Уха из стерлядок под расстегайчики оказалась вычеркнута. Равно как и ботвинья с раковыми шейками, телячья голова под соусом "Татарский" и ещё с десяток блюд. В наличии оставались бульон из курицы, щи суточ., пирожки. Индейка, ростбиф. Цветная капуста. Сосиски лучше франкфуртских. Хм. Водочка, а к ней закусочка.
Ресторан был одним из немногих заведений города, где дозволялось подавать спиртное. В остальных тянули ханжу из чайников. "Может, он потому согласился увидеться здесь, что хочет выпить, не отравившись? – размышлял нарком. – Или отужинать за счёт партийной кассы?"
Принесли вино. Он пригубил. Человек, которого он ждал, опаздывал.
В зале что-то объявили, музыка взвизгнула. На сцену (ту самую, где пел Шаляпин) залез куплетист – ряжен под блатного: кепка, драный шарф – и загнусил, приплясывая:
Как-то раз по Ланжерону я брела,
Только порубав на полный ход,
Вдруг ко мне подходють – опа! – мусора:
Заплати-ка, милая, за счёт!
Ребята, ша! – возьми полтоном ниже,
Брось арапа заправлять…
"Как вы мне осточертели…" – подумал нарком. И тут же мучительно заныли отрастающие ногти. Особенно внизу, в сапогах. Скулы и подбородок выперли, натянув кожу. Нос обратился в дыру с перегородкой. Пенсне скользнуло в бокал. Звяк. Алые кляксы брызнули по скатерти. Существо растопырило когтистую лапу и выдохнуло: "Хххх… Всех… прочь! А его – сюда".
Вмиг опустел ресторан, застыл в неживой тишине. Только шторы качнулись, будто от сквозняка. Да выстрелы контрастно звонкие хлестнули на Гороховой. Дах! Дах! Дахдах! И сразу в конце зала появилась высокая фигура. Это был поэт, которого ждал нарком.
Двигался он не совсем уверенно, будто человек, только проснувшийся. На секунду остановился у бара. Махнул рукой кому-то в пустом зале.
– Сюда, Алексей Алексеич! – позвал нарком. – Я здесь. Здравствуйте. Уж боялся, что вы не придёте.
Поэт едва заметно кивнул, усаживаясь напротив.
– Я было вовсе раздумал идти, – тихо сказал он. – Заболел. Жар, озноб. В сердце вонзаются иглы. Телефон отключён. Хотел послать кого-нибудь с запиской, да слуг ведь нету теперь. Надо идти. Собрался, вдруг – черно в глазах. Забылся на минуту, а очнулся здесь. Как шёл – не помню, – он покачал головой. – Но вот странность, болезнь моя чудом прошла. Ни лихорадки, ни болей. Удивительно.
– Да-а, – улыбнулся нарком, – there are more things in heaven and earth, Horatio…
– Than are dreamt of in your philosophy, – закончил его собеседник.
За два года, что они не виделись, поэт мало изменился. Только стригся коротко после фронта. Та же надменная осанка, глаза полуприкрыты. Лицо, которое кто-то сравнил с античной маской. От времени маска чуть потемнела.
– Как ваши дела? Семейство здорово ли? – спросил нарком.
– Зачем говорить об том, что вам совсем неинтересно? Лучше сразу к делу.
– Нет, прежде мы выпьем.
Он потрогал ногти под столом – исчезли. И негромко щёлкнул пальцами.
Возник половой, тряхнул светлыми кудрями. Нежное, почти девическое лицо модного стихотворца из крестьян.
– Что изволите пить?
Нарком взглянул на гостя.
– Водку, наверное.
– Графин водки.
– Большой? Маленький?
– Средний.
– Средних не держим-с.
– Тогда большой.
– Закусить или сразу ужин?
– Ужинать не буду, – сказал поэт.
– Закусок холодных неси посвежее. Сам реши, не обидим. И скатерть замени.
– Зачем скатерть? – удивился поэт. – Она же чистая.
– Ах, да… Верно. Оставь её.
– Вы не заметили, как он похож на…
– Да, очень, – нарком внутренне усмехнулся своей шутке. – А я слышал, вы Chateau Lafite предпочитаете. На Вилле Родэ, говорят, по три бутылки за ночь усиживали. А после к девочкам, так? Или врут?
– Врут, – кивнул поэт. – Так что у вас за дело ко мне?
Тут явился половой с водкой и закусками. Воротился он так быстро, словно всё было готово заранее. Мигом сервировал, наполнил рюмки, исчез.
– Prosit!
– Prosit!
Нарком закусил бужениной с хреном. Подцепил вилкой маслину. Поэт хрустнул солёным огурцом.
– Хорошо. Повторим?
– Не откажусь.
* * *
– Дело моё по вашей части, – отерев усы и бородку, сказал нарком, – я тут недавно хэх… согрешил… Отдался, так сказать, полёту вдохновения. И сочинил что-то вроде поэмы. Хотел бы услышать ваше мнение.
Он достал из кармана несколько сложенных вчетверо листов и подал своему визави. Тот взял не без лёгкой брезгливости.
– Вы только за этим меня позвали? Могли бы выслать почтой.
– Увольте, какая теперь почта! Нет, я должен знать сейчас. Да вы разверните, не бойтесь.
– Я давно ничего не боюсь.
Поэт развернул листы. Увидел столбик машинописного текста. Наверху заглавие: "Поэма революции". Он поморщился и стал читать. Перелистнул страницу, затем – быстро – ещё одну. И вернул, заметив:
– Это не стихи.
– Совсем плохо?
– Я не знаю. Судить об агиткуплетах не компетентен. Кое-где похоже на Мишу Савоярова, только у него забавнее. Не советую вам это публиковать.
– А я и не собирался, – веско произнёс нарком. – Это опубликуете вы.
– Я?… Вы шутите или бредите?
– Под своей фамилией в нейтральном издании. О хорошем гонораре мы позаботимся. Деньги, мы знаем, вам нужны.
– Какие деньги? Что за бред. Хотите меня оскорбить? Не выйдет. Я не занимаюсь плагиатом. Это всем известно. И не сочиняю базарных частушек. До свидания.
Поэт сделал движение встать. И не смог – закружилась голова. Ноги обмякли, тело поплыло. Собеседник молча наблюдал. Потом заговорил:
– Кто сказал плагиат? Переделывайте, как хотите. Сохраните только общий стиль, ритм. Вот этот твёрдый шаг революции… Тра-та-та-та, тра-та-та, – он порубил воздух ладонью. – И ещё несколько фраз, я их там подчеркнул.
– Да ничего я не сохраню! И переделывать ничего не буду. С какой стати? Почему я? Мало у вас придворных скоморохов?
– Мало. И талантом не вышли. Нет. Нам нужны именно вы – живой классик, признанный мэтр. Притом социально чуждый. Такая публикация означала бы, что вы приняли нас всерьёз. А ваше слово нынче дорогого стоит. У нас ведь кое-какие… осторожные товарищи до сих пор изумлены, что удалось захватить власть. Что мы всё ещё держимся. Мы, бормочут, только демонстрацию хотели произвесть, и вдруг такой успех. Не говоря о врагах и обывательском болоте.
Он наполнил рюмки. Поэт машинально выпил.
– Вы не дали себе труда вчитаться в смысл, – продолжал нарком, – а между тем в поэме нет ни панегирика, ни апофеоза большевизма. С таким же успехом в ней можно увидеть сатиру на большевизм. Повторяю, мы не ждём от вас хвалебной оды. Это глупо. Но сам факт вашего отклика архиважен.
– Архиважен кому?
– Партии. Революции. Народу.
– Я в партиях не состою. А что до народа… Откуда нам знать, что ему важно? Нет. Легче смерть, чем участие в этом фарсе.
– А супруге вашей тоже легче? – зубасто улыбнулся нарком. – Или мамаше? Узнали бы на всякий случай, а?
– Оставьте мою семью. Они здесь при чём?
– Ещё как при чём. В городе, сами знаете, ужас что творится. Матросики шалят. Насильничают, грабят. Всякое может случиться.
Будто нарочно за окном пьяно крикнули и снова ударили выстрелы. Ддах! Дах-дах!!! Палили уже со стороны Малой Морской.
– Я не верю, – поэт качнул головой. – Мне казалось, вы хоть и с ними, а другой. Не верю, что европейски образованный интеллигент, знающий пять языков…
– Шесть.
– Вот именно. Такой человек не может причинить зла безвинным женщинам.
– Конечно, не может. Это будет несчастный случай.
– Мразь, – глухо сказал поэт. – Уничтожу.
Он глянул на собеседника бешено и прямо. Кольнула боль в глазах, словно вонзились и потянули рыболовные крючки. Глаза наркома надвинулись, точно двустволка. Тьма. Затем поэт узнал свой дом на углу Пряжки и Офицерской, где с четвёртого этажа видны купола церквей и мачты. Он всегда подбирал жильё рядом с водой, утоляя детскую страсть к морю и кораблям.
Посреди комнаты гроб на табуретках. Его гроб. Серое лицо в белых подушках и венках. Всхлипы, чёрные платки. Тяжёлый, сладкий запах. Вскоре его отнесут на Смоленское кладбище и закопают. А дальше – полное забвение. Ни единой печатной строки за многие десятилетия. Его имя и портреты вымараны отовсюду. Нет такого поэта. И не было никогда.
Это если не выйдет "Поэма революции".
А если выйдет, тогда… "тогда, Алёша, совсем иное дело, – сказал кто-то ласковым голосом из прошлого. – Рядом с Пушкиным встанешь. И нас вслед за тобой помянут добрым словом…"
Поэт вздрогнул. Он вспомнил этот голос. Вселенная сжалась до знакомого ресторанного кабинета. Напротив сидел дедушка Андрей. Седые волосы гладко зачёсаны назад. Борода и усы, наоборот, топорщатся. Быстрые, молодые глаза. Изученные морщинки. К шести годам поэт осознал, что любит этого человека сильнее, чем отца и мать. Его болезнь и уход не принимал рассудком, всегда думал как о живом.
– Удивительно, что меня – меня, а! – будут вспоминать только после тебя, Лёшенька. Да и то не всегда, – говорил, улыбаясь, дед. – Соскучился небось? И я по тебе скучал.
Поэт легко и охотно сходил с ума. Вот как это бывает. Взрослый человек, прошёл фронт. Видел химическую атаку, убитых. Сам убивал. Нет.
– Нет. Ты не дедушка Андрей, – услышал он сдавленный голос. – Ты это… он. Оборотень. Дьявол!
– Э-эх, – вздохнул дедушка, – ну что ты говоришь, Алёша? Ты здоров ли? Уж лучше зови меня дидей, как раньше, помнишь? Дидя, пойдём сегодня в лес? Обязательно пойдём. Другие грибы-ягоды ищут, а ты всё цветочки разглядывал. Цветуки, палуки – это цветочки, значит, и палочки, хэх. Всё спрашивал меня: а это кто? А этого как зовут? А я тебе про них истории сочинял да картинки рисовал. Ну, вспомнил? Ночные фиалки, купальницы, черёмуха, ландыш, сирень…
Поэт ощутил аромат цветов. Одновременно тёплая ладонь накрыла его пальцы. И сразу пришла забытая детская лёгкость, будто с тела и мыслей упали гири. Так просыпаешься невесомым ребёнком, не удивляясь тому, что живой. Это естественно и вечно, как ор петухов и утренние запахи деревни. Пружиной выбрасываешь тело из кровати. Что такое гипертония, ты узнаешь лет через сорок. Если повезёт или наоборот. Таким счастливым и беззаботным он просыпался на каникулах в имении дедушки. Выбегал на крыльцо, с хрустом тянулся навстречу утру и солнцу. Умывался, леденея, под бренчание рукомойника. Под зов бабушки из кухни: "Алёша! Завтракать! Оладьи с вареньем, твои любимые. Иди, пока не остыли".
Он понял, что за минуту этого счастья без колебаний отдаст всё. Убеждения, славу, талант. Вот и сделай, что просят, а я хоть каждый день… Да. Я сделаю. Я напишу. Конечно, напишешь, ты честный мальчик. Но, дедушка, ведь… Я никогда не сочинял такого, да ещё этим слогом. А ты постарайся. Ты же гений. Запомни: новый ритм, музыка перемен. И ты первым её услышал. Первым! Всё одно не поверят. Скажут – фальшивка, плагиат. Ещё как поверят. Запиши в дневнике, мол, сочиняю что-то необычное, авангардное. Разошли письма друзьям. Друзьям? Да они мне после этого руки не подадут. Ну и пусть, значит, таковы друзья. Их на свалку отправим, а ты – в будущее шагнёшь. Ладно, давай на посошок, Алёша. Тебе пора.
Непьющий дедушка разлил по рюмкам остатки водки. Она висела, тянулась, будто ртуть. Бульк. Бульк. Поэт очнулся и снова увидел наркома. Страха не было, только досада и злоба.
– Обманул, да? Испугать хотел, купить? Потом дедушкой прикинулся. Ну, покажись, тварь, кто ты есть?
– Это лишнее, – произнесло существо, не открывая рта. Голосом не человека – пространства. Чёрная пустота стыла в его глазах. – Околеешь раньше времени. А ты нам ещё нужен.
– Скажи хотя бы, зачем это тебе? Не им – тебе.
– Ладно, всё равно забудешь. Вечность, знаешь ли, дело скучное. Особенно если проводишь её в шкуре разных гнид. Вот и развлекаемся помаленьку. Тебя подвезти? У меня авто за углом.
– Обойдусь, – усмехнулся поэт. – Тут недалеко. И со мной ничего не случится.
– Почему?
– Потому что я вам нужен.
* * *
Он проснулся в темноте. И сразу понял, что накануне крепко выпил. Да, в ресторане "Вена". С кем-то из этих, новых. Как его, чёрта? Бородёнка, пенсне. Хотя они все там с бородками и похожи на чертей. Думалось плохо. Мешал навязчивый ритм в голове. Тра-та-та-та, тра-та-та…
Стараясь не разбудить жену, он выбрался из постели. На кухне зажёг свечу. Налил из холодного самовара чашку воды. Подумал, не разбавить ли спиртом (был маленький запас). Но снова этот ритм перебил мысли. Не ритм – пульс, трепет слов, озноб вдохновения. Желание немедленно сесть и писать охватило его.
В передней из кармана пальто он достал сложенную вчетверо "Поэму революции". Развернул. Нда. Впрочем, не так и безнадёжно… материал, тема… Из этого может выйти… надо только…
В кабинете безуспешно щёлкнул настольной лампой. Зажёг керосинку от свечи. Установил симметрично два живых огня. В середине – чистый лист дореволюционного качества бумаги. Блики затрепыхались на листе. Придвинул фарфоровую чернильницу. Чашка воды нарушала гармонию. Глотнул и понял, что спирт всё-таки добавлен. Но когда? И разве я не оставил её на кухне? Что со мной творится?
Он закурил папиросу. Отдёрнул занавеску. Декабрьская вьюга повторила жест. Поэт знал, что тянет время и лист неминуемо победит отвращение и страх. Конечно, заглавие никуда не годится. Мелко, пафосно, банально. Нет, здесь нужно что-то резкое, металлическое. Вроде клацанья ружейного затвора. Да. Вот оно! Он быстро взял перо, макнул в чернильницу и ясным, уверенным почерком написал…
Офис
Тут мне опять говорят, мол, пятнадцать лет назад уехал, а рассказы всё про ту жизнь. Ностальгия заедает, э? Или как это прикажешь объяснить? А так объяснить. Родина наша – место экстремальное, что хорошо для сочинительства, но плохо для здоровья и вообще. Здесь скучно-благополучно: лейбористов выбрали – они повысили налоги. Меняем на консерваторов – снова повысили налоги. И пенсионный возраст заодно. Гениальное экономическое решение – человек загибается на работе, а пенсия остаётся у кого надо. Нет, отдельные герои доживают, но выглядят при этом удручающе – напоминают не растения даже, а гербарий. Настолько изумлены фактом доживания, что шевелятся только на ветру. Так мы и не надеемся. А больше ничего не происходит, слава Богу.
Но ведь можно понять иначе. В смысле возраст другой, бессобытийный. Частота и качество стула – главная интрига дня. Несёшь себя осторожно, будто древнюю вазу. Шаг в сторону, оступился – и трындец. Раньше заболела, допустим, нога, или шея, или глаз. Ты плюнул на это дело и забыл. И оно само прошло. Раньше не лечил – проходило. Сейчас лечишь – не проходит. Таблетки, втирания, капли, ингаляция, массаж. Йога, медитация, диеты, будь они неладны… Не проходит, сволочь. И вряд ли уже пройдёт. То есть оно, конечно, пройдёт, но боюсь, что вместе с нами.
Грустно это, братцы, как же так?
Живём вроде бы. Годами куда-то ездим, суетимся, платим налоги. А вспомнить нечего. И люди какие-то мелькают рядом – намного ближе, чем хотелось бы. Может, к ним внимательнее присмотреться? Хотя куда ещё внимательнее? Если брать по совместно убитому времени, то они мне роднее жены. Кстати, она недавно рассказывает.
Одна тётка с её работы держит зайца и двух кошек. Семья у неё такая. Раньше были заяц и другая кошка – но состарилась и умерла. Хозяйка от депрессии месяц бюллетенила, всё официально, диагноз. И заяц тоже поскучнел. Невмоготу им стало без кошки. Присмотрели в магазине котёнка. Продавцы говорят: они с братом неразлучные, купите обоих, иначе может с тоски заболеть. A котятки-то породистые, недешёвые, триста баксов за хвост. Но сейчас рады, весело дома. Котята зайца не обижают – он там босс. Это я к тому, что сослуживцы тоже люди, и хумани нихил им не путо. И если прийти в офис, например, голым, то к обеду, может, кто-нибудь заметит.
Я хотел назвать этот текст "Сослуживцы". "Коллеги" звучит лучше, да использовано, увы. Но жена сказала: мм-мм… назови просто – "Офис". Хорошо. Далее. Если кому надо сюжет, бросайте читать прямо здесь. Его не будет.
Помню, рассматривал я картину "Явление Христа народу". Грандиозное полотно. Однако едва ли не сильнее впечатлили десятки этюдов рядом. На них – головы, лица, фигуры, детали будущей композиции. Вот и здесь примерно то же, за минусом суммарного шедевра. Итак.
Джеф, бывший начальник.
Академик, умница, вымирающий экземпляр. Километровый список регалий опостылел даже ему. Пару лет заслуженно отдыхает консультантом, то бишь свадебным генералом в ООН. Иногда заезжает в офис – порадоваться, как тут без него хреново. Людей больше, толку меньше, чему, естественно, найден вагон причин. Невысок, пузат, седая борода лопатой, волосы красит в чёрный цвет. Похож на старого развязного хоббита: "my boy", "good girl", ноги на столе (я не шучу). Всем придумал кликухи. Стивена называет Стиви, Терри – Тесс, Айвана – Айв, Хелен – Хел. Руфь почему-то – Руфикус. Болтун высочайшей пробы. Я всегда таким завидовал. Чешет экспромтом на любую тему – складно, убедительно и весело. Иногда пускает лёгкий матерок. Стиви о Джефе: he can bullshit his way out of everything. Затрудняюсь перевести это с точными нюансами смысла. Приблизительно так: он может отболтаться от чего угодно. Лучшего начальника у меня по жизни не было.
Хелен, секретарша.
Удивительно, за какие грехи у этой безобидной профессии столько эвфемизмов? На моей памяти Хелен звалась личным ассистентом, исполнительным помощником, координатором проектов и офис-менеджером. Но делала всегда одно и то же. Организовывала начальника. Забывчивость Джефа равна его активности. Думает и передвигается он стремительно. Читает бумаги даже в туалете, облегчаясь у писсуара. Однажды в таком состоянии зазвонил его мобильник. Каким образом Джеф ответил – не знаю, подсмотреть я не решился. Стив, опять-таки за глаза, шутил, что в детстве начальник явно перенёс ADHD.
Такому, понятно, мало одной секретарши. На Джефа горбатились три. Только назывались они по-разному. Хелен – самая интересная. Худая, востроносая дюймовочка лет пятидесяти. В курсе всех офисных сплетен за минуту до их появления. Восхитительно и смело дерзит любому начальству. Помню, на одном корпоративе говорит: "Указявки Джефа надо выполнять с третьего раза. С первого он точно забудет. И со второго может. Вот если в третий раз напомнил, значит, придётся делать". Джеф смеялся громче всех – умный, пёс. Однако кроме Хелен никто с ним такого не позволял.