Две строчки времени - Леонид Ржевский 2 стр.


3

"Я найду вас сама"…

Нашла она меня неделю спустя. В праздничное послеобеда, сероватое и ветреное, подле моей пляжной будки, в песчаной широкой воронке, сделанной для того, чтобы ветер по своему усмотрению не переворачивал читаемых вами страниц.

Впереди ее бежала крохотная рыжеватая собачонка, похожая на выкусанный уже кукурузный початок, с нервными выпуклыми пуговицами глаз.

Было в ней в этот раз нечто во вкусе "волосатиков" - потертые джинсы цвета утопленника, с заплатой на маленькой ягодице, и местные довольно уродливые сабо с большим раструбом, в котором, однако, пряталась ухоженная ступня с розовой пяткой и выкрашенными кармином ногтями.

- Устала, пока разыскала вас! - сказала она, скидывая сабо кувырком в стороны. - Поэтому сперва окунусь. Открыта ваша кабина?..

Она вернулась через минуту в двух красных поперечинах и побежала мимо меня, печатая по песчаному скату матово-золотистые следы. Початок, несясь за ней по пятам, связывал их своими, как пунктиром.

У меня не хватило простоты подняться за ней, крякнув, как следовало бы, по-стариковски, и я следил только издали, как она, бесконечно долго, балансируя тонкими руками, шла навстречу "моряку" и брызгам из-под скалистых камней и стала |же совсем маленькой, когда упала на встречную волну и поплыла.

То, для чего я ей понадобился, был переклад на русский язык торгового объявления одной местной текстильной фирмы. Сбегав в будку, она принесла скрученную трубкой тетрадку с печатным вкладышем внутри и собственными переводческими попытками, довольно беспомощными, но - и то сказать: переложить подходяще для советского потребителя тон западной рекламы не так уж просто.

Текст был невелик, я продиктовал ей то по-русски за четверть часа.

- Здорово! - сказала она (было вообще у нее в языке порядком энергичного просторечья). - Эта фирма связана с нашим бюро, но гонорар будет мне особый. Половина - вам!

- Не пойдет!

- Почему? Я получила заказ - вы его выполнили. Категорически - пополам! - и то уж бессовестно с моей стороны.

- Давайте тогда тетрадку обратно.

- Если, - прищурилась она на меня, и даже поросль на тонких ее руках, вставшая дыбком, дышала протестом, - если вы не признаете равноправия, забирайте ваш перевод, и больше с вами мы не знакомы!

Что наши представления о равноправии расходились, сомневаться не стоило. Удивительно было то, что эта поблекшая тема сложилась у меня вдруг в предолгий и даже патетический монолог с разными дальними экскурсами и касательными. Влияла, вероятно, аудитория, сидящая по-турецки напротив с мокрыми коленками, исподу облепленными песком, и вот-вот готовая вскинуться; может быть, тоже - прислушивающаяся вокруг мягкость прибоя, серого неба, неподвижных сосен…

Говорил же я о той не имеющей заменителей вершине, на которой, по-моему, должна бы стоять женщина - воплотительница недостающего живому миру гармонического начала. Забрел я тут далеко, прихватив даже и вечную женственность… "Стремление теперешней женщины. - говорил я, - быть иным, чем ей быть свойственно, привело уже к катастрофам: распаду семьи, трагическому одиночеству детей, оторванных от материнской груди не только в буквальном смысле. Движение "волосатиков" - яркий тому пример. Будущее этого одичания женщины в условиях избыточной цивилизации - противозачаточных пилюль и синтетического грудного молока - представляется мне иной раз в виде бесконечной пустыни, выложенной от горизонта до горизонта рыжим нейлоновым ковром. Последний мужчина, обезумевший от мытья посуды и стирки своего и жениного исподнего, покончил самоубийством. Между зарослями стиральных машин и холодильников хищно бродят старухи в папильотках и кратчайших шортах над жилистыми, в синих склеротических узлах ляжках; бродят в поисках несостоявшихся ощущений и идеи нового женского клуба"…

- В этой чепухе, - сказала Ия, позевывая, - есть полторы мысли, но мне сейчас как-то лень с вами спорить. А стихи вы не пишете? По тому, что говорили о женщине, - что-то средневековое и из Соловьева, - я предполагаю, что - да!

Что она различила в монологе моем Соловьева, было удивительно. Но она вообще была необыкновенно начитанна и памятлива. "Вундеркинд" - по словам Моб.

- А если бы я писал стихи, стали бы вы их слушать?

- Может быть. И попросила бы вас написать вот этот пейзаж, что сейчас.

- Стихи не мои, но - пожалуйста:

Эти скалы, сосны эти,
Кружевным зигзагом - сети
И фарфоровый песок;
Ветер, ветер, ветер, ветер
И маяк наискосок…
Как все серо! Грусть иль нежность,
Чем, скажи, она полна -
Эта мглистая безбрежность,
Эта низкая волна?..

- Ностальгия! - перебила она меня. И немного спустя, зевнув снова: - Больше всего люблю Маяковского!..

Становилось все ветреней. Купальные ее доспехи высохли и налипали на кожу резким пунцовым штрихом.

- Красное - это тоже любимый ваш цвет?

- Да, красный и желтый. Еще - зеленый. Если бы удалось создать независимое государство, о котором мечтаю, цвет флага был бы красно-зелено-желтый.

- А какие независимые будут жить в вашем государстве?

- Молодежь.

- Независимые от чего?

- От отживших уже поколений. Таких, как ваше…

4

Она позвонила мне домой дней через пять, поутру: три дня и три ночи, по ее словам, трудилась над переводом какого-то русского туристского проспекта. Кое-что в тексте ей было неясно.

- Я бы заехала к вам после работы. На пляж. Если будете там.

- Буду.

- За помощь приглашаю вас в воскресенье поужинать. В "Три короля" - это мой любимый "инн", и там здорово кормят. И джаз… Что? Иначе не состоится. Это - вы знаете по-латыни? - conditio sine qua non.

Знаю ли я по-латыни? Экая маленькая наглость!

- Ну, если sine qua non, - я согласен!

С переводом на этот раз провозились долго. Смущали ее, оказывается, архаизмы в описании церковной архитектуры и утвари, пропущенные советскими составителями словарей ради "религия - опиум для народа" и из перестраховки.

Не состоялось и купанье, - но спорилось на фоне сумерек хорошо.

Началось - с волос, которые она обрезала почти "под горшок", напоминая теперь благочестивого отрока русских лубочных картинок.

Я сказал ей об этом.

- Моему теперешнему другу нравится эта прическа, - объяснила она. - К концу сезона, верно, переменю.

- Друга или прическу?

- И то, и другое. Смелее, смелей! Вижу в ваших глазах всю иронию предков, и - "какой это по счету друг в моей жизни?"

- Допустим.

- Который по счету? - повторила она и, наморщив переносицу, стала загибать один за другим пальцы на узенькую ладонь. Заполнив одну, загнула было на другую два огненно выкрашенных ногтя - и один разогнула опять.

- Шестой! - объявила она.

- Сколько же это обещает в перспективе? Лет этак к сорока?

- Нисколько, потому что так долго я жить не хочу.

- Что за вздор!

- Совсем не вздор! Жизнь кончается вместе с молодостью - и вам нечего больше делать. Это - как в театре, когда опустится в последний раз занавес. Вы же тогда уходите? Ваше поколение, я знаю, имеет расписание тоже и на пору вставных челюстей и богаделен. У меня такого расписания нет. Все!..

Мой монолог о жизни для старых и малых и, с особым нажимом, - о единственности выбора "спутника", о двоих, взаимно ищущих и "угадывающих" друг друга, вряд ли был нов для нее, но - задел: отповедь последовала довольно любопытная, которую привожу:

- Вы убежденно древний! - сказала она задиристо. - Почему это русские так и остались в плену у сентиментализма, в слезах над "Бедлизой"… .А между тем Пушкин так гениально предсказал нам скептицизм будущего! У него эта бедная Лиза, соблазненная гусаром, приезжает на могилу отца в карете шестериком, а сам отец ее - фигура прежалкая. А другая девица - это в "Пиковой даме" - приглашает офицера прямо к себе в спальню, когда ей надоедает собственная добродетель и жизнь у вздорной старухи. А этот офицер, пренебрегший сексом ради бизнеса: три карты и никаких нежных чувств! Или Печорин, первый экзистенциалист в русской литературе, совращавший девственниц и чужих жен от делать нечего! И все это почему-то отвергли ваши критики и ханжи, вроде вас; поставили надо всем этим Толстого, этого Карла Иваныча русской литературы. "Мне отмщение и Аз воздам", Наташа, разглядывающая испачканные пеленки… Фи!..

И в воскресенье за ужином:

Она курит какие-то сладко пахнущие узкие сигареты и плющит их в раковине-пепельнице, не дотянув и до половины. После каждой затяжки у нее чуть стекленеют глаза.

Может быть, впрочем, мне это кажется: вокруг полупотемки, в низкой плошке посреди столика почти блуждающий свет - пунцовая, в узкую складку-плиссе блузка напротив то зальется огнем, то погаснет, и так же огненно то вспыхивает, то гаснет ее жующий рот.

Она заказала себе какое-то балканское жарево, к которому подали целый стог паприки - узкие, едва посеченные стручки почти целиком. Помню, когда-то в Париже в одном ресторане недалеко от Нотр-Дам я пробовал это блюдо - и каждый кусок обжигал и, проглоченный, взрывался миной еще в пищеводе.

Но ей эти огненные ломтики, ловко подхватываемые крупно накрашенными губами, были очень к лицу.

- А вы? - спросила она. - Паприки?

- Мне нельзя паприки. Она вдруг засмеялась, остановив вилку с двумя красными дольками на весу.

- Виновата, что смеюсь, но как это в пашем случае символично! Вот где пропасть между вами и нами: ничего острого!

- Кто это "мы" и "вы"?

- "Вы" - вы, например, лично, и те, которые с вами, блюстители традиций и трюизмов, которые считаете вечными на том основании, что, скажем, в Большой Медведице вечно семь звезд.

- А вы хотели бы укоротить ее на одну звезду?

- Вы звездочеты! - продолжала она, не слушая, - Вы и вам подобные всю жизнь смотрели на небо и просмотрели землю; составляли гороскопы для человечества и посмотрели подлинное человеческое лицо.

- В чем, интересно, оно, это подлинное лицо?

- В том, что человек рождается уже с сознанием неполноценности жизни, которое вы стремитесь у него заглушить. Да, да! Вы стремитесь сделать нас своими бездумными обезьянами, лишенными собственных, не ваших идей. И половину этой единственной жизни вы заставляете нас готовиться стать такими же беззубыми, мелочными, жалкими, с мыслями и желаниями радиусом из одной комнаты в другую, словом - такими, какими мы вас так презираем! О, лучше не родиться! Лучше…

- Наркотики, например?

- Пусть!.. Острота - вот что нужно теперешнему пресному миру! Всяческая острота!

- До бомбы включительно?

- Может быть! - согласилась она, подбрасывая нацепленные на вилку дольки паприки в рот.

"Бычья кровь" - называлось вино, которое лилось на этом поединке "мы" и "вы".

- Гениальнейшее у Достоевского, - говорила Ия, мелкими глоточками отхлебывая из стакана, - его формула "самостоятельного хотения" как мерило человеческого достоинства. Вы спрашиваете: за что мы? Мы за самостоятельное хотение и поиски нового. Вот за что!

- Есть ли в этих поисках действительная новизна? Полвека назад, например, в России происходило кое-что очень сходное. Почитайте "Хождение по мукам" Алексея Толстого! Любовь, сострадание, чувство чести - высмеивались, считались пошлостью. Всех тянуло, пишет он, на острое, раздирающее внутренности. Девушки стыдились своей невинности, супруги - верности. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. А сразу после революции взыграла преступность. На улицах Петрограда, например, появились "попрыгунчики" - предприимчивые бандиты, которые подвязывали к подошвам особые пружинки и налетали на прохожих почти с воздуха…

Не уверен, что этот заключительный монолог так уж хорошо дошел до нее, - посветлевшие над блуждающим пламечком глаза смотрели, я видел, куда-то мимо меня. Но о "попрыгунчиках" дошло.

- Попрыгунчики - это идея! - сказала она.

5

Мемуары мои застопорились, споткнувшись о "сегодня"; прошлое и теперешнее перепутались, как в бреду.

Она словно была включена во что-то, некогда мной пережитое, эта девчонка, - во что-то, бывшее когда-то моим, и это что-то, повторившееся в ней, не отпускало меня, как ни старался: я высчитывал до встречи с ней дни, часы и минуты. Знаю все, что мог бы сказать мне любой душевед-психиатр, доброжелательный циник, но - не подходит ничто!

Встреч без надобности в каком-нибудь переводе у нас не случалось. Подпись к иллюстрированному проспекту местной деревообделывающей промышленности и одно глупейшее описание какой-то упаковочной машины составили целых четыре встречи.

"Эти четыре гайки не затягивать, пока не проверено действие шатуна"… - медленно диктую я, глядя на отливающие синим пряди волос, падающие ей на лицо, и - как передвигается по песку золотистый локоть записывающей руки. Мне вдруг приходит на память "Зависть" Олеши со сходным контрастом: герой переписывает вечером какую-то гиль насчет изделий из бычьей крови и вспоминает девушку, которой любовался днем.

Я подшучиваю над этим контрастом, но, хоть Ия повесть и помнит, шутка остается без внимания.

Кое-что, правда, задевает ее иной раз за живое.

- Уж конечно не люблю Чайковского! - отвечает она, когда я спрашиваю о ее вкусах в музыке. - Этакая манная каша с вареньем!

- А кого же тогда? Она не задумываясь называет мне одного местного композитора-шумовика.

- Это не музыка! - говорю я.

- Нет, черт возьми, музыка! - говорит она, убегает в будку и возвращается с чем-то в футляре, зажатом в руке. В футляре - губная гармошка.

- Сейчас сыграю вам из него! - говорит она и, усевшись по-турецки, подносит гармошку к губам. Початок, взволнованно виляя хвостом, устраивается слушать напротив.

Она выдувает какофонию рождаемых металлическими пищиками звуков, взвизгивающих тире и запятых хвостом вверх.

По правде сказать, я тут же и перестаю слушать, следя больше за ритмическими движениями ее локтей, вскинутых над плечами, и наклоненного, почти закрытого кистями рук лица.

На какое-то мгновенье мне слышится, будто запятые выкрикивают некую затаенную тоску, но тут происходит непредвиденное: Початок, вскинув вверх мордку и вытянув крысиный хвостик, вдруг подвывает в тон запятым двумя пронзительными нотами, и Ия, опустив гармошку на голое колено, смеется и треплет его по спине.

Гармошка соскальзывает с колена, я поднимаю ее, стираю прилипший песок и засовываю в футляр.

Тут же случается и еще один незначительный эпизод.

Покуда мы музицируем, сидя вполоборота к морю, вдоль берега прошагивает группка "волосатых", человек пять-шесть. Один из них, вывернув шею, долго глядит в нашу сторону (ему видны из воронки наши головы), потом отворачивается и, вложив пальцы в рот, дико свистит.

Услыша свист, Ия вздрагивает, смотрит, поднявшись, вслед лохматой удаляющейся голове, и темная краска - это я вижу у нее в первый раз - накатывается на ее щеки и течет к плечам.

- Пожалуйста, не провожайте меня! - говорит она недружелюбно. И - немного спустя - еще недружелюбнее: - Что вы меня так разглядываете? Написано на мне что-нибудь?

- Разглядывал вас не я, а один из свистунов, которые только что прошли мимо. А написана на вашем лице досада, что нас видели вместе. В самом деле, скажут потом: черт с младенцем…

- Простите, - перебивает она меня с усмешкой, из которой недобро выглядывает своевольно растущий зуб - Кто именно из нас двоих черт?

- Я, разумеется! Принимая во внимание возраст.

- Вот не знаю, - говорит она с коротким смешком, - важен ли возраст для чертей, но - какая полярность представлений у нас обоих! Вы - черт? Вы - не сердитесь - старый, смешной звездочет, у которого от заданной бабушками невинности и моральной оглядки непременно бы выросли ангельские крылышки, если бы… - она помедлила, прищурившись на меня, - еcли бы не подвержен был сам разным мелким искушениям и грешкам. А во мне - во мне, верно, с полдюжины разных хвостатых бесов и бесенят; за каждого следует геенна огненная… И прощаясь:

Не целуйте мне руку! Что это еще за восемнадцатый век!

Я говорю ей что-то о приятности прикосновения, которая естественна для человека моего типа и возраста и лежит где-то посередке между этикетом и Фрейдом.

- Может быть, может быть… - перебивает она. - Но мне скорей неприятно - и все!

Я диктую перевод на русский - бережно, как если бы это был шекспировский сонет, а не нелепое описание машины, и невольно, почти без умысла, растягиваю время: вокруг блаженнейшее солнечное тепло, штиль, и над головами орущие чайки.

Она записывает, лежа животом в песок, придавив локтем блокнот и побалтывая в воздухе ногами.

Когда, чуть приподнимая голову, переспрашивает что-нибудь, узкая в форме знака бесконечности поперечина, прикрывающая ее соски, отлипает, и я отвожу глаза.

Кажется, это ее забавляет.

Чайки и соски мешают мне диктовать.

Перед последним крупным абзацем она бежит в воду, и потом мы вместе ходим по берегу, ища янтарь.

- Это дурацкое занятие мне осточертело! - говорит она, вороша ногой выброшенные на берег водоросли. - Когда я вожу сюда экскурсии, мы всегда ищем янтарь. Отдать сделать из него брошку вдвое дороже, чем купить новую, но все ищут…

Ищем и мы, покуда она не наступает на что-то, отчего у нее на пятке оказывается глубокий порез. Идет кровь.

В будке у меня аптечка, я накладываю довольно громоздкую повязку, которая тотчас же и соскакивает, когда возобновляется диктовка и болтанье ногами.

- Попробуйте еще раз! - просит она, лежа на животе и останавливая пятку в воздухе.

Во второй раз мне удается лучше, но… происходит срыв! Слишком близко перед моими глазами это каштановое, лучащееся мелкими солнечными искорками тело, и слишком умышлен соблазн. Я почти ощущаю на себе косой, через плечо, оскорбительно выжидающий взгляд.

За первым рывком-касанием - целая очередь других. Но - нет! - матерчатая влажная кромка, царапнув мои губы, вырывается, как птица из клетки, унося в клюве тепло.. Я почти задыхаюсь.

- Пошла одеваться! - говорит Ия. - Как часто, кстати, проверяете вы давление? Мой дедушка делал это непременно раз в месяц.

По пути к "фольксвагену" - молчание, и я вижу недобрую усмешку, трогающую уголок ее рта; без слов.

- Таковы все звездочеты! говорит она потом. - Вечная женственность, поклонение, Галатея, а чуть что - с Галатеи стягиваются бикини. Насколько же мы прямее и правдивее вас!

- Вы так думаете? Даже после этой… ловушки?

Она не отвечает, покуда мы не выходим уже к стоянкам. И, открывая машину:

- Ладно, квиты! Беру обратно слова. Была очень зла, почему - не понимаю.

- Ну, это ясно: как смел я предположить, что мой порыв был вам нужен. Но я и не предполагал, просто хотел проверить.

- Знаю… Вы очень умны. Нет, я злилась и на себя, что все это спровоцировала. А теперь досадно, что могла злиться на такие пустяки. Разве не все - все равно?

- Равнодушие?

- Скука! - зевнула она. Уже забравшись за руль, она трогает мое плечо через отвернутое окошечко:

Назад Дальше