Любовные доказательства - Олеся Николаева 4 стр.


- Прощай, - крикнул ей вдогонку Мраморнов и скрылся.

Честно говоря, Люба не помнила, как она добралась до вокзала, и лишь когда уже села в поезд - плацкартный вагон, боковое место, духота, шум, пьяные солдатики, - только тут стала понемногу приходить в себя.

Ей было грустно, хотелось плакать, и хотя слезы уже катились по ее щекам, ей хотелось плакать еще и еще. Словно весь тот благоуханный и блаженный напиток, который она бережно носила в себе вчера, должен был пролиться слезами и течь долго, долго, заливая собою весь мир. И лишь после этого можно было бы жить дальше.

Она сидела на жесткой полке и смотрела в ночное окно. В конце концов ну что же, она ведь ехала выполнить свой христианский долг. И она его выполнила. И она любит Мраморнова уже не как жена, не как женщина, а как христианка. И он это оценил. Она поняла по его глазам. И вообще - он был так внимателен, так нежен с ней…

Может быть, он все-таки любит ее? Продолжает любить, несмотря ни на что? То есть жена сама по себе - крест жизни, а она - сама по себе - вестница неба? И вот они - он и она - такие две разлученные в этом мире души, и она почти физически чувствует эту мощную связь между ним и собой, между санаторским корпусом и своим удаляющимся от него поездом. Эта тяжелая грохочущая и разматывающаяся, но не обрывающаяся цепь…

К утру она насчитала шесть доказательств того, что это - так. Что Мраморнов все-таки любит ее. Но не смеет признаться ей в этом прямо. Ну, действительно, как это можно при живой жене, чтобы остаться порядочным?.. Итак, шесть доказательств.

Во-первых, он сказал: "Мы с тобой, Любочка, еще ого-го!" Потом посмотрел ей долго в глаза и добавил: "Мы еще с тобой повоюем!"

Во-вторых, он сказал: "Имя-то ведь у тебя какое! Любовь! Вот какое у тебя имя".

В-третьих, он сказал, когда они сели на скамеечку над прудком: "Люба, ведь здесь вот какое дело. Тошно мне, Люба! Ты у меня, что свет в окошке. Приехала через тридевять земель к старому, больному… Я ведь, Люб, и впрямь туда уже заглядывал… в пропасть-то эту. А ты - почуяла. Простила. Уму-разуму прибежала учить. Вон - в рай меня тянешь, рассказываешь про блаженство, про веру, про вечную жизнь. А мне, Любочка, все так тошно, неспокойно, тягостно. Дай хоть вспомню возле тебя время наше молодое, радостное, хорошо мы все-таки с тобой жили, всю жизнь бы так".

В-четвертых, он сказал: "С тех пор, Люба, как я тебя тогда ну… оставил, понимаешь, бросил, что уж тут смягчать, дорогой мой человек, все эти двадцать с гаком лет тяжесть такая была у меня на сердце! Так что инфаркт - это не мудрено: не выдержало оно тяжести-то. Тянуло вниз что-то. Вспоминал я тебя иногда, это конечно, но Зинаида, супруга моя, так меня в оборот взяла, все на начальственные должности двигала, на подвиги посылала. А камень на душе моей так и лежал плашмя. И вроде радуюсь, а нет настоящей радости. Вроде и благополучно все, а блага-то, счастья - и нет его".

В-пятых, он сказал: "Бога я готов был бы принять твоего. Как добро. Как правду. Как справедливость. И признаю, что камень этот был мне дан в наказание - за тебя. Ты что - так ни с кем, никогда, ничего? Ведь молодая ж была еще, привлекательная. Ну, ты, Люба, всем нам пример, всегда в это верил, - святая ты просто".

В-шестых, он сказал: "Книгу, которую ты мне принесла, - Евангелие, - пролистал внимательно. Кое во что так и вчитывался, проникал. Многое у меня вызывает критику, но в целом - очень тебе за нее благодарен. Буду теперь книгу твою читать - тебя вспоминать. А тебя вспомню - и жизнь заново проживу. Поозорничали, побазарили - пора возвращаться к мудрости предков наших. Дай, руку тебе пожму. Хорошая ты, одно слово - родная!"

А Мраморнов, проводив Любу, вернулся в комнату. Зинаида сидела за столом и ела с фольги сырники:

- Не хочешь? Свежие, пышные…

- Да куда уж… Кормят тут хорошо.

- Ну и что это твоя бывшая здесь позабыла? Через столько-то лет? Надеется на что? Постарела она, конечно, раздалась, годы никого не красят… Не сразу ее и узнала. А одевается все так же безвкусно. Как ты ее звал - халда?

- Растяпа, - ответил он.

- Это почти одно и то же. Так на что она здесь рассчитывала?

- Да ни на что, - скривился Мраморнов. - На что ей рассчитывать? Просто приехала - проведать. Книгу мне привезла божественную, религиозную - Евангелие. Говорит, хватит тебе, Петр Дмитриевич, как нехристю жить, пора уже и на христианский путь выбираться…

- Это мы-то нехристи? - взвилась Зинаида. - И куличи печем, и пасху светим… Ишь, святоша нашлась. По-прежнему ведь небось влюблена в тебя. Почву приехала прощупывать - как ты, хорошо ли в браке живешь? А замуж после тебя специально не выходила, чтобы всю жизнь потом этим глаза колоть… Ведь так?

- Есть маленько, - улыбнулся он.

- Ох, а ты уж и смотришь гоголем. Перья, смотрю, почистил. Небось, плакался ей на жизнь, говорил: сердечко у тебя, Любушка, золотое… Ну, последний раз спрашиваю, сырники будешь?

- Буду, - вздохнул Петр Дмитриевич.

Месяца через четыре, когда он уже вернулся в родной город, как-то, купив в киоске газету, Мраморнов получил на сдачу открытку: шарик такой красный, с присыпкой даже какой-то сверкающей, праздничной, рельефной, и держит его симпатичный улыбающийся олимпийский мишка. А через открытку написано: "С днем рождения!" Хорошая открытка.

Подумал - кому бы ее послать? А то дома - заваляется среди бумаг, испортится, присыпка отклеится… Вспомнил: скоро у Любы день рождения. Тогда зашел на почту поблизости и написал ей поздравление: "Здравствуй, дорогой мой человек! Поздравляю тебя с днем рождения!" И добавил: "От чистого сердца". Подумал и вывел аккуратным почерком: "Желаю тебе бодрости духа и счастья на работе и в личной жизни. И чтобы исполнялись твои желания. Вчера смотрел по телевизору фильм, в котором религия оценивалась положительно". Хотел еще написать что-нибудь шутливое, на юморе, вроде: "Держи хвост пистолетом", но тут открытка кончилась. И он написал просто: "Помню". И поставил вместо подписи буквы П. и М. Потом добавил адрес, по которому сам жил когда-то целых три года, и с сознанием, что делает что-то очень хорошее, сунул ее в почтовый ящик.

А Люба, получив от него это послание, вдруг поняла: вся ее жизнь в непрестанном душевном одиночестве, в такой нервной, суетливой, неблагодарной работе, с этими бухгалтерскими ревизиями: дебит-кредит, командировками по далеким предприятиям, с личной неухоженностью и заброшенностью в обшарпанной коммунальной халупе, - так вот, вся она была разыграна и выстроена таким образом именно ради этого заветного коротенького письмеца, которое - она была в этом уверена - несло собой седьмое доказательство любви.

2005

ЛУЧШИЙ ДРУГ ОПАЛЬНОГО КНЯЗЯ

Закутавшись в плед, лежал, читал Юнга. Шлепал на кухню, заваривал чай через ситечко. Прихлебывал, приваливался к диванной подушке. Крутил над головой лампу: свет должен падать правильно и ровно освещать страницу.

Особенно показалось верным про религиозное подполье, выносящее вытесненные когда-то образы на поверхность. Как тридцать витязей прекрасных, они вылезают их темных глубин. Матовая луна плывет, заволакиваемая рваными тучами. Темные воды волнуются, покрываются зыбью. Черная лестница лезет с парадного входа. Стоп! Откуда это? Не из тех ли бездн? Не поленился, подошел к столу, записал. Прислушался, не будет ли чего дальше? Дежурные рифмочки заторопились наперегонки: природа, свобода, рода, порода… Не колыхнется поверхность - все тихо, гладко. Да и поздно уже. Второй час. Опять прилег.

Жаль, что свои сны он никогда не запоминал. Один только помнит и то размыто. Будто убил он кого-то и таскает его на себе, пытаясь спрятать. Наконец находит канаву, сбрасывает и зарывает руками. А когда поднимает глаза, видит, что перед ним свидетель. Выкапывает и опять тащит дальше. Значит, хочет он от чего-то отделаться и никак не удается.

Раскинулся на спине, задумался. Поверхность заколыхалась, заходила ходуном, забормотала вода что-то невероятное:

Кто же мог знать, что ударят мне с самого тыла
все мои страсти - все персы мои, все мои эфиопы!

Стал записывать, дошел до последнего слова и - плюнул. Так прямо вслух и сказал "тьфу". Да это же тот, землячок Буровина! Начитаешься графоманов, так они, как тараканы, из бессознательного твоего начинают переть, являются ночными кошмарами. Твердо решил уйти из журнала и никогда больше не читать чужих рукописей.

Буровин же, провинциальный писатель, бывший однокурсник - ввалился еще днем к нему в редакцию. Рожа красная, тулуп нараспашку. Раскинул руки, полез целоваться. Облобызал. Губы, борода - всё мокрое. А он, Чичерин, человек не то чтобы совсем брезгливый, но дистанцированный. Церемонный. Буровин же ему:

- Чича, дорогой мой человек! Сколько лет, сколько зим! Прослышал я, что ты теперь здесь, стишат тебе принес землячка моего - Кольки Трубецкого. Он из тех, из тех, князей-то, потомственный, можно сказать, ссыльный. Последыш. Так ты не в курсе? Мы у нас, в "Сибирских огнях", его дали, книжку пробиваем, а до столицы, видать, еще не докатилось.

Чичерин поморщился. От "Чичи" его и вовсе передернуло. А Буровин все говорил, все похохатывал:

- Хорошие люди, я погляжу, теперь в журналах у вас сидят. А я вот прозу свою принес…

- Я к прозе никакого отношения…

- Да я не за себя, ты Кольку, Кольку-то посмотри! И культура у него там, хоть отбавляй, оцени. И почва, и судьба, как говорится.

Вывалил на стол пухлую папку, хлопнул Чичерина по плечу.

- Бывай, браток!

Чичерин рухнул на стол, умышленно так, в отчаянии опустился, руками обхватил голову. Посидел минут пять. Потом двумя пальцами, самыми кончиками перелистнул несколько страниц. Вот оттуда и выпрыгнули на него эфиопы с персами. Спустились вниз по черной лестнице. С самого что ни есть парадного входа.

Странные люди, думал он, пыжатся, рифмуют, в размер вгоняют, запишут в столбик, концовочку резюмирующую прицепят и - нате! В журнал сразу. Поэт, видите ли. Гордость в чертах появляется, взор хамоватый, ухмылка. Или - наоборот. Разломают стих, начинят чужими цитатами, изнасилуют и называют это "новая волна", "постмодерн". Безвкусно, пошло. Ни мастерства, ни вдохновения…

Так шел по улице, бормотал, ноги сами привели к Марьяне. Она обрадовалась, провела в кабинет.

- У меня дети сегодня у бабки. Вино пить будешь?

- А какое у тебя вино? Я ведь что попало не пью.

Взял пузатую бутылку, поднес к глазам, вчитываясь в этикетку.

- Я не настаиваю, - сказала она. - "Алжирское".

Достала бокал, поставила возле себя. Он кашлянул:

- Пожалуй, выпью. Самое главное, - начал он объяснять, - это не быть всеядным. Проблема выбора. Уметь отказываться. Ну - не кидаться на что попало, не хватать.

- Ладно, - вздохнула она, - выпьем за разборчивых людей.

Он отхлебнул. Ждал, когда она ему сделает бутерброд. Сам же, если не предлагают, никогда ничего не брал. Марьяна это знала и уже намазывала на хлеб масло, покрывала кусочками колбасы. Тогда взял, поблагодарил, откусил.

Действительно, тихо у нее сегодня. Дети у Марьяны какие-то странные, шебутные. Орут-орут в своей комнате, потом ворвутся, где вечеряют Марьяна с Чичериным, схватят со стола что-нибудь вкусненькое, надкусят - крошки прямо на ковер сыплются. Похватают, похватают и опять убегут с безумным хохотом.

Чичерин пытался им делать замечания - они только переглядываются и хихикают. Пробовал занять их чтением - взял с полки "Алису в Стране чудес", стал читать. А они сидят и раскачиваются - туда-сюда, туда-сюда, толкаются, ногами болтают. "Раз так, - строго сказал Чичерин, - я вам больше читать не буду". И захлопнул книгу на самом интересном месте.

- Разборчивые люди - это, наверно, те, которые участвуют в разборках, - улыбнулась она. - Нет?

- Почему это, - обиделся он. - Наоборот. Они брезгуют. В разборках участвуют совсем другие. Посмотри, сколько сейчас дутых фигур.

- Надутых?

- Нет, именно дутых, дутых! Дутые политики, дутые деньги, дутые идеи. К примеру, ведь что пишут о поэте Котищенко, вот кого раздувают. Или - Садовский! Премию ему в этом году дали в Германии, уму непостижимо! Знаю я, как они эти премии дают. Сидит там один из его компании и своих пихает. А немцы - что, им все равно кому.

- Лучше бы уж тебе дали.

- Да я не о том, - вскипятился он, - премии мне их нужны, что ли? У меня и так есть свое место. Свой читатель - тонкий, понимающий, весьма далекий от окололитературных игр.

И не заметил, как допил до дна. Она налила ему еще. Села, пождав под себя ноги, скрестила на столе острые локти, положила на запястье подбородок, глянула на него пристально. Гибкая, ловкая. Точеная вся. Изделие деликатного художника. Про нее и не угадаешь, что двое детей.

К чему это ему Садовский вчера говорил на банкете - правда, вполпьяна и по совершенно другому поводу - что-то по поводу вторичной литературной формы, - "это так же неэстетично, как жить с женщиной, которая рожала чьих-то детей". Мысль сама по себе понятна - душевная гигиена и все прочее, но к данному случаю совсем не подходит. Конечно, есть бабы так бабы - словно топором рубленные, словно специально созданные для чадородья. Расползшиеся от родов - как можно сойтись с такой? А Марьяна вся узкая, невесомая, тело у нее, как у девочки. Так что вообще - какая разница! Удивительно ложное сравнение, как и все у Садовского.

- Знаешь, Гриша, - осторожно начала она, - мне кажется, у тебя нет своего имиджа. Кроме стихов, наверное, еще что-то надо.

Он опешил. Заволновался, сказал, заикаясь:

- А я и не нуждаюсь. Даже не понимаю, что это такое. И саморекламой не занимаюсь.

- Ну, образ, образ. Понимаешь, ты интеллигентный, милый, но - как бы тебе объяснить - непонятно, из какой ты оперы, что за герой.

- А я и не играю, - звенящим голосом отозвался он. - И в спектаклях не участвую. Да, я интеллигентный человек, и мои читатели - тоже интеллигенты. Они знали меня еще тогда, когда меня почти и не печатали. Они приходили на мои полуподпольные вечера, слушали стихи и задавали вопросы - не о материальных вещах, а о духовных, культурных… Это была университетская профессура, образованная молодежь, художники, переводчики…

Ему показалось, что она смотрит на него недоверчиво и даже насмешливо. Разозлился.

- Я тут одну передачу смотрел. Какой-то неизвестный поэт целый час читал свои стихи то на фоне Нью-Йорка, то где-то в Париже, то в Москве… Вот тебе и имидж. А стихи - паршивые. Теперь понимаешь?

- Не вполне.

- Так он сам купил себе эту передачу. Сам заказал: помелькать захотелось, отметиться.

Он отвернулся. Досада наморщила ему лоб.

- А у нас публика ведь какая? Увидит кого по телевизору, думает - вот, новая знаменитость, новое имя. А на стихи - плевать. Впрочем, мне все равно.

Помолчал немного. Плотная такая пауза образовалась, тягучая, выжидательная.

- Может, не надо приносить себя в жертву другим, может, надо замкнуться в "эго", сидеть самому писать, а не редактировать графоманов?

Марьяна вдруг развалила постройку из локтей и колен, села перед ним прямо, сказала:

- Так и уходи из журнала. Переселяйся ко мне. Валеркин кабинет, видишь, все равно пустует. Садись да замыкайся в "эго", пиши. А свою квартиру сдай, чтоб тебе не мучаться.

Валеркин кабинет!.. Двухтумбовый стол, покрытый зеленым сукном, бронзовый бюстик Наполеона, во всю стену - стеллажи светлого дерева с аккуратно подобранными книгами, мягкий диван песочного цвета с двумя глубокими креслами и стеклянным журнальным столиком! Тяжелые велюровые шторы, мягкий ковер во весь пол - под цвет дивана и кресел…

Беспорядочные мысли ринулись со всех сторон, остановились на какое-то мгновение перед кабинетом как вкопанные, словно не решаясь пробраться внутрь, заметались, заходили ходуном и вдруг разом ворвались, заплясали, как бесстыдные тени, заполонили пространство.

Он уже их с трудом различал - настолько они сливались одна с другой, настолько размытыми оказывались их границы.

Первая мысль, весьма приблизительно, была про новую жизнь. Сосредоточенная работа за зеленым сукном, пристальное чтение - трудное, медленное, интеллектуальное: философия, история, психология. Может быть, даже медицина: психиатрия. По вечерам иногда - люди его круга: настоящая, а не поддельная элита, глубокие разговоры, не расхищающие, а насыщающие ум. Легкий ужин с хорошим вином. Перед сном классическая музыка. Утром кофе в постель. Детям в его кабинете делать абсолютно нечего. Он работает лихорадочно, везде лежат его рукописи, листочки, мелко испещренные строчками. К ним никто не должен прикасаться, никто не должен хватать.

Вторая мысль была примерно такой: не все принимать, что тебе предлагают. Душевная гигиена. Проблема выбора. Из области теории.

Третья же - соприкасалась с практикой и была о том, что он давно уже не писал. Так давно, что чистый лист смотрит в упор тупо, глумливо и угрожающе. А чиркнешь на нем себе и ему назло две-три строчки - делается тошно и унизительно. И что? Так и сидеть часами в этом кабинете с авторучкой в руках, вымучивать? Чтобы Марьяна время от времени осведомлялась: "Ну как, удалось что-нибудь?" Как будто у него, простите, ну да, можно сказать, извините, запор…

Четвертая мысль - он, правда, сразу ее отмел, но все же она мелькнула - была о том, что это покупка. Покупатель вкладывает в него нечто и вправе рассчитывать на дивиденды. Вправе ставить свои условия, требовать, чтобы у него был имидж, чтобы он поставил себя на верную ногу, чтобы получал премии, писательские стипендии, приглашения за границу. А если нет - выходит обман, взоры недоумения, подергивание плечами: я тебе - все, а ты - вон какой неудачник.

Пятая мысль была о Марьянином материализме: как это она быстро сообразила про сдачу его квартиры!

Шестая была про то, как она сказала о ВАЛЕРКИНОМ ВСЕ РАВНО ПУСТУЮЩЕМ КАБИНЕТЕ. Что-то тут не то. А если не было бы вовсе этого кабинета, что же, выходит, она и не позвала бы его к себе, не захотела бы быть с ним?..

Седьмая пробежала легким ознобом по коже, прошелестела, ударила в нос запашком Садовского, прогнусавила про чужих детей и юркнула в щель под столом.

Восьмая возвестила, что Марьяна прежде всего очаровательная женщина и Чичерин ведь любит, нет, он же правда любит ее!

Была какая-то еще и девятая, и десятая, но их невозможно было вычленить из марева, нащупать контур. Он ответил ей рассудительно, неторопливо:

- Я человек старомодный, консервативный. Мне очень трудно так - с пылу с жару.

- Ничего себе! - удивилась она. - Ведь уже два года.

Выглядывала из-под длинной челки - румяная, молодая. Наверное, слипшиеся мысли были о том, что ей только тридцать, а ему сорок восемь. Ей хочется жить, побеждать, ему - созерцать, делать выводы.

- Прости, я никогда тебя не спрашивал. А почему ты разошлась с мужем?

- Пожалуйста, никакой тайны. Потому что он был кобель. Даже сюда ухитрялся приводить баб.

- Да? - он вдруг обрадовался. Приосанился даже как-то. Даже хихикнул. Даже написать вдруг что-нибудь захотел. Намекнул, что у него вдохновение, поспешил домой.

Назад Дальше