Мои два "я", так сказать, учительское (всякие там методы, уроки, журналы) и человеческое (идеалы, интересы, мотивы), в согласие с тем посторонним пришли. С подмостков сошла, скорее, оболочка, в которой еще крепковато держался тот самый третий. Он сел рядом с кем-то. Ему шептали на ухо. Жали руки. Потом в перерыве подходили. Потом была включена музыка, и этот третий был приглашен танцевать. Пригласила Вольнова. Рука ощущала жесткость платья. Точно тела и вовсе не было. Сознание устроило небольшую регистрацию: "Отец Вольновой полковник. Она слывет в вольнодумках. Чего ей надо?" Третий танцует, а в груди уже, в уголочке, шевелится пепел, серая безжизненная масса - труха. И больно. И есть уже живое предчувствие: началось. Еще неизвестно, в какой форме, но уже началось. Этому третьему-то что! Он выпорхнул в свою безвестную идеальность, а ты живи, расхлебывай здесь, тяни, отрабатывай его безудержную вспышку.
Шамова подошла. Руку пожала. Улыбнулась. Старый эсер, как оказалось потом, никакой он не эсер, а так, обыкновенный учитель, тоже подошел, сказал доброе слово. Рубинский коснулся моего пиджака, тоже что-то поощрительное заметил. А мне уже жутко внутри, потому что я знаю, это уж точно, с сей минуты начинается иная моя жизнь.
- Ну и дал же ты… молодчики… ну и ну! - это, не то смеясь, не то сожалея, Чаркин заговорил.
Его слова уже не были ни поощряющими, ни сочувствующими. В них наметилась легкая пощечинка. Он точно этой пощечинкой отделился от меня. И сказана была эта фразочка в некотором отдалении от других. И у меня по коже мурашки пронеслись. А в голове вертелось одно слово: "молодчики". Слово, которое я никогда в общем-то и не употреблял. Это не мое слово. Не из моего лексикона, да и Новиков никак не подходил под это слово. Никакой он не молодчик. Толстый, плечи покатые, в синем отглаженном костюме, рукава почему-то длинноватые, розовые пальчики торчат, никаких краг и кожаных вещей не носит. Правда, вру, есть у него желтая блестящая кожанка, на подкладке в клеточку. И в таком контексте фразу я эту нигде не вычитал, значит, она, эта фраза - "молодчики этого самого".- вовсе не мне и принадлежит, а тому постороннему, который в меня вошел и сейчас уже витает бог знает где. Может, к кому другому подселился. А у меня осталось только щемящее что-то, будто ожог в тех местах, где сидел третий. Чаркин или кто еще тоже мне сказал:
- Это тебе не пройдет. Так Новиков не оставит…
А я молчал. Убогонько улыбался. Не суетился, не отрицал, а тихо слизывал с губ жалкенькую улыбочку, точно соглашался с тем, что Новиков, в кожаном пальто на серой подкладочке, отхлещет меня по лицу ремнем, не очень больно, ремень тоже из мягкой кожи сделан, но позорно, потому что я уже чувствовал, что не пошевельнусь, когда он по щекам будет хлестать. И только когда в глаз попадет, зажмурюсь, закрою лицо руками и под пристальные хохочущие взгляды окружающих убегу вон из моей школки, из моего класса, из моего театра.
И еще запомнился мне эпизодик. Дребеньков, завхоз наш, подошел ко мне. И взял лацкан моего новенького костюма (в Москве купил), и этот краешек лацкана на ощупь потрогал, точно ценность и качество материала проверял.
- Хороший костюм! - захохотал он тихо, точно придавливая чем-то внутри свой могучий смех. - Ну и носи себе на здоровье. - И закивал головой, замотал ею и ушел прочь.
Я потом думал над словами завхоза: чего это он с иносказаниями, сволочь, в такую минуту ко мне полез? Чего ему надо?
Видел я потом, как Дребеньков с Маркиным подошли к Новикову, что-то сказали ему, ко директор не стал их слушать, махнул рукой.
Так уж получилось, когда я уходил из школы, то оказался совсем один. Багровое, синее, зеленое северное сияние бродило по небу мощными волнами, точно это сияние мой третий там раскручивал наверху, чтобы еще и еще раз показать всем бесполезность этой холодной, горящей, испепеляющей красоты.
На переменке ко мне подошла Света Шафранова:
- Вы видели мою маму?
- Не видел я твоей мамы.
- Это неправда. Вы же здоровались с моей мамой.
- Это была твоя мама? Я думал….
- Все считают, что это моя сестра.
- У тебя очень красивая мама.
- Мама хотела с вами поговорить о ваших личных делах.
Света на слове "личных" запнулась.
- Мои личные дела улаживаю я сам, Света.
- Но…
- Никаких "но". И маме передай, будь добра, что в мои дела вмешиваться без моего согласия нельзя.
Света вспыхнула и убежала. У меня со Светой стали складываться несколько непонятные отношения.
Что-то от нее исходило такое, что меня не то чтобы настораживало, а потихоньку и тайно влекло. Я ловил себя на том, что, когда готовил уроки, думал над тем, как Света воспримет тот или иной текст, как поймет ту или иную идею. Я гнал от себя и такую мысль: "Что же, я для нее готовлю уроки?" Однако, входя в класс, искал глаза ее, и, когда находил, на душе делалось спокойно.
Первая по-настоящему острая догадка выскочила из груди и стукнулась где-то в мозгу, когда я готовил серию картин к пьесам о живописи Сурикова. Света играла Морозову. Красавицу Морозову в юности, в зрелые годы ученичества, Морозову бунтующую и, наконец, Морозову умирающую.
Я гримировал мальчиков. Девочки должны были гримироваться сами.
- У меня не получается! - подошла ко мне Света.
- Пусть поможет Оля, - сказал я, не отрываясь от лица Чернова, которого я разрисовывал под протопопа Аввакума.
- У нее тоже ничего не получается.
- Размазывается все…, - рассмеялась Оля. - Помогите.
- Ладно, занимайте очередь, - сказал я, прислушиваясь к себе. Что-то подсказывало не гримировать капризных девчонок. Нет бы проявить решительность, ан нет: становитесь в очередь!
Первой я загримировал Олю. Потом на место Оли села Света. И как только я коснулся се щеки, так ее лицо еще ярче засветилось, и от этого меня будто жаром обдало. Я накладывал тень за тенью, и по мере того как всматривался в лицо Светы, все больше и больше мне становилось не по себе, точно что-то щемяще знакомое было в ее лице, такое знакомое, что я боялся сознаться в этом знании. Руки сами по себе разглаживали кожу, смягчая тени у глаз, а сам думал и искал уже не в лице Светы, а в каких-то кладовых мозга, что же это мне напоминает и Света, и все, что происходит со мной.
Потом, двадцать лет спустя, Света мне скажет: "Какие у вас были руки". Я смотрю на одну из фотографий, где запечатлен момент гримирования. Я не. знал тогда, что человеческая рука обладает способностью дышать, угадывать мысли, передавать настроение, видеть ту главную суть человеческой личности, какую никаким глазом не схватишь, никакими извилинами не осмыслишь. Это потом я уже совершенно точно установил, что мои руки чувствовали силу цвета, отделяли холодные тона от теплых, различали полутона, четверть тона и мириады всяческих других оттенков. Это потом я уже предпочитал пользоваться не кистью в живописи, а пальцами, чтобы каждую клеточку холста ощутить, как я ощущал каждую пориику детской кожи. Это потом я уже понял, что детское лицо обладает удивительным свойством свечения, и тут уж никакой мистики нет.
Света сидела на стуле, и половина ее головы освещалась светом лампы, а другая, тыльная, что от ушей к затылку шла, была не то чтобы в тени, а в полусумеречном движении теней была. А переливчатый свет шел от лампочки, что светилась за окном и бросала сноп блекло-сиреневой прозрачности, и эта прозрачность смешивалась с морозной темью, и от этого получался нежный трепет молочной бледности, не серой бледности, а чуть подсиненной, какая бывает от молока, разбавленного водой. И вот этот тончайший контраст света и тени вдруг в одно мгновение ощутили мои руки, и они замерли на прохладном кусочке девичьей кожи.
- Что же вы остановились? - удивилась Света. - Скоро выход. Быстрее же!
А я не мог гримировать, то, что я увидел, было внезапным. Гладко зачесанные волосы отдавали не только блеском волос, но и ещё таким свечением, какое будто схоронилось на поверхности головы и чудом держалось: светился воздушный обруч вокруг головы девочки - этот тончайший радужный обруч был едва заметного голубого цвета, и эта туманно-голубая вибрация переходила в нечто золотистое. Я смекнул - это, должно быть, кончики волос оказались в поле электрического света, и они образовали своеобразный нимб. Нижняя часть нимба сливалась с явно оранжевыми полосками, которые закачивались снова голубовато-розовым кольцом - и этот воздушный полумесяц вибрировал - и был в таком изумительном согласии с нежно-белым колером лица, на которое я наносил грим…
Неожиданно для себя я резко повернулся к стене, взялся за голову.
- Что с вами? - спросила Света.
Я молчал.
Когда я вновь посмотрел на Свету, нимба не было. Света сама заканчивала работу над своим лицом.
Я никогда никому не сознавался в том, что видел настоящий нимб над ее головой. Никто бы не поверил. Да я я сам бы не поверил, что был нимб. И что самое поразительное, о том, что было это свечение, знала Света.
- А знаете, что я видела, когда вы меня гримировали? - спросила она меня, когда мы вышли с нею однажды из клуба, где шла районная конференция…
- Потом расскажешь, - сказал я, увлекая ее за собой: пришел один из последних автобусов. На автобус мы не успели. Пошли пешком.
- А знаете, что я увидела, когда вы меня гримировали? - снова возобновила свой разговор Света.
Я торопился. Мы должны были пройти в пределах полутора километров, чтобы сесть на другой автобус.
Света догнала меня и еще раз сказала:
- А знаете…
Едва она сказала эти слова, как выскочивший из-за угла мужчина схватил меня за pyjcy. Другой, такой же подозрительный, выхватил нож, я хорошо увидел лезвие ножа. Я увернулся, но рука с ножом опустилась, и вместе с треском моего пальто я ощутил резкую боль в плече. Может быть, от боли, а может быть, от ярости, какая нахлынула на меня, я воспользовался секундой, когда рука с ножом внизу была, и что есть силы двинул в физиономию нападающего, затем, не глядя в сторону того, кто отлетел от меня, я ногой ударил мужчину с ножом… Человек упал, выбросив руку с ножом. Я прыгнул на руку и, нагнувшись, перехватил отлетевший в сторону нож.
И, схватив за руку Свету, помчался что есть силы вдоль улицы.
Я чувствовал: нас догоняли. Я резко остановился и сильно толкнул преследователя в сугроб. Не оглядываясь, мы снова побежали. До остановки оставалось около километра. Света поскользнулась и упала. Она подвернула ногу и ушибла колено.
В автобусе мы сели на последние места. У меня ныло плечо. Я чувствовал, что-то горячее ползет по телу. A в рукаве моем был нож. Я не удержался и показал Светлане этот тесак.
- В хозяйстве сгодится, - сказал я не без бравады.
Света посмотрела па меня широко раскрытыми глазами.
На следующей день Светы в классе не было.
- Что так? - спросил я у дежурного.
- Заболела, - был ответ.
- Что с ней? - спросил я, не глядя в класс.
- А ерунда, ножку подвернула. В перерыве ко мне подошла Оля.
- Что это у вас с рукой? - спросила она.
Я прижимал руку в локте: боль резко отдавалась в плече. Рана была небольшой, но глубокой. Мне в поликлинике предложили даже бюллетень, но я отказался.
- Фурункул, - сказал я шепотом. И по тому, как Оля спокойно кивнула головой, я понял, что она ни о чем не знает.
- В тот же день вечером я отправился к Свете. Открыла дверь женщина: Сказала, чтобы я раздевался, и ушла прочь.
Моё суконное пальтишко на очень красивой вешалке выглядело сиротливо. Рядом висела длинная, шинель с красным кантом, на красной подкладке. Настоящая генеральская шинель. Сукно шинели было ворсистым и мягким, хотя снаружи казалось жестким. У шинели точно была и своя физиономия, и эта физиономия ласково булькала: "Что же это ты свое, тряпье суешь мне под нос?" Рядом с шинелью висело улыбающееся, коричневое в рубчик, легенькое зимненькое пальтецо Светланы. Стоячий воротничок подбадривающе и пушисто кивал: "Не робей, проходи…" А я и прошел было, да вдруг увидел прожженное еще в студенческие времена пятно, точнее дырку, а еще точнее - заплату, и тут же перевернул пальто другой стороной, но и здесь оно было хоть заштопано аккуратно, а от ножевой раны все равно след был.
Меня встретила Света.
Она была бледна.
- Как плечо? - тихо спросила она.
- Ничего. Все в порядке, ответил я.
Вошел отец. Он пожал мне руку. Переспросил, как меня зовут. Похвалил меня за большую и интересную работу, какую я веду в школе. Так и сказал - большую и интересную работу. Потом пришла мама Светланы.
- Света с таким увлечением работает над литературой, - сказала она. - А эти спектакли!. Она прямо-таки ожила.
Я разговаривал с мамой. А Света испытывающе рассматривала меня. И весь я был в этом доме пришедшим бог весть откуда, чужим, посторонним. Я утопал в мягких ворсистых креслах. Держал в руках чашку, пил чай, и все же мучительно думалось мне о том, что мне надо отсюда быстрее уходить. И я бы ушел, если бы мои глаза не наткнулись на золотистые корешки книг на стеллажах. Я взял в руки книгу, которая лежала на самом верху. Прочел: "В. Н. Татищев. История Российская". Другая книга меня совсем поразила. Она рассказывала о жизни Морозовой и ее двоюродной сестры Евдокии.
Я раскрыл книги. Вверху стоял штамп "Из книг С.Б. Тарабрина".
Я промолчал.
- Можно вам один вопрос задать? - спросила Света, и в глазах ее потемнело. - У вас есть в жизни цель?
- Что? - переспросил я.
- Цель. Ну, вы знаете, для чего вы живете? Вы верите в то, чему нас учите? У нас в классе спор недавно был. Одни стали говорить, что вы как все, что вы призываете к честности, потому что так надо.
- Зарплата, - сказал я.
- Ну, не совсем так…
Ситуация была явно напряженной, и мне захотелось ее разрядить. Я сделал очень конспиративный вид и сказал:
- Я по секрету тебе скажу. Можно?
- Конечно.
- А не проговоришься?
- Ни за что.
- Так вот, я дурю всех. Я жулик. Краду из разных книжек ценности и сбываю их детворе.
- Я серьезно.
- И я серьезно. Кстати, самое сложное - обмануть детишек. Чтобы это получилось, я нацеливаюсь на самых доверчивых, и они помогают мне осуществлять мой коварный замысел. И еще я беру в союзники совсем профессиональных бандитов - Шекспира, Шиллера, Сурикова, боярыню Морозову и прочих…
- Вас что заставило поехать на Крайний Север? Деньги?
- Романтика. Дровишки в печке потрескивают. Народные традиции. Одним словом, легче околпачить местное население…
- Вы опять шутите. А серьезно?
- А серьезно - я не знаю. Я ищу цель. Это понятно?
- Очень даже.
- У меня был товарищ, который говорил: весь смысл в том, чтобы не искать смысла. А я думаю наоборот: весь смысл жизни в том, чтобы искать смысл. Всю жизнь искать.
- А вот я еще хочу у вас спросить, - сказала Света. - Вам бывало когда-нибудь страшно? Совсем страшно? Вот я, например, так мне кажется, ничего не боюсь. Понимаете, ничего. Я уже испытала себя.
- Наверное, это очень страшно - ничего не бояться.
- Мне это же говорят родители. Они больше всего боятся того, что я ничего не боюсь. Вот смотрите!
Света привстала. Подтянулась к письменному столу, где на стекле лежала обыкновенная канцелярская кнопка, и со всей силой вдавила металлическое жало в мягкость ладони.
Наверное, я побледнел. Мне действительно стало не по себе, будто она всадила эту кнопку в меня. В самую мою душу. Я кинулся к ней, ничего не соображая, а она отодвинулась, поднесла руку к губам. Зубами выдернула кнопку и снова приложилась губами к руке. Она держала раненую часть ладони во рту, а сама наблюдала за мной. И глаза ее смеялись.
- Вот и все! - сказала она, показывая мне вдруг свою тоненькую ладонь. - Как ничего и не бывало.
- Идиотизм, - вырвалось у меня.
- Меня так воспитали.
- Не думаю, чтобы кто-то тебя учил всаживать в тело кнопки.
- А надо быть ко всему готовым. Это ваши слова.
- Я не это имел в виду.
- Значит, вы лгали. Помните, я спросила у вас: можно научиться легко переносить боль? Вы сказали: можно. И сами привели пример, как вы пробовали ладонью забивать гвозди.
- То, что может мужчина, не должна делать женщина.
- Женщина - низшая раса.
- Женщина - это совсем другое. То, что ты делала, - это глумление и над женщиной, и над человеком!
- Вам меня жалко?
Света провела ладонью по лицу. Очевидно, забыла о ране. И на лбу остался кровавый след.
Снова в груди у меня кольнуло. От боли я едва не задохнулся. Хрипло вырвалось у меня:
- Кровь, кровь же…
Света вытерла кровь. Улыбнулась. А затем, едва сдерживая себя, заплакала, уткнувшись колени.
Я потихоньку встал и направился к выходу.
- Обождите, - сказала она совсем бодрым, голосом. - Я у вас хотела спросить. Скажите, а почему Морозова не вызывает у нас сочувствия?
- Почему же, сочувствие, наверное, вызывает…
- Ну, не сочувствие, а симпатию. Как-то страшно от того, что может быть такая нечеловеческая сила в женщине.
- Пожалуй, страшно. Фанатизм всегда страшен.
- Даже когда фанатизм стоит за правду и справедливость?
- Мы же об этом говорили уже.
- Говорили, но мне все равно непонятно. Выходит, чем больше правды и справедливости в человеке, тем опаснее этот человек.
- Мерой правды и справедливости может быть только человек.
- Мера всего - человек?
- Вот именно. Когда ты убиваешь в себе человеческое, ты выступаешь против этой меры. И против всей справедливости на земле. И против правды.
- А вот мне надо быть готовой ко всему. Знаете, надо.
- То есть?
- А вот так у меня могут сложиться обстоятельства, что все может получиться.
- У всех может все получиться. Важно в любой ситуации оставаться человеком.
- А вот если близкий вам человек окажется подлецом?
- Не понял.
- Ну, самым сильным вашим врагом. Что тогда?
- Это все твои придумки. Сегодня близкий человек - враг, а завтра - еще ближе.
- Нет и нет. Я вам правду говорю.
Продолжить ей не удалось. С шумом ворвался в комнату ее младший брат Игорь. Швырнул портфель в угол. В комнату вбежал огромный пес. Он подошел ко мне, остро блестели его глаза, дважды он лизнул мои руки: признал. Теперь я поднялся и ушел.