Любовные доказательства - Олеся Николаева 3 стр.


Сёме не шло на ум нужное слово. Он - клокотал. Он глядел в окошко иллюминатора и следил за тем, как стремительно уносится вниз и наконец низвергается в бездну эта абсурдная, несусветная страна, со всем ее скарбом лесов, полей и рек, со всем ее садомазохистским комплексом, со всем, что воистину уж чем-чем, а умом никак не понять.

Почесывая молодой шрам на щеке, Сёма чувствовал, как тяжесть, давившая на его сердце уже несколько дней, постепенно отпускает, устремляется к земле, ее породившей, и, рухнув, превращается в каменоломню…

По этой каменоломне блуждают злые духи отчаяния и тревоги.

По ночам они воют страшными голосами. Но местные жители, озабоченные собственными делами, уже не слышат, не замечают их.

Получив багаж в аэропорту Кеннеди, Сёма поймал себя на том, что непрестанно бубнит дурацкую, совершенно пустую песенку. "Ах, Конечек мой Конек, мой Конечек-Горбунок", - мусолил Сёма, дотягивая до конца и начиная по новой.

Разозлившись на себя, он купил пепси-колы, набрал ее в рот и проглотил только тогда, когда, плюхнувшись на сиденье такси, кинул небрежно шоферу:

- Угол сорок восьмой и Медисон, плиз!

1995

ЛЮБОВНЫЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА

Сказать, что Люба не любила Мраморнова, значило бы вынести поспешное суждение. А ведь она именно что твердила это себе постоянно всю дорогу, пересаживаясь с поезда на электричку, с электрички на автобус: "Я его, конечно, больше не люблю, все в прошлом, и еду я вовсе не поэтому, но мой долг как его бывшей жены, как христианки…"

Эта идея пришла к ней тотчас же, как только она, встретив на улице его сестру, узнала, что у Петра был обширный инфаркт, так что его увезли по скорой, положили в реанимацию, и он уже вторую неделю в больнице - да там же, в райцентре, где он и живет, больница там одна. "Надо ехать", - решила Люба. Но ночной бессонный голос спросил: "А зачем? У него там жена, взрослые дети, а тут ты - здрасьте вам, я ваша тетя. Подумают еще, что ты его обратно себе заполучить хочешь". "Да нет, - ответила ночному посетителю Люба. - Семью рушить я не собираюсь. Но о христианстве должна я ему хоть что-то объяснить, так? Ведь умрет нехристем, не приведи Господи. Евангелие ему привезу, а то - где он возьмет? Да и вообще - погляжу, попрощаюсь". Незримый гость хмыкнул: "Да ладно заливать! Едешь, потому что это для тебя повод увидеть его: как он, что, какой. Сама-то его любишь до сих пор".

И вот тут она и заладила: "Я его, конечно, не люблю, но…"

Всю ночь не спала, проплакала, Мраморнова вспоминала. А под утро пошла к морю, подышала воздухом, в котором всегда или надежда, или отчаяние, ничего иного как будто в нем больше и нет, и удостоверилась: все-таки в нем надежда. И противный ночной голос замолк…

Ехать, ехать, но ведь ехать-то тоже надо с умом. А то ведь, не ровен час, не узнает он ее. "Петр Дмитриевич, к вам посетительница". "Кто такая?" Начнет вглядываться, искать в глазах ли, в чертах подсказку, а то и вопросы начнет задавать наводящие… А потом, когда тайна сия останется за семью печатями, так просто и спросит: "Простите, а вы - кто?" Вот ужас-то! А ведь такое вполне даже вероятно.

А что? Три года они были вместе, а больше двадцати лет вообще не виделись. Одно дело - Люба двадцатидвухлетняя, а другое - когда ей вот-вот сорок пять бабахнет. Вот эти седые, уже жесткие волосы, знавшие лишь железные шпильки да черные аптечные резинки, эти огромные мешки под глазами - под левым железа, что ли, вспухла слезная - прямо вздутие какое-то. На скулах припухлости, как при больной печени. Эти глубокие морщины - впадины от носа к губам вниз - признак отсутствующих задних зубов. Сбоку вон - два железных зуба вставных. Ну ладно, если не очень улыбаться, то их, пожалуй, и не видно. А передние? Господи, гнилые, что ли, больные - вода у них, говорят, на взморье плохая - зубы от нее желтеют. А ведь Люба не курит, кофе не пьет, чай - и тот ни в какую, травы заваривает. Но ведь воздух у них - шикарный воздух-то, курортный, морской, а она вся - бледная какая-то, желтая, черная - не поймешь.

А фигура? Ведь и ест-то - так только: перехватит кусочек и хорошо, но сала, сала: тут складка, там складка. Господи, не выправишь всего!

Так Люба, может быть, впервые за последние двадцать с лишним лет рассматривала себя в зеркало и сокрушалась, ужасалась, даже поплакала.

Достала альбом с фотографиями юности - тут она такая, какой должна была запомниться Петру: взор ясный, чистый, блестящие черные волосы в мелких завитках у лба, уложенные в пучок. На артистку Заботкину похожа. Где теперь эта артистка? Аккуратный овал лица, нос прямой, точеный. Ну, нос, положим, и остался таким, ничего ему не сделалось. А вот фигура - стройная, подтянутая, где она?

А тут и Мраморнов рядом с ней. Симпатичный, ничего не скажешь, красивый. Глаза большие, умные. И бас. То есть, баса, конечно, на фотографии не видно, но голос она вспомнила отчетливо, лишь на лицо глянула. Вроде бы и не крупный он мужчина - поджарый, среднего роста, а такой шикарный у него бас.

А сам какой был - интеллигентный, представительный, умный, обходительный - пальто всегда подавал, если женщине, руку протягивал, если из трамвая. Понятно, что такого и уведут. Всегда найдется какая-нибудь, а Люба вечно растяпа. Ведь он ей так и говорил с нежностью: "Растяпа ты моя!"

Ну и пожалуйста: уехала она после института на два месяца на практику в Сибирь, возвращается, а он накупил всего - цветов, вина.

- Сядем, Люба, - говорит, - есть разговор.

И та-ак посмотрел. А она говорит:

- Миленький, ты-то как, соскучилась я. Всю практику о тебе протосковала!

А он говорит:

- Не надо, Люба, позабудь. Мы прожили с тобой хорошо. Честно. По-студенчески скромно. Радостно. Но, понимаешь, это не то. Ты - хороший друг, товарищ, даже слишком хороший, Люба, дорогой мой человек, но… я не чувствую, что ты - женщина. Понимаешь?

Люба совсем даже не понимала, но согласно кивала.

- Ну, вот ты приехала, и мне хочется тебя обнять, поцеловать, но… как сестренку. И рассказать что как на работе. Как товарищу. И ты все поймешь. А потом, дорогой мой человек, мне хочется встать и пойти к жене, к женщине. Пусть ничего не понимающей, глупой, вздорной, капризной… Ну, теперь поняла?

Люба вновь закивала. Она поняла только, что он говорит о ней как-то очень хорошо, с теплом, уважительно, но она все не могла это увязать с какой-то капризной женщиной. Она смотрела на него доверчиво и улыбалась.

И тогда он занервничал, встал из-за стола, заходил по комнате туда-сюда. А комната маленькая - три на четыре, ходить особенно некуда. И поэтому получилось, что он как-то вдруг заметался в этой тесноте.

- Словом, у меня есть женщина, - вдруг сурово произнес он. - Я к ней должен уйти.

- Любовница? - выговорила она стыдное слово, покраснела и засмеялась.

- Пусть так. И мы с тобой вместе больше жить не можем. Мы должны развестись. Но ты - всегда будешь моим лучшим другом, - пообещал он. - И если у меня случится несчастье, я приду к тебе, дорогой мой человек. А ты - знай, что у тебя всегда есть я.

Вот так благородно он тогда ей все сказал, во всем признался, не лгал, не скрывался, не дожидался разоблачения.

И Люба потом видела его на набережной с выбеленной перекисью блондинкой. Она была в гофрированном платье в красно-белую полоску, препоясанном золотым пояском. И Мраморнов вел ее, обняв за талию и заложив большой палец за поясок.

А Люба пришла домой и только тут до нее наконец дошел смысл происшедшего. И она плакала, плакала и сама же себя уговаривала, самой же себе поясняла: "Ну, так она ж ему в пару, в пару!"

Прежде всего надо было срочно привести себя в порядок. Пошла к соседке-парикмахерше, та ей прямо на дому подчернила седину, подстригла, укладку сделала, маникюр заодно. Маску даже на лицо - клубника со сливками. Потом надо было, конечно, хоть как-то приодеться, а то у нее один хлам, старье серо-черно-коричневое. На работу так еще куда ни шло - чем скромнее на работе, тем лучше, тем больше к ней уважения. Работа такая. Люба - главный бухгалтер по ревизиям. Крупные предприятия ревизует. Сразу видно - честно трудится. Кофточки иные у нее даже с латками на локтях.

Есть, правда, один костюмчик симпатичный - джерси на золотых пуговицах, но - какая досада - побит молью: тут дырочка, там дырочка. Не пойдет. Вспомнила - у нее отрез лежал - еще на сорокалетие подарили - ничего, миленький: васильковый такой в мелкий белый цветочек, импортный. И весело, и неброско. Побежала к приятельнице по работе, попросила помочь раскроить.

Та достала выкройки. Выбрали наконец нужный фасончик: рукавчик такой пышненький - от самого плеча как бы крылышки, воротник большой белый, почти пелерина. Впереди две завязочки. Люба вспомнила - дома у нее были кружева: от немецкой комбинации неношеной можно отпороть и воротник оторочить. Раскроили на скорую руку - время-то идет, за ночь все сшили, кружева очень даже пришлись - голубые, нежные, с белой прожилочкой. И вот пока шили с приятельницей-то, та все в свою сторону клонила:

- Ой, любишь ты его, Любка, по всему видно, всю жизнь, наверное, ждала этой встречи…

А Люба ей:

- Если б я ждала всю жизнь, разве надо было бы мне так сейчас впопыхах бестолково собираться-то? Все было бы у меня уже приготовлено, да и себя бы побольше холила, следила бы, готовилась… Нет, я его, конечно, не люблю, но…

Под утро домой побежала с новым платьем, в храм Божий зашла - свечечку поставила, записки написала и о здравии, и о путешествующих, и о начале благого дела, потом на работу отправилась, взяла отпуск за свой счет, туфли еще купила - белые, с дырочкой для большого пальца, почти босоножки, на каблучке, венгерские. И к платью они, и к плащу: плащ бежевый. Билет на вокзале купила. Гостинцев целую сумку собрала. Ну - с Богом, путешественница!

После трудовой ночи да дневной беготни в поезде ее разморило-разнежило, картины всякие прекрасные поплыли перед глазами, слова приятельницы вспомнились: "Любила ты его, Любка, всю жизнь, все двадцать с лишком лет к этой встрече готовилась, что вот приедешь ты к нему когда-нибудь, а он увидит и все поймет. Скажет: и я тебя любил, Любушка, всю жизнь. Но так сложилось. Судьба нас развела, а любовь соединила навеки".

Волны ходили в груди, сладко так качались, перекатывались, пена от них ударяла в голову, туманила мысли, хотелось улыбаться от них просто так - никому, в никуда…

Наутро приехала в областной город, купила на вокзале праздничный букет гладиолусов, пересела на электричку, в зеркальце на себя посмотрела - вроде ничего: укладка сильно налачена, держится, губы немножко подкрасила, освежила лицо. Так - с этими сладкими волнами в груди и с птичьим пением - сразу в больницу:

- Петр Дмитриевич Мраморнов где тут у вас лежит?

- А его выписали уже. Он в областном санатории. 60 километров отсюда. Да от нас рейсовый туда идет.

Сразу какой-то ветер подул ненастный. В груди стало щемить, слезы на глаза наворачиваться - а почему? Ему ж там хорошо, вон - из больницы уже выписали, дело на поправку пошло… Но солнце - померкло. Тучи набежали, дождь стал накрапывать.

Пока до автобусной станции дошла, все белые туфли испачкала, ногу натерла, подследник прямо на большом пальце, который из дырочки выглядывает, порвался. Да и волосы налаченные намокли и затопорщились. Нет уже того вида.

Пока доехала до местности, где санаторий, и вовсе всю растрясло: замутило, в висках застучало. Потом вспомнила, что она ничего не ела со вчерашнего дня, купила на остановке булку с повидлом, так повидло это подлое на плащ бежевый капнуло. Пока стирала его носовым платком, взяв букет под мышку, сломала самый роскошный цветок. Все силы злобы поднебесные, кажется, восстали на нее! Но зато - добралась! Вот они - ворота санатория "Новь". И дождь перестал.

Пошла медленно по аллее, вглядываясь в редких прогуливающихся: нет вроде среди них Петра Дмитриевича. Зашла в главный корпус, спросила женщину, сидевшую на входе… Сердце забухало, в ушах зазвенело, а уж особенно когда дверь отворяла в его комнату.

Мраморнов лежал на застеленной кровати в синем спортивном костюме и читал. Он даже и не сразу поднял глаза на Любу, хотя на ее робкий стук в дверь ответил своим баском: да-да, и она целых полминуты смотрела на него. Седой, красивый. Теперь в очках. Но они к лицу. Такое оно значительное, интеллигентное. Стройный, поджарый. Совсем не старый. Еще лучше, чем был. Наконец взглянул:

- Вы к кому?

Она сглотнула комок и постаралась улыбнуться:

- К тебе. Не узнал? Что это ты - разболелся? А я гостинцев привезла.

Она застенчиво придвинула сумку к ножке кровати.

- Ты-ы? - он даже сел. - Дорогой мой человек, как обрадовала!

Ну и поставили они цветы в трехлитровую банку, распаковали гостинцы, попили вместе чаю, поговорили по душам. Она ему про Евангелие все рассказала и подарила: на, читай.

Потом гуляли по санаторию - бывший парк князей Юсуповых. На скамеечке сидели под прудком, заросшим тиной. Расстались только перед самым ужином, когда пришла какая-то суровая женщина в белом халате и объявила, что посетителям пора покинуть территорию.

Люба и попрощалась - до завтра. Она шла как пьяная, и блаженная улыбка, казалось, была больше всего ее существа. Она не понимала, куда она идет и, спохватившись, стала спрашивать редких встречных, где здесь можно было бы ей переночевать. Наконец бледная худая женщина с печальным лицом сказала ей: "Пойдемте" и привела ее в двухэтажный барак, где жила в крошечной комнате с раковиной и двумя кроватями, которые занимали почти все жизненное пространство.

- В санаторий приехали? - спросила она, когда они сели пить чай.

Люба кивнула. Ей не хотелось говорить - ей казалось, что она может расплескать какое-то драгоценное сладкое вино, сделанное где-то там, на небесах, и переполнявшее ее до самых краев, и она чувствовала себя кувшином, которому доверили хранить этот чудесный напиток.

- К мужу? - поинтересовалась женщина.

Люба робко кивнула.

- А вот у меня муж… объелся груш. Ищи-свищи. Ушел к молодке. Ни кожи у нее, ни рожи, только возраст.

Но Люба глядела на нее, улыбаясь, словно не разделяя ее горечи.

- Им, мужикам, одно только и нужно. Ни сердце им не нужно, ни душа, ни ум, ни… Кобели! - махнула рукой женщина, все же пытаясь вовлечь Любу в разговор.

Но в глазах той сияли такой мир и блаженство, что женщина невольно и сама почувствовала прилив спокойствия.

- Укладывайся, - вздохнула она. - Бог с ними, мужиками-то. И без них жить можно. Даже иногда еще лучше без них.

А потом, поворочавшись, минут через пять прибавила:

- А все вот любим же мы их за что-то. Они такие, а мы любим…

Наутро Люба расчесала волосы, слипшиеся в мелкие колтуны и колтунчики, - они взлетели множеством мелких кудряшек, освежила свой облик белым тонким шарфиком, которым перевязала голову, и в новом васильковом платье отправилась в санаторий.

Мраморнов ее уже поджидал - сидел у входа в корпус в плетеном кресле с Евангелием в руках, время от времени поглядывая на ворота.

Увидел, пошел навстречу, пожал руку, поцеловал в лоб. Пошли бродить по парку, беседуя. Много о чем поговорили. Хороший такой разговор, значительный. Наконец он сказал:

- Знаешь, у нас обед, ты посиди у меня в комнате, а я пойду пожую и тебе принесу.

Привел ее в комнату, дал в руки книгу:

- Почитай, пока меня не будет, и не скучай, - и ушел.

Любе жалко было тратить время и душу на чтение, когда она могла надышаться всем тем, что окружало Мраморнова и имело к нему касательство. Вот - халат сине-черный махровый, чудный халат, необыкновенный такой, Петр надевает его, ходит в нем, лежит. Сюда его привез, нужная это ему вещь, а всякая нужная вещь становится похожа на своего хозяина. Вот - книга его, которую он здесь читает. И когда Люба вошла, а он ее еще не заметил, и тогда читал. Братья Вайнеры. Детектив. Хороший, наверное. Петр плохое не стал бы читать. "Место встречи изменить нельзя". Действительно, что судьбою назначено, того человеку не переиначить…

Тут дверь распахнулась, и на пороге возникла полная дама с красивым, хотя и несколько одутловатым лицом, и с белыми обесцвеченными волосами. Несмотря на голубой спортивный костюм, который обтягивал мощную фигуру, лицо ее было сильно накрашено, особенно выделялись ее лиловые с перламутром губы. И как бы Любе ни хотелось принять ее за санаторскую администраторшу, она тем не менее сразу признала в ней ту, двадцатилетней давности, блондинку с набережной, ту, с золотым пояском, а значит, нынешнюю супругу Мраморнова.

- Ой, - сказала та, - я туда попала-то? - Она вновь приоткрыла дверь и взглянула на номер. - А где Петр Дмитриевич?

- На обеде, - как-то сразу сжавшись, ответила Люба.

- На обеде он, а я ему тут целый термос домашнего бульона принесла. Курицу в фольге. Как у вас тут кормят?

Она раскрыла огромную сумку и стала выставлять на тумбочку и на стол банки, банки, термосы, бутылки, выкладывать свертки.

- Холодильник-то тут у вас есть?

Люба пожала плечами.

- А процедуры какие ему тут сделали? Я договорилась с начальством, что поживу здесь с ним. Проплатила уже, вот - платежка у меня есть. - Она порылась в сумочке и стала показывать Любе какую-то бумажку. - Все равно одна кровать у него пустует. А питание у меня вообще свое.

Меж тем на пороге возник Петр Дмитриевич:

- Зинаида, ты тут какими судьбами? В такую даль! Ну, зачем?

- Подумала, может, ты скучаешь, да и вообще - лежишь бесхозный. А я погляжу - за тобой ухаживают…

Она стрельнула глазами на Любу.

- Я ей только что платежку показывала, я ведь к тебе надолго. Буду тут с тобой вместе в санатории… Присматривать.

- А, Любовь Ивановна, вы еще здесь? - Мраморнов вдруг засуетился, даже глаза у него забегали. - Пойдемте, я вас провожу, там и договорим. А ты тут располагайся, Зина, отдыхай с дороги.

Легонько тронул Любин локоть, они вышли.

- Вот, дорогой мой человек, видишь, как все обернулось-то… Жена приехала. Не ждал ее, не звал. Как это в песне поется - "не жалею, не зову, не плачу". Думал я, еще мы с тобой здесь побродим да побеседуем. Вопросы жизненные, философские обсудим. Темы-то какие ты мне задала важные. Ух, масштабные темы! Молодчина ты! Всегда была молодцом, хоть и растяпа. Помнишь, как я тебя называл? Но Зинаида моя, ты пойми, очень ревнивая. Такую сейчас разведет разлюли малину: кто, да что, да как, да зачем… Ладно. Перед смертью, как говорится, не надышишься. Поезжай к себе. Я тебе все отпишу. Ты живешь-то где? По нашему, по старому адресу?

- По старому, - кивнула Люба.

- Ну и добре. Спасибо тебе.

Он пожал ее руку и хотел было поцеловать в голову, но вокруг было много санаторских: они отобедали и вышли подышать свежим воздухом, и он, показав на них глазами, сказал ей:

- Ну не будем рисковать, - но все же сложил губы так, как будто целует, и чмокнул воздух.

Но и от этого - неосязаемого - поцелуя Люба вспыхнула, лицо и уши у нее стали гореть и даже жечь, а ноги подкашиваться.

Назад Дальше