Догадки (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 32 стр.


Между прочим, отсюда вытекает давешнее кардинальное соображение: возможно, та сила, которая ведет человечество к цели истории, заключена именно в человеке, возможно, что историческая необходимость преображения в полубога обусловлена собственно фактом его бытия, а изначально – фактом обособления от природы. Ведь для того чтобы чисто зоологическая суть возвысилась до мыслящего и нравственного существа, то есть для того чтобы произошло чрезвычайное, почти сверхъестественное превращение материального количества в идеальное качество, потребовались бы гораздо бо2льшая сосредоточенность сил природы и гораздо бо2льшие возможности саморазвития, чем, скажем, для превращения булыжника в черепаху. Стало быть, род людской вышел из животного мира, опираясь не только на гигантские внешние силы, но и на гигантские внутренние возможности, на такую потенциальную мощь, которая просто даже по законам физики не могла не приобрести кинетического характера и не обернуться цепью промежуточных результатов, направленных на победу природы в ипостаси истории над природой наших несовершенств. Конечно, сомнительно, чтобы природа изначально запланировала строительство богоподобного существа, и скорее всего получилось так, что по причине накопления критического количества ход эволюции взорвался качеством человека, который в результате этого взрыва обрел огромный энергетический заряд, определивший его движение от стадии полуживотного до стадии полубога. Это движение, направленное на строительство человека, всегда было криволинейным, однако людям вольно было заблуждаться на тот счет, что, захватывая золотоносные земли, хлебопашествуя, прокладывая железные дороги, торгуя, обирая друг друга, манипулируя ценными бумагами, эксплуатируя миллионы черных, желтых и белых рабов, они строили личное, семейное, сословное или государственное благоденствие, – строили они именно человека, хотя и так же мало понимали свое действительное предназначение, как понимает его дерево или жук. Только в отчаянном меньшинстве случаев это движение выливалось в развитие собственно нравственности, прямо созвучной идее исторического пути, но уже из одного этого невольно приходишь к мысли: раз человек издавна знает нравственность, которую, кроме него, не знает никто и которая могла народиться в звере на манер того, как из неорганического соединения нарождается органическое вещество, то способность преображения заложена в человеке наряду со способностью к самоуничтожению, членораздельной речи, прямохождению и труду. Законно будет также предположить, что в техническом смысле цель истории есть последовательное накопление или распространение нравственности, а отнюдь не поражения и победы, ведь, как показывают события 1825 года, революции совершаются не только тогда, когда собираются в фокус соответствующие предпосылки, но и когда некое подавляющее меньшинство достигает некоего взрывного градуса нравственности, поскольку человеческое общество настолько несовершенно, что основания для революции есть всегда.

Теперь можно попытаться ответить и на вопрос, почему декабристы потерпели поражение в битве против самодержавия, сообразуясь с правилами романтического материализма: они потерпели поражение вовсе не потому, что монархия была еще достаточно жизнестойкой, а революционная оппозиция показала себя ограниченно боевой, и не потому, что, с одной стороны, Николай Павлович Романов-Голштейн-Готторпский и его команда повели себя по-хозяйски, решительно и жестоко, в ключе лозунга "патронов не жалеть", а с другой стороны, Якубович с Каховским в последний момент отказались от цареубийства, – декабристы потерпели поражение потому, что перед ними стояла цель распространения нравственности, а не упразднения самовластья.

Теперь можно попытаться ответить и на вопрос, что есть история и как она делается в микросмысле: конечно, не исключено, что история человечества имеет самодовлеющее значение и не преследует никакой изначальной цели, как, например, тектонические процессы, поскольку вообще ничего не исключено, однако больше всего похоже на правду то, что история есть именно работа по созиданию человека и что делается она бессознательными усилиями миллиардов людей, десятков человеческих поколений и каждым из нас в отдельности, усилиями, которые сами по себе преобразуются в движение, сообразное исторической цели, как бессмысленные ручейки – в движение, обусловленное уровнем моря; то, что с точки зрения истории в макросмысле, или исторического материализма, есть построение бесклассового общества, с точки зрения истории в микросмысле, или романтического материализма, есть само упразднение истории через воплощение человека в максимуме возможностей существа.

Если так оно и есть, то мыслить в истинном направлении – значит исходить из того в своих помыслах и делах, что все в человеке, все от человека, через человека и во имя человека. Такая сориентированность тем более насущна, что в природе не бывает поступков и обстоятельств, которые не имели бы никакого исторического значения; именно что человек вроде бы просто-напросто ногу сломал, ан, глядь, – делается история.

Я и ХХ век, или
Пир продолжается

Счастлив тот, кто преодолевал рубежи веков, кому довелось пожить в соседствующих столетиях. Почему? Да потому, что это как две жизни отбарабанить и даже как если бы ты одну жизнь проторчал в Саранске, а другую отпраздновал на Соломоновых островах, или одну пропел-прогулял, а другую в заточении отсидел, или в одной жизни ты был пожарником, а в другой предводителем мятежа. О том, что это именно так и есть, свидетельствует отечественная история: конец XVI-го столетия – заунывная тирания, начало же XVII-го – Смутное время со всеми его трагико-героическими обстоятельствами, конец XVII-го столетия – дичь и мрак Третьего Рима, начало XVIII-го – веселая эпоха царя Петра, конец XVIII-го столетия – тупая, неодухотворенная евро-российская действительность, в начале же XIX-го французам наложили по шее, чуть ли не весь континент прошли из конца в конец под звуки походной песни "Наша матушка Россия всему свету голова", первые мягкотелые интеллигенты заявили о себе 14 декабря, конец XIX столетия – пошлый режим царя Николая, беспросветный альянс босяка, держиморды и палача, начало же XX-го – экономический бум, целых три революции и опять альянс босяка, держиморды и палача.

А я несчастен, как бедный Иов, поскольку я родился и умру пленником XX века, и в грядущем столетии обо мне не вспомнит ни один черт. То, что я помру, много не доживя до 2001 года, это, как говорится, медицинский факт, к бабке ходить не нужно – вот уже месяц, как доктора открыли у меня ожирение печени в стадии уже угрожающей, чуть ли не роковой. Так прямо и сказал мне лечащий врач: "Допились вы, больной, до ручки, долго вы не протянете, я, по крайней мере, больше года не обещаю". Самое интересное, что я вообще не пью.

Лежу теперь в двухместной палате республиканской больницы, куда я угодил по большому блату, смотрю в окно, за которым под сырым ветром корчится старый тополь, думаю и томлюсь.

Сосед мой, по художественному прямо-таки стечению обстоятельств, – заурядный шпик из госбезопасности, пастух, топтун, гороховое пальто. Он говорит "согласно закона" и "прецендент", слегка пришепетывает, иногда смотрит так, точно ему известно имя-отчество моей бабушки, но, с другой стороны, в нем симпатично то, что он обожает Владимира Высоцкого, которого ему приказали пасти еще в середине шестидесятых и которого он пас в течение всей своей богопротивной карьеры вплоть до смерти великого барда в июле восьмидесятого, что он знает абсолютно все его песни и умеет их петь с той же самой трогательной хрипотцой; так как мой сосед уже несколько лет на пенсии, он своей бывшей профессии не таит.

– Ну и какой он был из себя? – как-то спросил я о Высоцком своего неправедного соседа.

Он в ответ:

– Да маленький, худенький, кажется, в чем душа держится, а голос, как у слона!..

– А крепко он керосинил?

– Что ты! Я даже, блин, один раз лично притаскивал его домой на своем горбу!

– Не понимаю: и откуда только берется у людей такое неистовое здоровье?! В смысле, откуда у людей берется такое неистовое здоровье, что его хватает на двадцать лет самоуничтожения?..

– А я почем знаю!

– Хотя пожил парень – дай бог каждому так пожить.

– Это точно, полностью взял свое Владимир Семенович, сокол ясный! Можно сказать, раскрутился на всю катушку: в мерседесах ездил, два раза от алкоголизма лечился, каждая собака его знала, на француженке был женат!..

– Как это все же несправедливо: для одного жизнь – срок усиленного режима, для другого – профсоюзное собрание, для третьего – карнавал… Только я все равно не могу понять: откуда у людей берется такое неистовое здоровье, что его хватает на двадцать лет самоуничтожения?..

Я потому зациклился в этом пункте, что сроду не пил, не курил, не ездил на мерседесах, а между тем заработал ожирение печени и, видимо, скоро отдам концы. Я, конечно, тоже пожил на своем веку, но в том-то все и дело, что основательно я пожил как-то квело, на диетический манер, что ли, без этого порыва и огонька, не претерпевал, не страждал, не противоборствовал, не побеждал и даже не знал особенных сражений. Словом, я существовал, как среди людей существует огромное большинство, единого дыхания ради, изнурительно и невнятно. И то сказать: ничего-то не выпало на мой век экстраординарного, пламенного, имеющего прямое историческое звучание, что, в общем-то, странно по русской жизни; в период коллективизации я был еще сосунок, в тридцать седьмом году не мог при всем желании пострадать, войну я провел под Ташкентом, в сытости и тепле, никак не коснулись меня лютые кампании против врачей-отравителей и безродных космополитов, при Леониде же Первом я был настолько погружен в проблемы городов будущего, что искренне считал академика Сахарова наймитом враждебных сил. То есть вроде бы я – всецело гражданин XX века, а прошел его стороной, или он сам обошел меня стороной, то ли из горней жалости, то ли по какой-то иной причине – это еще надо обмозговать. И вот что удивительнее всего: трудно было ожидать такой снисходительности со стороны такого грозного столетия по отношению к такому пустопорожнему существу. Даже никак от него снисходительности не следовало ожидать, уж больно он вышел необузданно-костоломный, и главное, неразборчивый, безоглядный, как всеобщая мобилизация, этот самый XX век. А впрочем, всего удивительней будет то, что еще позавчерашнее XVIII столетие, сравнительно милосердное к малым сим, пожалуй, дало понять: человечество окончательно вышло из стадии дикости и наконец-то ввалилось в ту благословенную пору, когда гуманистические идеалы решительно берут верх над законами волчьей стаи. О XIX столетии уж и нечего говорить: наши прадеды, кажется, только и делали, что соревновались в приятных манерах, зачитывались новинками изящной литературы, изобретали разные разности да еще и явили сразу несколько учений о Божьем царствии на земле; поди, англо-бургскую войну они считали последней в истории цивилизации, смертную казнь трактовали как вредный анахронизм, подражали литературным героям и каждый понедельник чаяли какого-то нового, чистого бытия. А изобилие товаров широкого потребления? а знаменитый убийца Пищиков, который привел в содрогание всю Россию единственно тем, что насмерть засек жену? а городовой на каждые четыреста душ обывателей, обязанный унимать всяческую уголовщину, а не подбирать на улицах трупы, чем главным образом занимается нынешняя милиция? а самый демократический в мире дворянский корпус, живое хранилище понятий о долге, чести, доблести и культуре? а смехотворные срока за покушение на государственные устои? а курс рубля? И вот, представьте себе, грянул XX век: одна мировая война, другая мировая война, средневековые пытки, кровавый террор в некогда цивилизованнейших государствах, японский апокалипсис, абсолютные монархии под видом диктатуры пролетариата, ненависть, страх и трепет. Не моего ума дело разбирать, почему человечество так резко сдало назад, однако не могу надивиться такому бесславному отступлению; зачем тогда страждала великая русская литература, зачем жертвовали собой восемнадцатилетние мальчики, воспитаннные на лирической философии Владимира Соловьева и угрюмых выкладках Карла Маркса, зачем вообще одни люди мыслили, а другие проводили идеи в жизнь, если в середине нашего века Россия взяла вдруг и превратилась в новое Вавилонское государство?.. – этого я никак не могу понять. И даже до такой степени у меня ум за разум заходит, что по ночам стали мучить увлекательные кошмары.

Положим, будто бы средь чиста поля, с трех сторон окаймленного перелесками, а с четвертой – темной рекой, почти не показывающей движения своих вод, накрыт длинный-предлинный стол, какие у нас еще накрывают по деревням на свадьбы и прочие торжества. За столом сидят званые и призванные, которым, кажется, не видно конца, как строю солдат на большом параде; иные исключительно пьют и закусывают, иные пьют и закусывают под занимательный разговор, иные шумят, иные о чем-то думают, уткнувши вилку в намеченный кусок снеди. Вообще что-то странное происходит: вроде бы это жизнь, а вроде бы и не жизнь, а чудесный сон с элементом бдения. И над всей этой тайной вечерей, что ли, раскинулось грациозное русское небо, набухшее сумерками, душистыми, как черемуха, и тревожными, как приветствие незнакомого человека…

– А помнишь, – вдруг спрашивает один мой сосед другого (первый пускай будет Иван, а другой Евлампий), – помнишь, сидел тут писатель Бабель и всю дорогу повторял: "Сталин – это не человек, он даже успевает руководить пролетарской литературой"?..

– Господи Иисусе Христе! – испуганно сказал я. – Ребята, сколько ж вы тут сидите?

– Довольно давно сидим, – последовало в ответ. – Ну так вот, славословил он Сталина, славословил и вдруг исчез! Как будто его не было никогда, так стремительно он исчез!

– И поделом! – заявил Евлампий. – Потому что высовываться не надо. Дал тебе Бог талант, ну и сочиняй литературу, а высовываться не надо.

– Совершенно с тобой согласен, – сказал Иван. – Вот я всю жизнь проработал расточником по горячему металлу, ни во что не лез, и поэтому пирую себе до упора, пока не приспеет пора… как бы это выразиться поинтеллигентнее – отходить. И заметь: исключительно своим ходом.

Евлампий добавил:

– Они, собаки, наверное, для того и выдумали активную жизненную позицию, чтобы тех, кто высовывается, – косить!

– Товарищи! – вскричал я. – Ведь это же чистой воды конфуцианство, вы что, изучали восточную философию?

Евлампий в ответ:

– Никакую философию мы не изучали, не те у нас были родители, а до всего доходили своим умом. Да и большого ума не надо, чтобы сообразить: ежели ты русской национальности, ежели ты муж, отец, расточник по горячему металлу да еще и живешь в Хорошеве-Мневниках, то за ради Христа не лезь в комсомольские вожаки.

– А ежели ты писатель, – продолжил сосед Иван, – то и пиши себе, заперевшись на три замка, а не води компанию с тузами из НКВД, потому что они стопроцентно тебя погубят.

– Приведу в пример наш Знаменский переулок, – это опять Евлампий. – Кого у нас при Сталине посадили: фотографа одного посадили за то, что он превратно снял первомайскую демонстрацию. Из этого я делаю такой вывод: правильно их сажали, не надо обслуживать проходимцев и палачей! А коли я, положим, всю жизнь трудился исключительно на благо своей семьи и плевал на ихнюю диктатуру пролетариата, то для меня что культ личности, что землетрясение в Португалии – все едино.

Я было собрался выговорить моим соседям за махровый индивидуализм и уязвить их отрывком из баллады Максима Горького, где "глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах", но тут внезапно пришел в себя. За окном по-прежнему гудел тополь, точно он жаловался на что-то ботаническое, свое, нервно тикал будильник на тумбочке у моего отставного опера, в коридоре кто-то надрывно кашлял. Я повернулся на другой бок и сказал себе внутренним голосом, в котором сквозила боль: какая это, в сущности, досадная неудача – родиться в треклятом XX веке, особенно если лучшие годы пришлись на его закат, на время застенчивой деспотии, кромешной лжи и такого упадка народных сил, что последние тридцать лет в стране вообще ничего не происходило, и даже образовалась целая эпоха отсутствия новостей… Ну что я видел, будучи ее обездоленным гражданином? Практически ничего; люди хоть низвергались в ад за то, что они превратно фотографировали первомайскую демонстрацию, а я, сколько помню себя, все будто нес какую-то тягостную общественную нагрузку.

Назад Дальше