые празднества, преходящие репутации людей и явлений. Это день ото дня воздвигаемые и день ото дня повергаемые кумиры. Небывалость - вот непременный признак культурного события. Совокупность таких событий - плоть и кровь эволюции, неиссякаемого потока новизны.
Многим из них суждена короткая жизнь. Это поденки, обреченные на скорое забвение. Другие события не подвержены или почти не подвержены старению. В качестве "вечных спутников" они сопровождают поколения, все больше от них отдаляющиеся. Таковы Нестор–летописец и Пушкин, "Слово о полку Игореве", Гоголь, Толстой и Достоевский… То, что некогда было культурным событием, переходит в разряд культурного обихода.
Эта метаморфоза не всегда протекает гладко. Пример - драматические события, сопутствовавшие московскому книгопечатанию эпохи анонимной типографии 1550–х гг. и Ивана Федорова. Интрига, о которой он сам упомянул в послесловии к львовскому Апостолу 1574 г. и которая заставила его продолжить книжное дело на Волыни, видимо, имела и культурную подоплеку. Такое небывалое для Руси событие, как печатный станок, не могло вызвать всеобщего, немедленного и безоговорочного признания. Дело не в пресловутой рыночной конкуренции писцов и типографов: печатная продукция и тогда, и позднее была дороже рукописной, так что имущественным интересам переписчиков ничто не угрожало. Дело и не в пресловутой "московитской" отсталости: достижения западной цивилизации хотя бы в военном искусстве не встречали отпора и легко усваивались Русью. Но в этом случае техническое новшество затрагивало духовную жизнь и естественным образом породило сложные проблемы.
Иван Федоров выпускал авторитетные, "душеполезные", служебные тексты, которые с точки зрения средневекового человека представляли собою сумму "вечных истин". Механическое тиражирование истин смущало русские умы: разве книги можно печь, как подовые пироги? Конечно, это ремесло, потому что писцу и писателю, равно как золотых дел мастеру, кузнецу, строителю, изографу, роспевщику, потребны образцы. Все вообще люди работают "по образу и подобию", учил на заре славянской письменности Иоанн Экзарх Болгарский. Один Бог творит "хотением", лишь его творчество - "чистаа словеса" [Шестоднев, л. 2 ( пролог )] . Но книжное ремесло - особое ремесло. Рукопись и человека, который ее изготовляет, связывают незримые, но неразрывные узы. Создание книги есть нравственная заслуга, и недаром в этикет писцовой самоуничижительной формулы входит просьба к читателю о поминовении. Созданию книги приличествуют "чистота помысла" и определенные ритуальные приемы, например омовение рук. Все это печатный станок делает нелепым и автоматически упраздняет. Ясно, что книгопечатание воспринималось как резкое нарушение традиции. Неодушевленное устройство оттесняло человека от книги, рвало соединявшие их узы. Требовалось время, чтобы человек смирился с этой новацией, чтобы книгопечатание стало привычкой русской литературы, ее обиходом .
Обиходный слой составляет фундамент слоя событийного. Обиход слагается из "прописей", из принятых каждой социальной и культурной формацией аксиом, трактующих о добре и зле, о жизни и смерти, о прекрасном и безобразном, определяющих поведенческие структуры, нравственные и эстетические запреты и рекомендации. Естественно, что обиходный слой весьма консервативен; он меняется гораздо медленнее, нежели событийный. Обиход трудно описывать, потому что это обиход, который сам себе довлеет и сам собою разумеется. В периоды "спокойного" развития о нем не спорят, носители обихода его как бы не замечают (в отличие от сторонних, воспитанных в иной среде наблюдателей; заметим, что посетившие "Московию" иностранные путешественники и послы, начиная с Николая Поппеля и Сигизмунда Герберштейна, интересуются прежде всего обиходом - религией, нравами, семейным укладом и т. д.). Но в эпохи скачков обиход превращается в событие. И старые, и новые аксиомы становятся предметом обсуждения, предметом отрицания или апологии: на переломе культура всегда испытывает потребность в самопознании и занимается им.
Такой скачок Россия пережила при Петре I. До сих пор его грандиозная фигура словно бы застит историкам глаза, мешает рассмотреть тех его предшественников, кто начал готовить и проводить реформу обиходной культуры. "Обман зрения" воплощается, в частности, в противопоставлении динамичного Петра его "тишайшему" отцу. Между тем царь Алексей Михайлович вовсе не был "тишайшим" - ни по натуре, ни по делам. Думать иначе - значит, как говорил Лейбниц, "принимать солому слов за зерно вещей".
Если второй монарх из дома Романовых и обнаруживал некую "тихость", то лишь в первые годы царствования, когда он был юн и находился под влиянием своего духовника Стефана Вонифатьева: "Добро было при протопопе Стефане, яко все быша тихо и немятежно" [Аввакум, 186]. Взяв бразды правления в свои руки, царь Алексей, напротив, сделал ставку на динамизм. При нем, как показал А. С. Демин, на передний план выдвигается новый тип государственного деятеля - легкого на подъем, работающего не покладая рук [Демин, 1977, 99–117] . Царь требовал быстроты в мыслях и в поступках, требовал служить "не замотчав", без устали, и его сподвижники соответствовали этому требованию. "То мне и радость, штобы больши службы", - писал А. Л. Ордин–Нащокин. Вспоминая "работы свои непрестанный", боярин А. С. Матвеев заметил: "А прежде сего никогда… не бывало". Традиционалисты тоже зафиксировали эту новацию, изображая враждебный им мир как мир стремительно меняющийся, находящийся в состоянии конвульсивной перестройки. Патриарх Никон для них - "борзой кобель" и "рыскучий зверь" . Что до царя, то он, по отзыву Аввакума, "накудесил много, горюн, в жизни сей, яко козел скача по холмам, ветр гоня, облетая по аеру, яко пернат" [Аввакум, 158].
Разумеется, было бы наивно думать, что до А. Л. Ордина–Нащокина все русские администраторы, дипломаты и полководцы были похожи на Фабия Кунктатора. Например, в знаменитом сражении 1572 г. у Молодей, где русское войско разгромило орды крымского хана, воеводы князь М. И. Воротынский и особенно князь Д. И. Хворостинин выказали поразительную "борзость". В поворотные моменты истории Русь умела действовать решительно и без промедления. Что касается повседневного обихода, то и здесь испокон веку восхвалялись "делатели" и осуждались "ленивые, и сонливые, и невстанливые". У ленивого "раны… по плещам лежат и унынье… на главе его, а посмех на бороде, а помаз на устех, а оскомина на зубех, на чюжое добро смотриши - горесть на языце, а полынь в гортани, сухота в печенех, а во чреве воркота… Недостатки у него в дому седят, а убожье в калите у него гнездо свило, тоска в пазухе… А тот человек лежнивой и сонливой в дому не господин, а жене не муж, а детем не отец, а по улицам люди его не знают… Аще бы пеклся Бог ленивыми, то былью повелел бы жито растити, а лесу всякий овощ" [Измарагд, л. 87–87 об. (2–й пагинации)]. И все–таки А С. Матвеев имел все основания считать стиль поведения своего времени "небывалым". В чем тут дело?
Дело в том, что динамизм не был и не мог быть идеалом православного средневековья. Поскольку живший в сфере религиозного сознания человек мерил свои помышления и труды мерою христианской нравственности, постольку он старался избежать суеты, ценил "тихость, покойность, плавную красоту людей и событий" [Демин, 1977, 87]. Всякое его деяние ложилось на чаши небесных весов. Воздаяние считалось неотвратимым, поэтому нельзя было жить "с тяжким и зверообразным рвением", нельзя было спешить, следовало "семь раз отмерить". Пастыри учили древнерусского человека жить "косня и ожидая", восхваляли косность даже на государственной службе: "Убо к земному царю аще кто приходит прежде и пребывает стоя или седя у полаты всегда, ожидая царева происхождения, и коснит, и медлит всегда, и тако творяй любим бывает царем" [Иосиф Волоцкий, 1959, 298]. "Косность" была равновелика церковному идеалу благообразия, благолепия и благочиния. Это слово приобрело пейоративный оттенок не раньше середины XVII в., когда стало цениться новое, то, чего не бывало прежде, когда поколебался идеал созерцательного, привыкшего "крепкую думу думати" человека, вытесняемого человеком деятельным.
Но почему все же царь Алексей Михайлович остался в исторической памяти "тишайшим", т. е. смиренным и кротким? Как сложился этот культурный миф? Его истоки - в старинной формуле "тишина и покой", которая символизировала благоустроенное и благоденствующее государство. Соответствующая фразеология обильно представлена в Хронографе 1617 г. и в более поздних его редакциях . О правлении Федора Ивановича здесь сказано: "Тогда во всем царствии его благочестие крепце соблюдашеся и все Православное Християньство без мятежа и в тишине пребываше" (с. 186). В "чаше государевой" (это особый словесно–музыкальный жанр) времен Бориса Годунова содержится моление "о мире и тишине" (с. 217), о "покое и тишине и благоденстве" (с. 218). С помощью той же формулы прельщал народ в своих грамотах Гришка Отрепьев ("И все Православное Християнство в тишине и в покои и в благоденственном житии учинити хотим", с. 231), хотя и он, и Тушинский вор - это - "развратники тишины" (с. 197), а приверженцы их - "мятежники тишины" (с. 198). Естественно, что избрание на престол Михаила Романова изображается как "сладостный тишины свободный день" (с. 204).
Все это - как бы экспозиция к следующему фрагменту: по смерти Михаила Мономахову шапку надел "благородный сын его, благочестивейший, тишайший, самодержавнейший великий Государь, Царь и Великий Князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец. Тогда убо под ево высокодержавною рукою во всем царствии его благочестие крепко соблюдашеся, и все Православное Християнство безмятежно тишиною светлюща, и друг со другом радостно ликующе" (с. 210).
Итак, в государственной фразеологии "мятеж" регулярно противопоставляется "тишине". Из этого следует, что "тишайший" монарх - это "обладатель тишины", царь, который умеет поддержать порядок. Слово "тишайший" - титулярный элемент (хотя в официальный титул оно так и не вошло). Именно в титулярном смысле употребляет его Аввакум: "И царя тово враг Божий (патриарх Никон. - А. П.) омрачил, да к тому величает, льстя, на переносе: "благочестивейшаго, тишайшаго, самодержавнейшаго государя нашего, такова–сякова, великаго, - больше всех святых от века! - да помянет Господь Бог во Царствии Своем, всегда, и ныне, и присно, и во веки веков"… А царь–ет, петь, в те поры чается и мнится, бутто и впрямь таков, святее его нет! А где пуще гордости той!.. Прежде во православной церкви на переносе не так бывало, но ко всему лицу мирскому глагола дьякон и священник: "всех вас да помянет Господь Бог во Царствии Своем, всегда, и ныне, и присно, и во веки веком"; а до царя дошед, глаголет: "да помянет Господь Бог благородие твое во Царствии Своем"; а к патриарху пришед: "да помянет Господь Бог святительство твое во Царствии Своем". А не в лице говорили имянем его, посылая во Царство Небесное: буде он и грешен, ино род его царев православен, а в роду и святой обрящется. Тако и патриарх, аще и согрешит нечто, яко человек, но святительство непорочно. А ныне у них все накось да поперег; жива человека в лице святым называй: коли не пропадет. В Помяннике напечатано сице: "помолимся о державном святом государе царе". Вот, как не беда человеку!" [Аввакум, 154].
Эта инвектива из "Книги толкований" чрезвычайно важна для истории и культурологии "тишайшего" царя. Во–первых, Аввакум удостоверяет, что такое титулование появилось лишь при Никоне. Конечно, можно сомневаться, что Аввакуму довелось слышать его между июлем 1652 г. (поставление Никона в патриархи) и сентябрем 1653 г. (арест Аввакума). Видимо, Аввакум в "Книге толкований" передает впечатления 1664 г., когда он вернулся в Москву из сибирской ссылки. Во–вторых, новое титулование связано с церковной службой (перенос - это большой выход, когда Святые Дары переносятся с жертвенника на престол). В-третьих, слово "тишайший" толкуется как узурпация святительских прав, как претензия монарха на сакральное, архипастырское достоинство. Иначе говоря, это новый и небывалый, кощунственный титул - в сущности, не столько никонианский, сколько антиниконианский: Никон исповедовал принцип "священство выше царства", пытался подчинить государство Церкви, а нарисованная Аввакумом картина этот принцип недвусмысленно отрицает - в пользу абсолютизма. Впрочем, именно такой и была реальная ситуация 60–х гг., когда царь распоряжался Церковью как своей вотчиной.
В последнее десятилетие жизни Алексея Михайловича слово "тишайший" получило права гражданства в придворной поэзии. Симеон Полоцкий часто включает его в заглавия своих "приветств" (ср., например, "приветства" в день именин и по случаю переезда государя в Коломенский дворец, см.: [Русская старопечатная литература, 283] - описание "Рифмологиона", выполненное В. П. Гребенюком). Есть оно и в надписании траурного "гласа последнего ко Господу Богу святопочившаго о Господе благочестивейшаго, тишайшаго, пресветлейшаго Государя Царя и Великаго Князя Алексия Михайловича". Коль скоро это титулярный элемент, имеющий отношение не к лицу, а к сану, не к характеру монарха, а к его власти, то он естественным образом должен был наследоваться преемниками первого "тишайшего". Так и было.