О русской истории и культуре - Александр Панченко 3 стр.


Показательно, что в отличие от Западной Европы русские источники до начала XVII в. не знают ни одного самозванца, хотя в историческом бытии ситуации, "предрасполагавшие" к самозванству, возникали многократно . Таковы и феодальная война XV в., когда боролись две линии потомков Дмитрия Донского, и схватка за престол между внуком и сыном Ивана III еще при жизни последнего, и в особенности конец царствования Грозного, когда от руки отца погиб царевич Иван Иванович. Между тем ни в одной из этих ситуаций самозванец не появился. Вне русских пределов самозванство - довольно редкое и спорадическое, по, так сказать, "равномерное" явление (вспомним мага Гаумату, Лженерона, Лжеагриппу, Лжежанну д’Арк, наконец, Лжелюдовика XVII). На Руси же оно ограничено четкими хронологическими рамками - от начала XVII в. до крестьянской реформы 1861 г., от Лжедмитрия до Лжеконстантина (функция "избавителя" приписывалась сначала Константину Павловичу, а потом и Константину Николаевичу, который считался самым либеральным из великих князей). Русское самозванство возникло тогда, когда поколебалось относительное единство средневековой идеологии. Низы пришли к мысли о соперничестве с властью, хотя в той же монархической оболочке. Заметим, что соперники происходили из разных сословий. Лжедмитрий I был постригшимся в монахи, а затем расстригшимся дворянином (Отрепьевы - галицкие "дети боярские"). В царевиче Петре современники опознавали холопа, а в Тушинском воре - поповича (он досконально знал церковную службу).

Было два типа самозванцев. Первый воплощен в Лжедмитрии и Тимофее Акундинове, московском подьячем, который в середине XVII в. бежал за рубеж и объявил себя потомком Василия Шуйского. Недаром оба они (и вместе с Разиным) попали в "Чин Православия" и предавались анафеме в первую неделю Великого поста. Это тип нарушителя канонов. Лжедмитрий I не довольствовался царским титулом и подписывался "in perator" - в два слова и через n, что само по себе устраняет сомнения в его великорусском происхождении. Он демонстративно нарушал царский и православный этикет, т. е. вел себя как реформатор, а со старозаветной московской точки зрения как вероотступник, еретик, чернокнижник и колдун.

Сразу после его гибели, в конце мая или в начале июня 1606 г., была написана "Повесть како отомсти Всевидящее Око Христос Борису Годунову пролитие неповинные крови новаго Своего страстотерпца благовернаго царевича Дмитрея Углечскаго" [цит по: Буганов, Корецкий, Станиславский, 241–254]. В ней специально отмечено неправославное поведение узурпатора: "И женился той окаянный законопреступник месяца майя во 8 день, в четверток, в праздник святого апостола и евангелиста Иоанна Богослова, против пятка и против памяти чюдотворца Николы. <…> И начат суботствовати по–римски… а в среду и в пяток млеко и телчья мясо и прочая нечистоты ясти". Значит, Лжедмитрий не посчитался с церковным запретом совершать браки накануне среды и пятницы, не соблюдал постных дней и ел телятину, которая в Древней Руси считалась нечистой пищей. Он был "угодник сатаны". "И бысть окоянный он богоборец лежа на торжищи даже до трею дней, всякому на сквернавый его труп зряще. <…> И по трею днех извержен бысть окоянный из внешнего града на лице поля. <…> Егда же лежащу ему на поли, мнози человецы слышаху в полунощное время, даже до куроглашения, над окоянным его трупом великий клич бысть и плищ, и бубны, и свирели, и прочая бесовская игралища: радует бо ся сатана о пришествии его, угодника своего".

Роли нарушителя канонов Лжедмитрий обучился в Польше, которая в первые годы XVII в. была прибежищем для европейских авантюристов, мечтавших о какой–нибудь короне или хотя бы о предводительстве в крупном мятеже. Там подвизались и самозванцы - среди прочих "сын" Стефана Батория, которого магнаты содержали для устрашения Сигизмунда III Вазы. Одному из этих вельмож, краковскому воеводе Миколаю Зебжидовскому, который самолично устроил тайное перекрещивание Лжедмитрия в католичество, принадлежит ставшая хрестоматийной фраза: "Король выгнал меня из Вавеля, а я выгоню его из Польши!" По ментальности она напоминает ту предсмертную угрозу и похвальбу Лжедмитрия, которую услышала ворвавшаяся в Кремль толпа: "Я вам не Борис буду!" Русский по рождению и воспитанию, Лжедмитрий был в сущности европейским авантюристом и европейским самозванцем. Не случайно он завел при московском дворе польские порядки, за обедом слушал музыку и пение, учредил должности на польский манер (князь М. В. Скопин–Шуйский, например, получил звание "великого мечника"). Конфессиональная пестрота этого двора, где около года уживались православные, католики и ариане, была миниатюрной копией конфессиональной ситуации в Речи Посполитой. Напомним, что в ней существовала сильная партия, которая всерьез подумывала о том, чтобы сделать Лжедмитрия своим выборным королем.

Второй и самый распространенный тип самозванца - это тип народного, точнее, крестьянского "царя–батюшки". Сценарий его поведения определяется наряду с легендой о "возвращающемся избавителе" исконно русской концепцией "истинного царя" [см. Успенский, 1982б, 201–235]. Он избран Богом и снабжен особыми благодатными отметинами, пресловутыми "царскими знаками" на теле - крестом или геральдическим орлом и т. п. Он неуязвим. Согласно показаниям одного из сподвижников, Пугачев "всегда был сам напереди, нимало не опасаясь стрельбы ни из пушек, ни из ружей. А как некоторыя из ево доброжелателей уговаривали ево иногда, чтоб он поберег свой живот, то он на то говаривал: "Пушка–де царя не убьет! Где–де ето видано, чтоб пушка царя убила?"" [цит. по: Овчинников, 1981, 78 - из протокола допроса Тимофея Мясникова: РГАДА. Ф. 6. Д. 506. Л. 113 об.]. Отсюда - наивная вера в чудесное спасение "царя–батюшки" от любых опасностей и злодейских покушений, которая позволяла многим людям на протяжении длительного времени выступать под одним царским именем. Больше всех, наверно, было "Димитриев Ивановичей", и это имя сохраняло актуальность дольше всего. В 1622 г. один крестьянин говорил о том, что царю Михаилу Федоровичу нельзя жениться, ибо жив еще царь Димитрий; несколькими месяцами раньше в Лебедяни наказывали батогами некоего казака Василия Мотору, и он взывал к стрелецкому и казачьему голове: "Пощади де для… государя царя Дмитрия"; в декабре 1630 г. провозгласил за него здравицу "кабацкий ярыжка Петрик Дехтярев" (дело было в Муроме) [Новомбергский, 19–22, 66–69, 289–290, ср.: Чистов, 68–69].

Нарушение стереотипа подрывало веру в подлинность нарушителя. Известно, что женитьба Пугачева на казачке Устинье Кузнецовой вызвала брожение в его войске. "Тогда все старики о сем задумались, да и все войско тем были недовольны, что он на сие поступил. И тогда навела на некоторых сия его женитьба сумнение такое, что государи на простых никогда не женятся, а всегда берут за себя из иных государств царскую или королевскую дочь.

Так, по примеру сему, и ему бы надобно было, по завладении уже государством, такую же взять. <…> И так с самого сего времяни пропала у них и охота ревностно и усердно ему служить, и у всех так, как руки опустились, и заключали, что со временем из сего выдет что–нибудь худое, а хорошего нс будет" [Овчинников, 1981, 69–70]. Возможно, здесь уже учтена практика династических браков, принятая с поколения детей Ивана и Петра Алексеевичей. Но войско роптало и потому, что Пугачев женился от живой жены (императрицы Екатерины).

Известный больше всего по Пугачеву второй и поистине классический тип самозванства был осмеян официальной историографией. Почин принадлежит Екатерине II, которая назвала Пугачева "маркизом", т. е. мошенником, похожим на маркиза Карабаса из "Кота в сапогах". Долго потешались над "золотой избой" в Бердской слободе, пугачевской столице. Там, писал в 1828 г. Π. П. Свиньин, "показывают доселе избу, бывшую дворцом сего разбойника, которую для величия сана своего приказал он обить латунью внутри и снаружи" [Свиньин, 22]. О ней упоминают В. И. Даль и А. С. Пушкин (в "Капитанской дочке"), вместе посетившие Берду в 1833 г. Только первый представлял ее "себе как обитую (снаружи. - А. П.) медной латунью" [Даль, 1974, 222], а второй изображал так: Гринев "вошел в избу, или во дворец, как называли ее мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою" [Пушкин, т. 8, кн. 1, 347]. Сейчас выяснено, что ближе к истине был Пушкин: Пугачев для внутреннего убранства своего "дворца" воспользовался шумихой, или сусальным золотом, до двух десятков ящиков которого повстанцы нашли в захваченном бухарском торговом караване [Овчинников, 1981, 39–41]. Но это - деталь. Главное заключается в том, что насмешки несостоятельны и вызваны элементарным невежеством.

Создавая в оренбургских степях недолговечное свое царство, Пугачев переименовал несколько станиц и слобод. Берда была провозглашена Москвой. Переименования коснулись не только мест, но и людей. Было назначено четыре графа, и Чика Зарубин стал графом Чернышевым. Это весьма показательно, потому что графское достоинство в отличие от княжеского было на Руси не исконным, а жалованным, сравнительно недавним для пугачевских времен. "Граф Зарубин" звучит нисколько не хуже, чем "граф Чернышев", тем более что Чика и не выдавал себя за подлинного вельможу. Пугачевских графов нелепо считать самозванцами, Они - люди с двумя именами, "двоезванцы". Все это связано с "мифологическим отождествлением", т. е. с представлением о тождестве обозначения и обозначаемого [см. Лотман, Успенский, 1973]. По старинной русской традиции считалось, что царь и бояре принадлежат к исключительным родам, что "родословность" и "честь" наследуются, а не жалуются. Бунтуя против царя и его окружения, народ как бы противопоставлял им равных противников - равных по имени, а значит, и по существу.

Традиция была настолько сильна, что подчиняла себе и культуру верхов, включая "просвещенный абсолютизм". Как известно, Отрепьевы после Смуты по высочайшему разрешению взяли другую фамилию. Даже в 1810 г. некий полковник Пугачевский ходатайствовал об аналогичном позволении . Екатерина II, дабы стереть память о пугачевщине, из Яика сделала Урал. Кажется, это единственный за всю русскую историю случай переименования реки. Просвещенная императрица рассуждала так же, как ее соперник–казак.

В оренбургских степях была Москва, но не было Петербурга. Тем самым Пугачев продемонстрировал свою ретроспективную ориентацию на "святорусскую старину". Поэтому нельзя было сопоставлять "золотую избу" с дворцами Петербурга или Царского Села. Образец для подражания следовало искать в Москве, и тогда не было бы почвы для анекдота. "Золотая изба" - это миниатюрное подобие, "микрокосм" выстроенного еще царем Алексеем Михайловичем деревянного Коломенского дворца, "восьмого чуда света", как его назвал Симеон Полоцкий. Обшитый листовым золотом, Коломенский дворец, постепенно ветшая, простоял до 1767 г., так что люди пугачевского возраста еще видели его своими глазами.

Другой анекдот таков: "Пугач, ворвавшись в Берды, где испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь. Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: "Как я давно не сидел на престоле!". В мужицком невежестве своем он воображал, что престол церковный есть царское седалище" [Даль, 1974, 222–223]. Этот эпизод рассказывали разные авторы, относя его к разным городам. Трудно проверить, есть ли здесь вымысел и сколько его. Но если анекдот отражает реальное поведение Пугачева, то почему аудитория не усматривала здесь кощунства?

Может быть, и в данном случае Пугачев не озорничал, а выполнял предписания ориентированного на старину стереотипа, применялся к народной "культурной памяти" о монарших престолах. Еще в домонгольское время в патрональных храмах княжеств устраивали престол князя (не в алтаре, разумеется), и князь именно "седе" на нем. Позднее в святительских соборах наряду со святительским местом бывало и "царское место" [см. Лихачев, 1978, 227]. В XVII в. вплоть до Петра I москвичам несколько раз в год доводилось лицезреть передвижные "места", в которых государь пребывал на действах новолетия и Страшного суда, в день Богоявления на иордани. "Царское место… было в виде небольшого круглого храма с пятью главами, сделанными из слюды и украшенными золочеными крестами. Этот пятиглавый верх утвержден был на пяти точеных столбах, расписанных по золоту виноградными листьями; капители и базы у столбов были также позолочены и посеребрены" [Забелин, 396].

Насмешки вызывало и нежелание Пугачева "оказать свою руку", истолкованное как уловка неграмотного простолюдина. Пусть он был действительно неграмотным или едва грамотным (сохранившиеся его автографы имитация "немецкой" скорописи, мистификация "императора", который будто бы владел европейскими языками) [Овчинников, 1960, 56–59]. Но разве трудно выучиться подписи "Петр III" или "Петр Федорович"? Если Пугачев желал соблюсти сценарий поведения "царя–батюшки", он и не должен был ей выучиваться. Автографов не сохранилось ни от одного из первых трех венчанных царей - Ивана Грозного, Федора, Бориса Годунова. Иван Грозный был замечательно образованным писателем, но, по–видимому, диктовал свои сочинения. Что касается Бориса Годунова, то в бытность придворным он пользовался пером и чернилами, а на троне также "не оказывал руку" [Скрынников, 1978, 11]. Это был культурный запрет, подобный сказочным "царским запретам", и при Пугачеве он еще сохранялся в крестьянском сознании. Первым из венценосцев его нарушил Лжедмитрий, и с его легкой руки на московском престоле появились "люди пера" (царь Алексей Михайлович оставил не только эпистолярную прозу; ему принадлежит адресованная Никону записка о последних часах патриарха Иосифа - талантливая заготовка для предполагаемого его Жития [Письма…, 101 и след.], царь Алексей был одним из авторов замечательного "Урядника сокольничья пути", а сын его Федор сочинял силлабические вирши). Но Лжедмитрий старался воплотить не отечественный, а западный, ренессансный и маньеристский идеал государя - демиурга, которому суждено повернуть "шарнир времени". Считалось, что он должен сочетать качества воина и писателя. Думали, что это будет непременно "человек пера", homo scriptor [см. Otwinowska, 199–201].

В XVII в. документы то и дело фиксируют непочтительное отношение к царю. Типичный диалог состоялся на масленице 1625 г. в деревне Ромоданове Пронского уезда. Один крестьянин "на беседе" провозгласил здравицу монарху - впрочем, весьма сомнительную: "Да<й> <О>споди де, государь здоров был на многия лет, дал де Бог смирна". Другой вольнодумно возразил: "Да<й> <О>споди де нам десять царей, еще де бы того лучше было" [Новомбергский, 43–44]. На этом фоне вполне естественными выглядят тираноборческие инвективы второй половины столетия, включая знаменитую фразу из пятой челобитной Аввакума: "Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть Божий" [Аввакум, 196] (эта фраза принадлежит соавтору Аввакума - дьякону Федору) [Понырко, 1976, 362–365]. Рука об руку с такими инвективами шло самозванство, которое стало чуть ли не бытовым явлением. Правительство панически его боялось и видело поползновения к нему в самых невинных речах. Дело доходило до прямых курьезов.

В феврале 1629 г. курскому воеводе стольнику Н. С. Собакину был подан донос на тюремного сторожа Сеньку, который будто бы говорил "про государя неподобное слово": "В меня… такова ж борода, что у государя" [Понырко, 1976, 49–50]. Розыск показал, что навет облыжный. Сенька поспорил с курским дворянином Серым Сергеевым, и тот пригрозил: "Мужик… про что меня лаешь, бороду… тебе за то выдеру!" Ответ был таким: "Не дери… моей бороды, мужик… я государев и борода… у меня государева". Иначе говоря, государственный человек Сенька не сравнивал свою бороду с царевой, а верноподданнически напомнил, что она тоже принадлежит царю. Поэтому пострадал доносчик: по присланному из Москвы именному указу его велено было "бить батоги, разнастав, нещадно, потому что он сказывал, затеяв, наше (царское. - А. П.) дело; а при ком то дело деялось, и они сказали не против его извета".

Однако случалось, что сравнение с монархом действительно имело место, и тогда следовало неотвратимое наказание. В том же Курске четырьмя годами ранее стрелец Томилко Белый завел такой разговор: "Ездил де он в Курский уезд, и взял у сына боярскаго лошадь, и ехал на ней, что великий князь (курсив мой. - А. П.)". Стрелец не запирался и повинился крамоле: "Такое слово в караульной избе молвил спроста… что ехал он в санях под полостью, что великий князь". Государь указал его, "разнастав, бить батоги нещадно, и посадить в тюрьму на неделю, чтоб впредь неповадно было таких непригожих слов говорить" [Новомбергский, 15–16].

И курьезная, и серьезная "расцаревщина" (как тогда выражались) - это симптом социальной активности. "Тишайшим" царям с трудом удавалось поддерживать "тишину и покой". Только в середине столетия у верхов возникла иллюзия, что страна вступила в период стабилизации. Казалось, Россия вновь стала "святой Русью", последним оплотом вселенского Православия. Но скоро, очень скоро выяснилось, что единство нации - не более чем фикция.

Переломным был 1652 год - год "апофеоза Православия" [см. Зеньковский, 179–184]. Он начался пышными церковными торжествами, продолжавшимися весну и лето. 20 марта из Чудова монастыря в Успенский собор было перенесено тело патриарха Гермогена, который в 1612 г. погиб мученической смертью в захваченной интервентами Москве. Тогда же Никон, еще не патриарх, еще новгородский владыка, с большой свитой отправился на Соловки за мощами митрополита всея Руси Филиппа Колычева, некогда задушенного Малютой Скуратовым по приказу Ивана Грозного. В главном храме Соловецкой обители Никон возложил на гроб страдальца государеву грамоту. В ней царь Алексей молил Филиппа "разрешити прегрешения прадеда нашего" (для придания "истинности" и легитимного блеска своему недавнему самодержавию Романовы постоянно подчеркивали, что Алексей приходился внучатым племянником царю Федору Ивановичу, хотя это было родство по женской линии, по первой жене Грозного - Анастасии). Царь "преклонял свой сан" перед Церковью, публично приносил ей повинную.

Назад Дальше