Человек, по крайней мере благоденствующий, желает бессмертия. Это желание было первоначально равносильно стремлению к самосохранению. Все живущее хочет утверждать себя, хочет жить, следовательно, не умирать. Это впервые отрицательное желание, под гнетом жизни, особенно гражданской и политической жизни, приобретает в уме и сердце позднейших поколений положительную окраску и превращается в желание жизни и притом лучшей жизни после смерти. Но в этом желании кроется также уверенность на исполнение этой надежды. Разум не может осуществить этой надежды. Поэтому говорят: все доказательства бессмертия не достаточны, или даже, разум не может привести их, тем менее доказать их. И это совершенно верно: доказательства разума носят всеобщий, отвлеченный характер: разум не может дать мне уверенности в продолжении моего личного существования, а я требую именно этой уверенности. Для такой уверенности необходимо непосредственное, осязательное удостоверение, фактическое подтверждение. А это последнее может быть дано мне только тогда, когда умерший, в смерти которого мы раньше были убеждены, восстанет из гроба, при чем этот мертвец должен быть не простым смертным, а скорее примером для других, так что его воскресение должно служить примером, гарантией воскресения других. Поэтому воскресение Христа есть удовлетворенное желание человека в непосредственной уверенности в своем личном существовании после смерти - личное бессмертие, как чувственный, несомненный факт.
Языческие философы находили, что вопрос о бессмертии затрагивает интересы личности только мимоходом. Здесь речь шла главным образом о природе души, духа, начала жизни. Мысль о бессмертии начала жизни не заключает в себе непосредственно мысли о личном бессмертии, не говоря уже об уверенности в бессмертии. Поэтому древние и отзываются об этом предмете так неопределенно, так противоречиво и неуверенно. Напротив, христиане, вполне уверенные в исполнении своих личных сердечных желаний, т. е. уверенные в божественной сущности своей души, в истинности и святости своих чувств, смотрели на теоретическую проблему древних, как на непосредственный факт, и на теоретический, свободный по существу вопрос, как на обязательное дело совести, непризнание которого уподоблялось тягчайшему преступлению атеизма. Отрицание воскресения равносильно было отрицанию воскресения Христа, отрицание воскресения Христа равносильно отрицанию Христа, а отрицание Христа равносильно отрицанию Бога. Таким образом "духовные" христиане обратили в нечто бездушное предмет чисто духовный! Бессмертие разума, духа казалось христианам слишком "отвлеченным" и "отрицательным"; они думали, только о личном бессмертии, залогом которого служило только воскресение плоти. Воскресение тела есть высшее торжество христианства над возвышенной, но во всяком случае отвлеченной духовностью и объективностью древних. Поэтому мысль о воскресении не приходила в голову язычникам.
Воскресение, конец священной истории - имеющей впрочем значение не истории, а истины - является таким же осуществившимся желанием, как и начало ее, сверхъестественное рождество Христа, хотя последнее не относится к непосредственным личным интересам, а скорее к частному, субъективному чувству.
Чем больше человек отчуждается от природы, чем субъективнее, т. е. сверхъестественнее или противоестественнее становится его созерцание, тем больше он боится природы или, по крайней мере, тех естественных вещей и процессов, которые не нравятся его фантазии и раздражают его. Свободный, объективный человек тоже замечает отрицательные, даже отвратительные стороны природы, но считает их естественным, неизбежным следствием и потому подавляет свое чувство, как чувство только субъективное, ложное. Напротив, субъективный человек, живущий только своими чувством и фантазией, подчеркивает эти стороны природы с особенным отвращением. Он уподобляется тому несчастному найденышу, который на самых красивых цветках замечал лишь маленьких "черных жучков", которые отравляли ему наслаждение созерцанием цветка. Субъективный человек делает свои чувства мерилом того, что должно быть. То, что ему не нравится, что оскорбляет его сверхъестественное и противоестественное чувство, не должно существовать. Субъективный человек не считается со скучными законами логики и физики, а только с произволом своей фантазии. А так как то, что ему нравится, не может существовать без того, что ему не нравится, то он устраняет то, что ему не нравится, и оставляет только то, что ему нравится. Так, ему нравится чистая, незапятнанная дева, и в тоже время ему нравится мать, но только такая мать, которая, не испытав беременности, уже носила бы ребенка на руках.
В глубине его души, его веры, девственность, как таковая является высшим нравственным понятием, рогом изобилия его супранатуралистических чувств и представлений, олицетворенным чувством его чести и стыда перед низменной природой. Но в тоже время в его груди теплится и естественное чувство: сострадательное чувство материнской любви. Как же удовлетворить эту сердечную потребность, как помирить этот разлад между естественным и сверхъестественным чувством? Для этого супранатуралисту приходится связывать то и другое, соединять в одном и том же субъекте два взаимно исключающие себя свойства. О, какая полнота сердечных, блаженных, сверхчувственно-чувственных ощущений лежит в этом соединении!
Этим объясняется противоречие в католицизме, который одновременно освящает брак и безбрачие. Догматическое противоречие девственной матери или матери-девы осуществляется здесь как практическое противоречие. И однако это удивительное, противоречащее природе и разуму, и особенно чувству и фантазии сочетание девственности и материнства не есть продукт католицизма. Оно лежит уже в той двусмысленной роли, какую брак играет в Библии и особенно у апостола Павла. Учение о сверхъестественном рождении и зачатии Христа есть существенная часть учения христианства, выражающая его внутреннюю догматическую сущность и основанная на том же начале, как и все другие чудеса и верования. Философ, естествоиспытатель, свободный, объективный человек вообще считает смерть естественной необходимостью; а христиане были не довольны границами природы, которые являются для чувства оковами, а для разума разумными законами, и они устраняли их с помощью чудотворной силы. На том же основании они были недовольны и естественным процессом рождения, и они уничтожили его при помощи той же чудотворной силы. Как воскресение, так и сверхъестественное рождение одинаково выгодны для всех верующих; ибо зачатие Марии, как незапятнанное мужским семенем, этим подлинным контагием первородного греха, было первым очистительным актом оскверненного грехами, т. е. природой, человечества. Богочеловек не был заражен наследственным грехом, и только эта чистота дала ему возможность очистить людей в глазах Бога, питающего отвращение к естественному процессу рождения, потому что' сам он есть не что иное, как сверхъестественный дух.
Даже сухие, критически настроенные протестантские ортодоксы смотрели на зачатие Девы-богоматери, как на великую, достойную почитания и удивления, священную, сверхразумную тайну веры. Но так как протестанты ограничивали христианина только в смысле веры, а в жизни предоставляли ему оставаться человеком, то у них эта тайна имела не практическое, а лишь догматическое значение. Она не заставляла их отказываться от удовольствий брачной жизни.
Но у католиков, вообще у древних, безусловных, некритических христиан, тайна веры была также тайной жизни и нравственности. Католическая мораль носит христианский, мистический, а протестантская уже с самого начала рационалистический характер. Протестантская мораль всегда была плотским смешением христианина с человеком естественным, политическим, гражданственным, социальным человеком, или как угодно называйте его в отличие от христианина; а католическая мораль хранила в своем сердце тайну незапятнанной девственности. Католическая мораль была Mater dolorosa; протестантская - дородная, благословенная детьми хозяйка дома. Протестантизм есть полное противоречие между верой и жизнью, и поэтому он сделался источником или, по крайней мере, условием свободы. Тайна Девы богородицы признавалась протестантами только в теории или в догматике, а не в жизни, вследствие чего они относились к этому предмету чрезвычайно осторожно и сдержанно, не решаясь сделать его предметом умозрения. То, что отрицается практически, не находит и в человеке прочного основания и является лишь призраком представления. Поэтому его скрывают, держат вдали от рассудка. Привидения не выносят дневного света.
Даже позднейшее, уже в одном письме к св. Бернгарду выраженное, но им отвергнутое представление, что и сама Мария зачата непорочно, без наследственного греха, вовсе не есть "странное мнение школы", как его называет один современный историк. Оно возникло вполне естественно, как благочестивое, благодарное размышление о Матери Божией. Что из себя родит чудо или Бога, должно быть чудесно, божественно по своей сущности и происхождению. Св. Дух не осенил бы деву Марию, если бы она не была чиста изначала. Св. Дух не мог вселиться в тело, оскверненное наследственным грехом. Если вы не находите странным самый принцип христианства, благое и чудесное рождение Спасителя - о, тогда вам нечего находить странными наивные, простодушные доводы католицизма!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Тайна христианского Христа или личного Бога
Основные догматы христианства являются осуществленными желаниями сердца сущность христианства есть сущность сердца. Приятнее страдать, чем действовать; приятнее быть спасенным и освобожденным другим, чем самому освобождаться; приятнее обусловливать свое спасение определенным лицом, чем силой самодеятельности; приятнее любить, чем стремиться к желаемому; приятнее, чтобы Бог любил нас, чем любить самих себя простой естественной любовью, прирожденной всякому живому существу; приятнее смотреть в любящие глаза другого личного существа, чем в пустое зеркало собственного я или в холодную глубь тихого океана природы; вообще приятнее определяться своим собственным чувством, считая его существом от нас отличным, чем подчиняться разуму. Чувство вообще есть casus obliquus нашего я, винительный падеж от я. Фихтевское я бессердечно и бездушно, потому что у него винительный падеж сходен с именительным, потому что оно indeclinabile. Но чувство есть я, которое определяется самим собою, но как бы в качестве другого существа, - есть я пассивное, страдательное. Сердце превращает действительный залог в человеке в залог страдательный и страдательный в действительный. Для чувства мыслящее есть мыслимое, а мыслимое есть мыслящее. Чувство мечтательно по природе, поэтому оно не знает ничего блаженнее, глубже, чем мечта. А что такое мечта, сон? Оборотная сторона бодрствующего сознания. Но сне действующее является страдающим, а страдающее действующим; во сне я принимаю свои самоопределения за определения, идущие извне, душевные волнения за внешния события, свои представления и ощущения за нечто, находящееся вне меня; во сне я страдаю вместо того, чтобы действовать. В сновидении лучи света преломляются вдвойне отсюда его неописуемая прелесть. Во сне, как и наяву, действует то же я. то же существо; разница только в том, что наяву наше я определяет себя само, а во сне - как другое существо. Выражение: я мыслю себя - слишком холодно, рационалистично; выражение: меня мыслит Бог и я мыслю себя лишь как существо, которого мыслит Бог - задушевно и религиозно. Чувство есть сон наяву; религия есть сон бодрствующего сознания; сон есть ключ к тайнам религии.
Высший закон чувства есть непосредственное единство воли и дела, желания и действительности. Этот закон исполнил Спаситель. Внешнее чудо, в противоположность естественной деятельности, удовлетворяет физические потребности и желания человека непосредственно; спаситель, примиритель, богочеловек, в противоположность нравственной самодеятельности естественного или рационалистического человека, удовлетворяет внутренние, моральные потребности и желания тоже непосредственно, освобождая при этом человека от всякой помощи с его стороны. Всякое твое желание можно считать почти свершившимся. Ты желаешь получить, заслужить блаженство. Условием, средством для блаженства является мораль. Но ты не можешь его исполнить - собственно тебе и не нужно исполнять его. То, что ты еще собираешься сделать, уже сделано. Тебе остается лишь пассивно ждать: только верить, только наслаждаться. Ты хочешь расположить к себе Бога, смягчить его гнев, примириться с своей совестью. Но этот мир уже заключен; этот мир есть посредник, богочеловек - он твоя облегченная совесть, он исполнение закона и вместе с тем исполнение твоего собственного желания и стремления.
Поэтому теперь уже не закон, а и с п о л н и т е л ь закона служит для тебя примером, правилом, законом твоей жизни. Всякий, исполняющий закон, сводит его на нет. Закон имеет авторитет, имеет значение лишь против беззакония. Но всякий, кто в совершенстве исполняет закон, как бы говорит закону: Я сам хочу того же, чего ты хочешь, и утверждаю делом твои приказания; моя жизнь есть истинный, живой закон. Поэтому исполнитель закона неизбежно заступает место закона и притом как новый закон, именно такой закон, иго которого легко и приятно. Ибо он заступает место лишь повелевающего закона, как пример, как предмет любви, восхищения и подражания, и через это становится избавителем от греха. Закон не дает мне силы, необходимой для исполнения закона; он деспотичен, он только повелевает, не справляясь с тем, могу ли я исполнить его требования и как я должен их исполнять; он меня предоставляет мне самому, без совета и помощи. А тот, кто служит для меня примером, ведет меня под руки, сообщает мне частицу своей собственной силы. Закон не оказывает сопротивления греху, а пример творит чудеса. Закон мертв, а пример оживляет, воодушевляет и невольно увлекает за собой человека. Закон обращается только к разуму и становится в прямое противоречие с нашими склонностями; пример, напротив, приспособляется к сложному, чувственному импульсу, к невольному инстинкту подражания. Пример действует на чувство и фантазию. Короче, пример обладает магической, т. е. чувственной силой; ибо магическая, т. е. невольная притягательная сила есть существенное свойство материи вообще и чувственности в особенности.