Серый жакет, хотя и жал под мышками и собирался складками на спине, все же шел к ее черным гладким волосам. Она несколько раз снимала и надевала его, примеряясь, на какое платье его надеть, – на шерстяное он не налезет, а летних у нее два: новое, вишневого цвета, и старое, светло-синее с белыми цветами.
Конечно, в новом виднее, но что она наденет тогда к Первому мая? Синее же хоть и старенькое, а с жакетом хорошо, и цвета подходят.
Большие огорчения причинили ей туфли. Они и куплены были неудачно, одно название, что модельные. В других аккуратно два, а то и три года проходишь, а эти уже на второй месяц потеряли всякий вид. Кожа, что ли, скверная или сшиты плохо, только сразу они раздались, краска потрескалась. И за что деньги берут?!
Перед каждой получкой Дуся точно знала, сколько ей причитается. Но всякий раз, идя в кассу, она надеялась получить больше: какой-нибудь неоплаченный наряд с прошлого месяца перейдет или премию увеличат. И хотя ни одна получка не оправдывала эти надежды, они никогда не покидали ее. Так получилось и сегодня.
Не обращая внимания на насмешки и поторапливания из очереди, она внимательно просмотрела ведомость. Бездетный налог, подоходный… Остается на руки триста шестьдесят два рубля с копейками. Так приблизительно выходило и по ее расчетам. Даже законченная в ночь на пятнадцатое погрузка "Абхазии" вошла сюда.
Большой вестибюль управления порта был полон людей, как и всегда в дни выдачи зарплаты. Грузчики и грузчицы в плотных брезентовых костюмах с заткнутыми за пояс рукавицами, крановщики и механизаторы в синих куртках, приемосдатчики, ремонтники, береговые матросы – все это шумело, волновалось, смеялось, расплывалось в густых облаках табачного дыма.
Наморщив лоб, Дуся перебирала в уме предстоящие расходы. Хозяйке за квартиру – сто рублей. Долг Соне – пятьдесят. Босоножки обязательно – пятьдесят два. Носочков три, ну, две пары – шестнадцать. К Первому мая муку будут давать, три кило – восемнадцать рублей. Мяса взять килограмм, луку, рису, яиц, повидла, дрожжей, – с мукой меньше, чем в пятьдесят рублей, не уложишься, а пироги обязательно надо испечь: может быть, Сережа на праздниках будет здесь. Сколько же это получается? Двести двадцать рублей! Чаю надо купить – четыре шестьдесят, сахар – шесть двадцать, а то неудобно: у хозяйки занимала… Ниток две катушки да штопки четыре мотка. Прошлый раз хотела Сереже носки заштопать – ниток не оказалось. Значит, еще десятка. Набойки набить на сапоги – совсем стоптались. Мыло все вышло – кусок хозяйственного, кусок туалетного. Да еще по мелочи, туда-сюда.
Дуся не уходила, перебирая деньги, раздумывая, не подать ли ей заявление в кассу взаимопомощи. Потом решительно тряхнула головой: "Нет, опять в долги лезть!" – и сунула деньги в кармашек юбки.
У двери перед ней выросла статная фигура грузчика Малахова. Широко разведя руки, изгибаясь стройным телом, нагловато ухмыляясь, он загородил проход.
– Дусеньке привет! С получкой вас!
– Спасибо! – хмурясь и пытаясь пройти, ответила Дуся. – Чего стал-то, дорогу загораживаешь?!
– Торопимся? – Малахов играл серыми смеющимися глазами. – Куда же это мы торопимся?
Он еще ниже опустил к ней лицо, узкое и бледное, с мешками и припухлостями под глазами, со свисающим на лоб золотистым чубом, лицо спившегося красавца. От него пахло вином. Дуся вдруг почувствовала, что сейчас произойдет что-то отвратительное, он при всех унизит ее, и она должна стоять и слушать его, иначе поднимется шум на весь вестибюль.
Надвигаясь на Малахова, она тихо, но с вызовом ответила:
– Да, торопимся… А куда – не твое дело! Уйди с дороги!
– Ну-ну. с дороги! – угрожающе повторил Малахов. Потом опять перешел на деланный, заискивающий тон:
– Может, на новоселье пригласишь? Новоселье-то замотала, Дусенька!
– Для тебя новоселье еще не готово! – ответила Дуся, вплотную надвигаясь на Малахова и пытаясь оттиснуть его от двери. – Пусти, слышишь!
Упершись в косяк двери сильной рукой, он продолжал загораживать проход.
– Значит, раздумала с грузчиками гулять, со штурманами теперь, с капитанами. Эх, ты…
Он не успел договорить. Дуся размахнулась – звук сильной и звонкой пощечины раздался в вестибюле. И сразу стало тихо. Малахов пошатнулся и чуть не упал, удержавшись за край стоящего у выхода столика. На секунду его серое растерянное лицо мелькнуло перед Ошурковой.
Не оглядываясь, она вышла из вестибюля.
* * *
Дуся быстро шла, почти бежала по берегу к угольному причалу. Слезы душили ее и застилали глаза. Господи, опостылело все! Утром Ермаков привязался, теперь этот хлыщ! И чего им от нее нужно? Какое им дело? Им-то что? Кто они ей?! Пристал, сволочь! Про пощечину сегодня весь порт узнает. Пойдут разговоры. Прибавят, что было и чего не было. И, уж конечно, Сереже обо всем доложат. Тот же Ермаков.
Зимой она приходила к Сутырину в город: он жил в комнате брата. Никто, кроме Сони, не знал об этом. А если кто и знал, то молчал. Сутырин не появлялся в порту, и никому не было до этого дела… А теперь знают. Малахов подлец: "Со штурманами гуляешь!.."
Холодный вечер опускался над рекой. По набережной шел трамвай. Мчались машины. Люди торопились с работы, каждый со своим делом, каждый со своей заботой.
Дуся бежала по набережной, и мысли одна страшнее другой овладевали ею. А может быть, Ермаков уже насплетничал Сереже? Не из-за нормы же Николай с цепи сегодня сорвался?! Что с нее взять, когда она только второй год на кране! Все видят, как она старается. По работе ее упрекнуть никто не может. В грузчицах шесть лет отработала, звеньевой была – кроме наград и благодарностей, ничего не видела. Тут не в работе дело!
Она представила себе лицо Сергея в ту минуту, когда ему рассказывают о бригадире, и про скандал в вестибюле порта, и про студента… За что, за что это ей – грязь, пакость! Ведь не любила она никого.
Много раз Дуся хотела рассказать Сутырину обо всем: пусть, лучше от нее узнает, чем от людей. Но не решалась. Боялась потерять его. Да и мало ли у какой женщины что было! Свободная была, безотчетная, бесконтрольная.
На время подобные мысли успокаивали Дусю, по сознание лжи перед Сережей не покидало ее. И чем больше верил он ей и чем сильнее любила она его, тем больше хотелось ей укрепить в нем веру в себя, хотелось быть чистой и честной.
И теперь все сосредоточилось в одном: увидеть Сережу – знает он что-нибудь или нет?
Ах, почему зимой, когда шла вербовка в северные пароходства, они не уехали на Енисей?! Она тогда не настояла на этом: видела – любит Сергей Волгу, не хочет уезжать, не хочет бросать сына, не оформил развода с Кларой.
Эти соображения, тогда такие значительные, теперь казались ей пустыми. Все равно Клара не дает ему развода, не дает видеть сына, все это одно расстройство, трепка нервов. Так же бы полюбил он Енисей, а нет – через два года бы вернулись. И не было бы всего этого.
Вот и угольный причал. Девушки-грузчицы с черными лицами подгребают уголь в трюмах. Густое облако угольной пыли покрывает причал, краны, транспортеры, тесно стоящие одно к другому суда. И в этом облаке пыли, темном и мутном, она вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд, обернулась, увидела Сутырина.
"Знает!" – с испугом подумала Дуся.
Сутырин стоял рядом с ней и молчал. Не в силах вынести это молчание, она подняла глаза и встретилась с его глазами, внимательными и недоумевающими. В них не было ни злости, ни укора. Она улыбнулась жалкой улыбкой, в которой были и признание своей вины, и мольба о прощении, и надежда, что Сережа ничего не знает и все опять пойдет по-прежнему, по-хорошему.
Сутырин продолжал внимательно смотреть на Дусю.
– Что с тобой?
По его голосу она поняла, что все страхи ее напрасны. Нервное напряжение сменилось мгновенной слабостью, тем неудержимым влечением к этому человеку, которое всегда овладевало ею, когда он был рядом с ней – сильный, спокойный, добрый.
– Ты чего? – повторил Сутырин и тронул рукой ее волосы. – Растрепалась.
Она прижалась горящей щекой к его широкой шершавой ладони.
Он смущенно оглянулся, мягким движением высвободил руку.
– Что случилось?
Господи, как тяжело дается ей эта любовь! И чего она волновалась, чего страдала? Разве он бросит ее из-за бабьих разговоров?!
– Так, ерунда, – сказала она. – В кассе с грузчиком с одним поскандалила. Смазала ему.
Он засмеялся знакомым ей тихим, добрым смехом.
– Зачем же драться-то?
– Пустой человек, пристает и пристает.
Теперь она старалась обернуть это происшествие в свою пользу, восстановить Сережу против Малахова и, следовательно, против тех разговоров, которые могут до него дойти.
– Говорит: "Со штурманами гуляешь…" Видал его? Раз с тобой гуляю, значит, и с ним должна. Сволочь!
– Ерунда это, – сказал Сутырин.
– Да ведь обидно! Каждый хочет в душу наплевать. Видят, что мне хорошо с тобой, вот и злобятся.
– А ты не обращай внимания, – нахмурился Сутырин, чувствуя себя виновником ее неприятностей.
– Обидно. – Она отвернулась в сторону. – Языки-то злые… Ну уж бабам простительно, а то мужики… Тот же Ермаков Николай. Жену твою, вишь, жалеет. Что ж, не я вас развела. А каждый тычет, тычет.
Сутырин поморщился.
– Он тебе что говорил?
– Да уж какой день злобится.
По тому, как он поморщился, Дуся поняла: цель достигнута. Пусть сунется теперь Николай, не так-то быстро ему Сергей поверит.
Она улыбнулась.
– Да черт с ними со всеми, пусть болтают.
Сутырин обрадовался ее улыбке. Чувствуя себя виноватым перед Дусей, он был благодарен ей: она сама прекратила неприятный разговор. Он любил Дусю за то, что она просто и прямо смотрела на вещи. Спокойная, твердая натура.
Воровато оглянувшись, она потянулась к нему.
– Сереженька, придешь сегодня?
– Не знаю… Как с погрузкой будет.
– Ну приди, хоть на часок… Рубашку я тебе выгладила, заберешь носки…
Он улыбнулся, смягчаясь незатейливой хитростью, к которой она всегда прибегала, чтобы встретиться с ним.
– К тебе прийти не смогу, – сказал Сутырин, – ночью будем сниматься, а ты ко мне вечером приезжай. В десять вахту закончу, ты и приезжай.
* * *
Дуся ушла от Сутырина поздно ночью. Он дремал, пока она одевалась. Прикосновение ее одежды и холодных губ заставило его открыть глаза. Тонкие полоски лунного света, едва пробиваясь сквозь узкие жалюзи иллюминатора, освещали склонившееся над ним усталое Дусино лицо.
Она не позволила проводить себя. Сутырин понимал – не хотела, чтобы на теплоходе видели их вместе. Но с теплохода трудно уйти незамеченной. И к мысли о том, что люди увидят ее и будут говорить об этом, он отнесся равнодушно. Пусть знают, пусть говорят. Сознание того, что ему нет надобности что то скрывать, принесло Сутырину радостное чувство облегчения.
Глава шестнадцатая
Все произошло из-за баржи с асфальтом. От жары асфальт расплавился – его своевременно не посыпали песком, пришлось разбивать ломами. Катя позвонила начальнику железнодорожной станции Кушнерову.
– Ефим Семенович, с асфальтом задерживаемся. Платформы можете подослать часам к двум.
– Ладно, – ответил Кушнеров своим картавым баском и повесил трубку.
В два часа встала на причал "Эстония" с мукой. Но станция не прислала ни вагонов для выгрузки муки, ни платформы для выгрузки асфальта. Катя опять позвонила Кушнерову.
– Ну вот, – проворчал Кушнеров, – то отказываетесь, то опять давай.
Катя поняла, что попалась, и попалась по собственной глупости.
– Разбили мне дневной график, – желчно продолжал Кушнеров, – теперь уж маневровые паровозы в разгоне. Завтра что-нибудь устроим.
И повесил трубку.
В прошлом году Катя спокойно приняла бы платформы, они простояли бы вдвое дольше, но зато Кушнеров не мог бы утверждать, что она отказалась от подвижного состава. А сегодня ее обмануло благополучие первых недель навигации – вагоны на ее участок подавались бесперебойно, и она решила, что всегда так будет. А Кушнеров только ждал формального повода, чтобы освободить себя от обязанности бесперебойно снабжать вагонами ее участок: вагоны нужны всем, а их не хватает. Ее прекрасные побуждения обернулись против нее самой.
– Да уж знаю, – сказал Елисеев, когда Катя доложила ему о происшествии, – придется ждать до завтра.
Катя понимала, что если она сейчас не даст боя, то срывы в подаче вагонов будут повторяться.
– Я составляю акт на железную дорогу и подаю рапорт, – сказала она, – вагоны должны дать сегодня.
– Кушнерову твои акты и рапорты как мертвому банки, – возразил Елисеев, – от платформ-то сама отказалась. Так что терпи. И рапорт твой я никуда не пошлю – потому у Кушнерова в руках козырь, а битым быть я не желаю.
Тогда она решилась на крайнюю меру.
– Это дело ваше. А муку я выгружаю на склад.
– Ты что?! – закричал Елисеев. – Знаешь, во сколько это обойдется?!
– Дорого. Но дешевле, чем простой теплохода.
– Да ты понимаешь, что будет, если в пароходстве узнают?
– Ничего, – ответила Катя, – только расшевелятся.
К концу дня на участке появились начальник железной дороги Косолапов и начальник станции Кушнеров. А через несколько минут и Леднев в сопровождении Елисеева.
Губы Леднева тронула официально-приветливая и, как показалось Кате, чуть насмешливая улыбка. Но в его глазах она уловила испытующее и вопросительное выражение, точно он хотел узнать ее состояние, ее настроение, ее отношение к нему.
Катя ответила спокойным кивком. Ее бесстрастное лицо выражало лишь сдержанную вежливость, какую полагалось выказывать высшим начальникам, тем более приехавшим для разбора щекотливого дела.
Начальнику железной дороги Косолапову, такому же высокому, как и он сам, и приблизительно одного с ним возраста, Леднев пожал руку с подчеркнутой сердечностью. Косолапов ответил тем же. Они держались как высшие судьи, призванные лояльно и доброжелательно разобрать то, что натворили их подчиненные, не умеющие жить в ладу, как живут в ладу вот они, Косолапов и Леднев.
Они не спорили, не пререкались, наоборот, соглашались друг с другом. Но это было лишь оболочкой: их интересы были диаметрально противоположны.
Леднев слушал Елисеева с неприязненным и критическим выражением лица, перебивал, старался сбить разными коварными вопросами – это была оболочка. Но когда Елисеев кончал свои объяснения, Леднев оборачивался к Косолапову и разводил руками: "Ничего не поделаешь. Я бы рад установить вину своих подчиненных и наказать их, но против фактов не попрешь". И это было уже сутью его поведения.
Точно то же самое делал и Косолапов, когда объяснения давал Кушнеров – маленький, толстенький брюнет в очках, с желчным выражением человека, который знает, что его все равно будут ругать: такова уж традиция – все сваливать на железнодорожников.
Хмуря седые лохматые брови, Елисеев вытащил из планшетки ведомость:
– Вот извольте полюбоваться, товарищ Косолапов, сколько раз ваша станция срывала нам подачу вагонов.
Косолапов просмотрел ведомость и предупредительно протянул ее Ледневу. Потом обернулся к Кушнерову: "Вот как вы работаете, товарищ Кушнеров!" – хотя отлично знал, что Кушнеров не виноват; ему управление дороги, то есть он же сам, Косолапов, недодает вагонов.
Тогда Кушнеров, в свою очередь, вытащил из записной книжки листок, в котором были записаны все случаи, когда порт срывал погрузку и выгрузку вагонов.
– Плохо работаете! – сказал Леднев Елисееву, хотя отлично знал, что это происходит из-за неравномерного движения флота, в чем виноват не Елисеев, а он сам, Леднев.
В этом дипломатическом разговоре Катя тоже нашла свою роль. Молчанием она предоставляла этим людям право решать ее судьбу.
Эта позиция, такая естественная в ее положении, была в то же время удобна и по отношению к Ледневу лично: официальной сдержанностью отгораживалась от его настойчивых взглядов.
– Участок ведет скоростную обработку судов, – сказал Леднев. – Ну конечно, не хочет брать на себя простой – все показатели летят.
Это замечание было обращено к Косолапову и Кате. Косолапову подчеркивалось, что работа участка как передового имеет особое значение и тем, следовательно, больше вина железной дороги. Для Кати же предназначалось уважительное признание ее заслуг.
Но Кате не понравилось скрытое в этом замечании снисходительное дружелюбие: точно они здесь не дело делают, а устраивают не то парад, не то юбилей.
Катя показала на краны, выгружавшие муку из трюмов "Эстонии".
– Делаем двойную работу – выгружаем муку на склад, а потом будем из склада грузить в вагоны. Много тысяч рублей выбрасываем на ветер.
Некоторое время все молча смотрели на работающие краны, на маленькие юркие электрокары, перевозящие муку на склад. Потом Леднев с досадой спросил Елисеева:
– Зачем вы это делаете? Денег не жалко? – И для Косолапова добавил: – Вагоны-то ведь будут.
Он посмотрел на Катю. В глазах его и в уголках рта появилось предназначенное ей одной теплое выражение. Робость этого выражения, осторожная мимолетность его тронули Катю.
Косолапов слушал этот разговор с мрачным видом, точно не понимая, зачем люди тратят свое и его время на пустые пререкания. Потом приказал Кушнерову:
– Подбросьте десяток вагонов под муку за счет машиностроительного. А к вечеру я подошлю резервный маршрут.
– Слушаюсь, – ответил Кушнеров.
Он обернулся к Кате:
– Вы подготовитесь за полчаса?
– Постараюсь.
Кушнеров и Косолапов уехали.
С Леднева соскочила его официальность. Он подмигнул Елисееву и Кате:
– Проучили железнодорожников!
Катя сухо сказала:
– Сегодня мы их проучили, завтра они нас. Так и учим друг друга.
– А умнее от этого не становимся, – совсем развеселился Леднев. – Вы это хотите сказать?
– Это, – невольно улыбнулась Катя.
– Ничего, – уверенно проговорил Леднев, – все впереди, и все со временем наладится.
– Мне надо пойти распорядиться насчет приемки вагонов. Разрешите? – сказала Катя.
– Да, пожалуйста, – ответил Леднев, – займитесь маршрутом, а мы с Иваном Каллистратычем пройдем но хозяйству. – И по-начальнически добавил: – Через час я вернусь сюда – посмотрю ваши дела.
Со дня открытия навигации Катя ни разу не видела Леднева. Зато в предпочтении, которое отдавалось ее участку, Катя чувствовала его благожелательную руку. Она по-прежнему была признательна Ледневу за помощь, но неожиданная вспышка чувства к этому человеку, которая была у нее тогда дома, когда она лежала и думала о нем, теперь, казалось, уже прошла.
Первые дни она старалась не выходить из конторы, вздрагивала при каждом телефонном звонке, с волнением поднимала трубку. За эти две недели он ни разу не позвонил ей. И, конечно, она не звонила ему.
Именно поэтому она так холодно и официально держалась с ним сегодня. Ей ничего не нужно, она настолько свыклась со своим одиночеством, что все это, даже такое незначительное, причиняет ей боль.