Она услышала твердые шаги по маленькой лестнице и коридору. Леднев появился в дверях. Его взгляд, честный, искренний, взволнованный, говорил, что она не должна сердиться, на все были свои причины и когда она узнает их, то простит его. Он не звонил и не приезжал именно потому, что это для него так же серьезно, как и для нее.
Вошел Елисеев. Лицо Леднева снова приняло официальное выражение, но где-то в глубине продолжала теплиться улыбка, предназначенная Кате и только ей одной видимая. И под действием его взгляда, ласкового, извиняющегося, таяла ее холодность и снова пробуждалось чувство власти над этим человеком, чувство, которое она испытала тогда ночью, у себя дома.
– Интересные данные, – сказал Леднев, пробегая глазами по строчкам ведомости погрузки судов. – А здесь что? Непонятно.
Катя склонилась к ведомости. То же самое сделал и Елисеев, довольно бесцеремонно потеснив Катю. Ее плечо коснулось плеча Леднева, и она почувствовала его щеку рядом со своей. Не в силах выговорить ни слова, Катя молча карандашом показала графу.
Сохраняя ту же позу, Леднев сказал:
– Вот чего можно добиться, если по-настоящему организовать погрузку. Эти данные мы поместим в информационный бюллетень пароходства. Пусть все знают.
Сжимая в кулаке карандаш, чтобы не было видно дрожи пальцев, Катя глухо проговорила:
– Рано писать. Вместо бюллетеней порты предпочли бы нормально получать суда и вагоны.
Катя выпрямилась, отодвинулась от Леднева. Она увидела на его лице резко обозначившиеся скулы и далекие изумленные глаза. Ей было душно, казалось, что Елисеев видит все. И это стыдно, позорно, унизительно. Голос Леднева звучал откуда-то издалека, она не слышала, что он говорит.
Раздался спасительный телефонный звонок. Катя схватила трубку. Диспетчер спрашивал Елисеева.
– Здесь. – Катя передала трубку.
Звук собственного голоса успокоил ее. Она отошла к окну, сказала:
– Рано писать, да и не о чем еще писать. О каких достижениях можно говорить! Грузим за сутки, а суда ждут нас неделями, стоят в ожидании вагонов.
Так всегда! Начнешь дело – не верят. Добьешься незначительного результата – поднимают шум. А оснований для шума еще нет.
– Вот сегодняшний случай. – продолжала Катя, – я уже, право, не знаю: на что нам рассчитывать, на что надеяться? Пароходство нам помогает, но развернется навигация, и пароходство само будет бессильно. Неудачи расхолаживают людей. Нужно решать коренные вопросы.
Едва заметная тень недовольства пробежала по лицу Леднева.
– Каждый на своем месте должен делать все от него зависящее. Вы делаете. И добились успехов. Это должны знать все. А о судах и вагонах найдется кому подумать.
Несколько смягчившись, Катя сказала:
– Хорошо бы начать не с успехов, а с невзгод.
– Договорились! – Леднев засмеялся и с привлекательной бесшабашностью ударил рукой по столу. – Будем говорить и о том, и о другом. Но ваш участок выходит в передовые, придется нести бремя славы.
Он с доброй и ободряющей улыбкой посмотрел на Катю.
Пошли по участку – Катя, Леднев, Елисеев.
Катя смеялась шуткам и замечаниям Елисеева, но никогда позже не могла вспомнить, что говорила, чему смеялась.
В мире существовали только они двое – Леднев и она. Они произносили слова, фразы, кого-то слушали, но разговаривали только глазами, только между собой, понимая друг друга и отвечая только один другому.
Подошли к машине Леднева.
– Товарищи, кто в город?
Леднев хочет, чтобы она поехала с ним, но хочет также, чтобы поехал еще кто-нибудь, иначе будет неудобно: может показаться, что он увозит ее с участка.
Обращаясь к Елисееву, она сказала смеясь:
– Прокатимся, Иван Каллистратыч?!
Елисеев согласился. Но Леднев стоял у двери с нерешительным видом. Катя сказала:
– Мне, как единственной женщине, надо бы сесть впереди. Но ведь Иван Каллистратыч у нас такой толстый, с вами он не поместится.
Леднев подхватил ее шутку.
– А мы ему уступим хозяйское место. – И сел рядом с Катей.
* * *
Набережная Волги, или откос, как ее называли горожане, была запружена гуляющей публикой. Катя и Леднев медленно двигались в толпе, заполнившей тротуар и широкую асфальтовую мостовую.
С тех пор как Катя поступила в порт, она ни разу не была здесь. Как и раньше, тут было много военных, студентов, физкультурников, учащихся старших классов. Они казались совсем детьми. Странно, что родители разрешают им так поздно гулять.
Все доходили до прибрежного садика и поворачивали обратно. Дальше набережная была пуста. Леднев и Катя прошли по ней и сели на одну из скамей, установленных в решетчатых балкончиках парапета.
Монотонные склянки на судах, заунывная мелодия невидимого баяна, отдаленные крики и смех людей на реке, музыка радиолы – последние звуки угасающего дня. Катя зябко повела плечами и спрятала руки в рукава своей форменной куртки.
Слева, там, где гуляла толпа, сияла огнями гостиница. В войну в ней был госпиталь, тот самый, где она работала. Катя ощутила запахи йода, бинтов, солдатских шинелей, видела полумрак длинных коридоров, окна палат, затемненные синими бумажными шторами, ряды коек… И Евгений Самойлович… И Мостовой…
Леднев взял ее руку в свои и опустил голову, разглядывая ее пальцы:
– Маленькая рука, а, наверно, сильная. Когда я впервые вас увидел, то сразу решил, что у вас, должно быть, сильные руки.
Он склонился к ее руке, и Катя увидела у него на макушке лысину почти незаметную, тщательно прикрытую редкими русыми волосами.
Он стареет, этот красивый и еще, казалось бы, такой молодой мужчина.
– Что вы еще решили?
– О, я много решил.
– Например?
– Ухаживать за вами.
– Это вы решили о себе. А обо мне?
– О вас? Вы умная, решительная.
– Если поехала с вами и сижу здесь – значит, решительная.
– Ну, что еще? Меня вы считаете человеком несерьезным.
– До некоторой степени.
– Ведь вы меня совсем не знаете.
– Почему? Я вас помню по Кадницам.
Он заинтересованно повернулся к ней.
– Да? Сколько же вам было лет?
– Сколько бы ни было, а помню. И дом ваш помню, и сад… Пляж… Вы брали девушек на руки и бросали их в воду.
– Я?
– Да, вы… И мы с вами учились в одном институте.
– Вы учились в лучшее время, – доверительно сказал Леднев, – мое поколение испытало на себе всякие эксперименты: бригадно-лабораторный метод, ускоренную подготовку в вуз. Я, например, проучился восемь месяцев на рабочих курсах – и в институт. А до этого – семилетка. К тому же общественная работа…
– Руководили, значит?
– Было. Вот и получилось. Образование высшее, а наполовину неуч.
Искренне он говорит или рисуется: простой затонский паренек, ставший одним из руководителей флота.
– А где вы работали после института?
– В пароходстве работал, в министерстве.
На набережной зажегся длинный ряд фонарей, они уплывали вдаль бесконечной мутно-белой полосой. На судах тоже зажгли огни, они двигались и сверкали красными, белыми, зелеными точками.
– О чем вы думаете? – спросил Леднев.
– Так, ни о чем. Люблю смотреть на реку, особенно вечером. Эти огни… Когда я смотрю на них, мне кажется, что я плаваю с отцом по реке. Мы подойдем к пристани, начнется высадка пассажиров, матрос вытянет сходни, крикнет: "Ноги!" – да еще и обругает кого-нибудь: "Макака сингапурская…" И я буду думать: "Откуда он знает про Сингапур? Наверное, служил в морском флоте и плавал в Тихом океане", – а потом буду думать про Тихий океан.
– Вы много плавали в детстве?
– Каждую навигацию. Да я и родилась на барже.
– Я тоже плавал, – сказал Леднев, – но не много. По правде сказать, не люблю. Долго, скучно, однообразно. Я даже до Куйбышева – только самолетом, а уж об Астрахани и говорить нечего. В Москву – железной дорогой, одна ночь.
– А вот я люблю. Плывешь, плывешь… Машина шумит, колеса стучат по воде, а вода бурлит, кто-то взбегает по трапу, пароход свистит. Хорошо! И берега, и пристани… Все это такое родное, такое привычное, что думаешь: без этого не сможешь жить. А вот видите, живу!
– Вам бы быть капитаном, – сказал Леднев.
– Не женское дело.
– Почему? Ведь есть.
– Да, есть, а все-таки не женское. – Катя посмотрела на него, отвернулась.
– Почему вы мне ни разу не позвонили?
– А вы мне?
– Ждала вашего звонка.
– Но ведь вы обещали?
– По делу… А дела не было.
– А без дела?
– Без дела и вы могли мне позвонить.
– Я хотел, – сказал Леднев, – но, честно говоря, стеснялся. Вы мне показались строгой, сердитой, оборвали бы меня – и все!
– Я думала, вы храбрее…
– Если бы вы меня оборвали, как бы я тогда выглядел?
– А вы лучше об этом никогда не думайте.
– О чем?
– О том, как вы будете выглядеть.
– Честное слово, боялся, – искренне сказал Леднев. – Несколько раз брал трубку, но не звонил. Думал, не нужен вам, думал, выгляжу несерьезным, легкомысленным, этаким… – Он покрутил в воздухе рукой. – Вот так. А сегодня я видел: вы обижены на меня, недовольны мной.
– Это верно, – призналась Катя, – я не знала, почему вы не звоните. Решила, что вы забыли.
– Вы мне верите? – спросил Леднев, наклоняясь к Кате и заглядывая ей в глаза.
– Не надо, – прошептала она.
Сильной рукой оп повернул ее голову к себе и поцеловал в губы.
Глава семнадцатая
Когда рано утром грузовой теплоход плывет по реке, он кажется безлюдным. Только видны за стеклами рубки штурман и рулевой, больше как будто и нет никого.
Это впечатление обманчиво.
Жизнь на судне идет своим чередом. В машинном отделении несут вахты мотористы, работает в своей рубке радист-электрик, в камбузе готовит пищу кок, возится в кладовой боцман.
Сутырин любил утреннюю вахту. Никто не беспокоит, не дергает, плывешь и смотришь на реку, чистую, ясную, свежую. Уходят назад села: Буртасы, Красновидово, Антоновка, Юрьевские Горы… Вот и синие воды Камы. Они идут по левому берегу, долго еще не сливаясь со светлыми водами коренной Волги, но образуя вместе с ними ту Волгу, которая начинается за Камским устьем, – широкую, могучую, бескрайнюю.
На необозримом просторе суда кажутся маленькими, медленно плывущими, с трудом преодолевающими необъятную водяную гладь. Бесконечной лентой тянутся по левому берегу камские плоты с аккуратными бревенчатыми избушками, неожиданным на воде дымом костров. Идут снизу нефтеналивные суда "Волготанкера" с двумя красными полосами на трубе. Маленький буксирный пароходик тащит за собой огромный грузовой дебаркадер; пароходишко пыхтит изо всех сил, но колеса его "балакают", медленно перебирают плицами.
На горе – четыре элеватора, громадные, похожие на средневековые башни. На берегу ломают мел, разрабатывают известняк. Тракторы ползут на дальнем горизонте. На больших пристанях – горы хлопка.
И опять города, села, деревни, пристани, порты, поселки, фабричные трубы, нефтяные вышки, груды строительных материалов, экскаваторы, землечерпалки, деревья, избушки, леса и перелески, поля и поля. Мосты, под которыми по-особенному шумит машина и бурлит вода за кормой… На волнах качается лодка, рыбак высоко поднимает огромную стерлядь – купи, мол! Хорошо бы такую на обед, всей бы команде ухи хватило, да нельзя останавливаться, не будить же из-за этого капитана.
На протяжении трех тысяч километров реки Сутырин в любое время суток узнавал местность: каждую деревню, каждую пристань, каждую избушку бакенщика, чуть ли не каждое дерево. Он знал все бесчисленные суда, их старые и новые названия, годы постройки, все сколько-нибудь значительные события их жизни, всех их капитанов с незапамятных времен. Здесь работали отец, дед, прадед, и все, что ни есть в жизни, связано с Волгой.
Сутырин начал сдавать вахту первому штурману Мелкову, как вдруг в рубке появился капитан.
Приход капитана в такой неурочный час удивил всех: на судне все в порядке, впереди ничего сложного не предвидится. Но никто не входит в обсуждение действий капитана. Пришел – значит, надо.
Кругом расстилались пустынные берега. Голые скаты гор, низкие, изрытые ручьями, образовывали далеко выступающими в воду мысами длинную цепь, однообразную, бескрайнюю. Иногда виднелись отары овец и опять низкие горы без лесники, без дерева.
Воронин просмотрел вахтенный журнал, приборы. Оба штурмана стояли рядом с ним. Сутырин услышал за своей спиной, как еще кто-то вошел в рубку. Он оглянулся. Это были старший механик Муртазин и боцман Пушин.
– Вызывали, Иван Васильевич? – обратился к капитану Муртазин.
Воронин задал несколько вопросов Муртазипу и Путину, заговорил о якорях, которые надо сдать в ремонт, о времени прибытия в Красноармейск.
– Если дальше так пойдем, – сказал Мелков, – то придем до срока. Часа два на графике сэкономим.
Механик Муртазин, невысокий, коренастый татарин, рыжеватый, с рассеченной верхней губой и с тремя обрубленными на левой руке пальцами, стоял, прислонясь к двери, в той независимой позе, которую он всегда принимал, разговаривая со штурманами и даже с самим капитаном. При словах Мелкова он презрительно улыбнулся и не удержался, чтобы не задеть верхнюю команду:
– Два часа на рейсе сэкономим, а потом суток трое простоим… Экономия!
– Грузчиков у них не хватает, – как бы не замечая ни тона, ни иронии Муртазина, сказал Воронин. – Надо будет поставить команду на выгрузку.
Нервное лицо Муртазина сразу посерело, раскосые глаза еще больше сузились.
Воронин повернулся к Сутырину, пристально посмотрел на него.
– Подготовите списки людей, которых сумеем поставить на разгрузку.
– Слушаюсь, – ответил Сутырин.
– Теперь у Сергея Игнатьевича дело веселее пойдет, – ни к кому не обращаясь, сказал Воронин. – Он у нас теперь человек женатый, молодой женой обзавелся.
– Да уж, так вот… – озадаченно пробормотал Сутырин, чувствуя, что возражать нельзя.
Мелков повернул к ним свое бледное, болезненное лицо.
– А мне-то жена говорит: "К Сутырину супруга приходила". Какая, думаю, супруга? Все был один, а тут на тебе.
На самом же деле жена сказала Мелкову, что у Сутырипа ночевала посторонняя женщина и какое это безобразие – так делать на глазах у людей.
– Да уж бабам только языки чесать, – сказал Муртазин, давая понять, что и его жена говорила ему об этом.
– Познакомил бы, – сказал Воронин. – Твоя-то у моей дочери работает?
– Да, крановщицей, – ответил Сутырин, понимая, что ему теперь остается только соглашаться с капитаном.
– Как же, знаю, – заключил Воронин, как бы подтверждая своим авторитетом факт женитьбы Сутырина. – Так сегодня списки людей составьте, – снова заговорил он. – И радируйте: "Идем скоростным рейсом, людей мобилизуем на разгрузку. Просим сразу поставить к причалу",
– Слушаюсь, – ответил Сутырин.
Капитан прав. Люди видели, как к Сутырину приходила Дуся, и Воронин хочет, чтобы все знали, что приходила жена, а не кто-нибудь. И Сутырин должен это подтвердить, иначе даст повод для сплетен о себе и о своем судне.
* * *
Сутырин вернулся из армии осенью 1946 года и застал дома пятилетнего парнишку – беленького и сероглазого. Он поднял его с постели и прижал к груди. Мальчик с любопытством смотрел на него, его голые ноги касались колен Сутырина. Сутырин удивился, какое длинное тело у сына.
Первые дни после возвращения Сутырин находился в том блаженном состоянии, когда семью, жену, сына, дом воспринимаешь по-новому, и в новом вспоминаешь старое, когда поздно встаешь и поздно ложишься, и каждый день гости, и впервые после пяти лет солдатской жизни рядом с тобой жена.
В его отсутствие Клара сменила их комнату на большую. Сутырин не думал о том, как ей удалось это сделать. Он знал: ей нелегко было одной с ребенком, как нелегко было и всем. То, что она справилась с житейскими трудностями, умиляло его. Он приехал, и все в семье оказалось хорошо.
Еще в первые дни их семейной жизни Сутырин безропотно уступил Кларе власть в доме и безропотно подчинился этой власти. Его заработок был не так уж велик, а ее – она работала тогда счетоводом – еще меньше. Но она выкручивалась. В ней была практическая сметка и скупость, которую он принимал за бережливость.
Но прошло некоторое время, и Сутырин увидел, как изменилась Клара.
Склонная к полноте, она сильно раздалась и выглядела старше своих лет. Ее лицо еще можно было назвать красивым, если бы не неприятное выражение подозрительности. Утром она уходила, когда он еще спал. Приходила поздно, усталая, валилась на кровать, отдавалась ему торопливо, без ласки, без слова и тут же засыпала.
Вся она была там, в своей закусочной, в таинственных делах и комбинациях. В дом приходили незнакомые Сутырину женщины. Клара перешептывалась с ними в коридоре или вела при нем иносказательный разговор о деньгах, продуктах, вещах. И все это с деланным безразличием, с отсутствующим выражением лица, зевотой и излишне поспешным переходом на обыденные темы.
"Ну, хорошо, – думал Сутырин, – ей было тяжело в войну. Одна, с ребенком. Но ведь и другим было нелегко. Соня Ермакова проработала всю войну крановщицей, не искала места выгоднее, честно жила и честно работала".
Он винил во многом себя – еще в первую пору их совместной жизни проявил беззаботность. Даже в войну, получив письмо о том, что Клара перешла на другую работу, и смутно догадываясь о ее тайных побуждениях, он не вмешался, не предостерег, боялся своими советами нарушить что-то – на месте, мол, ей виднее.
Он понимал: следует поговорить с ней, но не знал, как и с чего начать разговор. Он был уверен, что она нечестно ведет себя на работе, но доказательств у него не было. У Клары, когда она сердилась, был резкий, крикливый голос. Она плакала, а он не выносил слез.
Все же как-то он сказал ей:
– Бросила бы ты это дело. Вертишься. Ни отдыха, ничего. Да и малыш без призора.
Клара усмехнулась:
– Жить как-то надо. На твои восемьсот не разгуляешься.
– Я – восемьсот, ты, если в бухгалтерию перейдешь, – шестьсот. Тысяча четыреста. А я, как в плавание уйду, много ли мне на судне надо? Все в семье останется.
– Навигация начнется – там видно будет, – уклончиво ответила она.
Началась навигация. Сутырин ушел в плавание.
Клара продолжала работать в закусочной.
Она стала осторожнее. Но Сутырин понимал, что в жизни ее ничто не изменилось.
Во время войны Клара видела не только карточки, нормы, пайки. Ее настороженный глаз подмечал то, что неизбежно сопутствует тяжелым временам. Людям плохо. Тем лучше живут те, кто умеет устраиваться. Клара поступила в военторг заведующей продуктовым складом.
Может быть, начальство и понимало, что она нечиста на руку. Но она была ловка, аккуратна, хорошо вела документацию, никогда ни на чем не попадалась, обладала практической сметкой и здравым смыслом посредственности.